412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уоллес Стегнер » Угол покоя » Текст книги (страница 14)
Угол покоя
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:18

Текст книги "Угол покоя"


Автор книги: Уоллес Стегнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Часть IV
Ледвилл

1

Сегодня был Родман – его день. Он все равно что пистолет приставил к моему виску.

Позвонил без скольких‑то девять, сказал, что Лия везет Джеки в ее лагерь, а он может заскочить, если я буду дома. Где еще, по его мнению, я могу быть? Буду рад тебя видеть, сказал я довольно искренне. Мы с Адой спланировали ланч: салат с авокадо, суфле, чесночные гренки, бутылка “венгерского зеленого”[88]88
  “Венгерское зеленое” – сорт калифорнийского белого вина.


[Закрыть]
. Просто-напросто нет смысла давать ему повод думать, что я пробавляюсь консервированными супами и сэндвичами с арахисовым маслом.

Незадолго до полудня я услышал его машину на дорожке, потом звонок. Ада ему открыла, и минуту-другую они разговаривали в гулком коридоре. Когда все окна и двери нараспашку, чтобы дом проветривался, звук очень отчетливо по нему разносится.

В Родмане есть некая располагающая к нему невинность: конспиратор и сыщик из него хуже некуда. Ему явно ни разу в голову не пришло, что у него самый громкий голос на свете и поэтому для конфиденциального разговора ему надо отойти на две мили. Он напоминает мне Боба Спраула, президента Калифорнийского университета в бытность мою тамошним преподавателем, в более простые времена, чем нынешние. О нем много лет рассказывали такую историю. Однажды к нему в приемную пришел посетитель на условленную встречу и услышал, как в кабинете грохочет его голос. Присядьте, сказала секретарша, он освободится через несколько минут, разговаривает с Нью-Йорком. Похоже на то, заметил посетитель, но почему он не пользуется телефоном?

Родман точно такой же. Он так разговаривает с Адой, что окна трясутся.

– Привет, Ада. Жарко сегодня, да? Как дела? Как мой папаша?

– Все хорошо у него.

– А как его боли? Не лучше?

– Ну, про это как я могу знать? Он же не говорит, когда ему больно, просто аспирин свой глотает. Когда‑нибудь он лопнет от этого аспирина: две дюжины за день.

– А спит как?

– Спит, кажись, неплохо. В десять примерно я его укладываю, в шесть встает.

– Ну и длинный же рабочий день у вас.

– Подымать‑то я его не подымаю. Сам встает. Ездит вверх-вниз на этом лифте, каждый день во двор выезжает. Столько всего сам для себя делает, вы диву дадитесь.

– Я и не сомневался, – говорит Родман. – Я диву даюсь, что он в гольф еще не начал играть. – Его голос делается тише на несколько децибел, ваза с маргаритками на письменном столе перестает дрожать. – Случаются какие‑нибудь, ну, сбои? Все шарики у него на месте?

– Скажете тоже, шарики! Насчет его шариков не волнуйтесь! (Браво, Ада, молодец девочка.)

– Нет таких проблем, как у дедушки?

Ответ Ады звучит невнятно. В отличие от Родмана, она знает, как идет звук вдоль голой лестницы, и, думаю, ей неловко высказываться о моем психическом здоровье так, что я слышу. Я знаю, какого она была мнения о моем отце. Такой угрюмый – она не раз мне это говорила. Часами просто сидел и смотрел неизвестно куда, мог встать, когда ты с ним разговариваешь, и молча выйти. Жил в каком‑то своем мире. И, как ему становилось хуже, скаредный тоже делался: прятал в холодильник всякие объедки, жил бы на этих объедках, если б она за ним не следила. Я не такой, правда же, Ада? Шутки отпускаю время от времени, ты ведь слышишь их? Выражаю тебе признательность за то, что ты для меня делаешь, правда же? Мой отец когда‑нибудь пропускал с тобой перед сном стаканчик? Сидел он когда‑нибудь с тобой и Эдом на веранде с пивом, когда по телевизору идет бейсбол?

– Отлично, – раздается голос Родмана. – Замечательно. Мы хотим, чтобы у него и дальше так шло, пока он справляется. Где он, наверху, в кабинете?

– Где ж ему еще быть, – говорит Ада. – За столом за своим все время. Вы бы поднялись бы к нему туда, ему полезно на минутку от книжки глаза оторвать. Я покричу, когда ланч будет готов.

Твердые шаги по тонкому белуджскому ковру, потом по дереву. Ему женские туфли на каблуке надо носить, да с набойками. Он что, в своем существовании сомневаться начнет, если перестанет себя слышать? Спрашивает, стоя у лестницы:

– Как этот лифт работает? В него пускают без билета?

– Станьте просто сюда и нажмите здесь, – говорит Ада. – Я все время езжу, он мне ноги бережет.

Звук движущегося лифта, большой смех едет в нем наверх. Щелчок остановки, твердые шаги по голым доскам.

– Папаша, ты здесь? Привет, папаша, это я, Род.

Я отталкиваюсь в кресле от письменного стола, за которым рассматривал стереоскопические виды Дедвуда 1870‑х, снятые Ф. Джеем Хейнзом[89]89
  Фрэнк Джей Хейнз (1853–1921) – американский фотограф.


[Закрыть]
, и поворачиваю кресло к двери.

– Родман! – говорю я. – Ну что за манера так тихо подкрадываться!

Непрошибаемый, ражий, бородатый, сияющий, идет ко мне, выставив вперед руку. Полегче, дубина, моя ладонь не выдержит… О господи.

Виновато разжимает тиски.

– Упс, прошу прощения. Очень больно?

– Нет, нет.

Как бы небрежно опускаю руку на подлокотник кресла. Чуть погодя кости сядут на свои места, особенно если улучу момент, когда он не смотрит, и слегка пошевелю пальцами.

– Как поживает университет? – спрашиваю. – Занятия окончены?

– Занятия окончены, оценки выставлены. Я чист и свободен. Как твоя книга подвигается?

– Она держит меня на плаву.

– Еще бы. Девяносто бабушкиных лет продержат тебя на плаву до двадцать первого века. Где она у тебя на сегодня?

– В Милтоне, штат Нью-Йорк. А дедушка в Дедвуде.

– В Дедвуде? Там, где лагерь был или поселок в диком месте? Дикий Билл Хикок, Бедовая Джейн[90]90
  Джеймс Батлер Хикок (1837–1876), Марта Джейн Канари (1852–1903) – колоритные фигуры Дикого Запада, искатели приключений. Хикок был застрелен в Дедвуде, Джейн в это время находилась там же.


[Закрыть]
и все такое прочее?

– Родман, – говорю я, – ты же учил историю.

– Вечно ты меня критикуешь. Я не против истории, когда она интересная. – Улыбаясь, он наклоняется взглянуть на стереослайды, разложенные на столе. – Это Дедвуд? Похоже на киношные декорации.

– Да, частенько и правда похоже.

– Я и не знал, что твой дедушка в чем‑то таком участвовал. – Берет стереоскоп, вставляет картинку в щель, вынимает, вставляет другую. – Ну прямо киносъемки, точно. Все мужчины с оружием. Что‑нибудь с ним там захватывающее произошло?

– Он не стрелялся с Диким Биллом Хикоком, если ты это имеешь в виду.

Сдвигает окуляр на лоб, смотрит на меня иронически.

– Хорошо, папа, хорошо. Чем он там занимался?

– Рыл канал для ударной мельницы на руднике Хоумстейк. Слыхал про Хоумстейк – про рудник Джорджа Херста?

– Про Херста слыхал. Про Хоумстейк – нет.

– К тому времени, как я последний раз поинтересовался, он принес золота на полмиллиарда.

– И дедушка там прорыл канал для ударной мельницы, – говорит Родман. – Молодец дедушка.

Он бесит меня, как всегда. Ему ничто не интересно, если оно не громыхает так же, как он. Я говорю ему:

– Ты зимовал когда‑нибудь в палатке в Дакоте? Это, знаешь ли, довольно захватывающе само по себе. Ты видел, как Баффало Билл Коуди и капитан Джек Кроуфорд въезжают верхом на подмостки театра “Белла Юнион”, чтобы воссоздать легендарный эпизод, когда Баффало Билл в одиночку убил и скальпировал Желтую Руку – вождя племени оглала?

Он опять смотрит в окуляр.

– Настоящий Баффало Билл?

– Я не слыхал, чтобы были поддельные. К сожалению, головной убор из перьев у капитана Джека испугал его лошадь, и он прострелил себе ногу, после чего быстренько опустили занавес.

– То есть они разыгрывали спектакль с боевыми патронами?

– Запад, знаешь ли, не с холостыми строился, – иронически говорю я.

– Здорово, – говорит Родман. – Вот теперь интересно. Что еще?

– И вот мой дедушка жил в своей палатке в ущелье Блэктейл, рыл канал для ударной мельницы Джорджа Херста, и Джордж положил на него глаз и захотел сделать его одним из своих подставных свидетелей, который под присягой давал бы в суде фальшивые показания, подтверждающие заявки Херста на золотоносные участки. А дедушка ему в ответ: “Знаете, Джордж, мне сдается, я вам больше не нужен”, и отправился на дилижансе в Шайенн, а оттуда на поезде в Денвер, и в денверском поезде он познакомился с маленьким таким человечком фермерского вида, который сказал, что владеет рудником в Ледвилле, что какие‑то захватчики пытаются там чем‑то незаконно завладеть и ему нужен специалист по горному делу, чтобы обследовать рудник и дать показания, когда дойдет до суда. Человечка звали Хорас Тейбор[91]91
  Хорас Тейбор (1830–1899) – американский бизнесмен и политик.


[Закрыть]
. О нем‑то ты слышал?

Он опускает стереоскоп и смотрит на меня с улыбкой, за которой что‑то угадывается, словно тени ходят за занавеской.

– Ты весь, папа, в этом, я вижу.

– К чему относится “это”?

Он откидывает голову назад и разражается смехом. На шее, где борода делается реже, видны крепкие сухожилия.

– Ладно, ладно, папа, я ничего не принижаю и не хочу тебя ни с чего сбить. По-моему, здорово, что ты нашел себе такое увлекательное занятие. И я рад, что прадедушка побывал в Дедвуде. Это добавит огонька в твою книгу.

– Этого я как раз не собираюсь включать, – говорю я.

– Не собираешься? Почему? Ты же все про это знаешь. Ты пишешь книгу по истории Запада. Зачем исключать колоритный материал?

– Я не пишу книгу по истории Запада, – говорю я ему. – Я достаточно написал книг по истории, чтобы понимать, что это не она. Я пишу о другом. О браке, я думаю. Дедвуд был в этом браке пробелом. Зачем тратить на него время?

Родман удивлен. Я тоже, честно говоря: до этого я ни разу точно не сформулировал, чем сейчас занимаюсь, но, сказав, тут же понимаю, что не ошибся. В этих бумагах меня интересует не писательница и иллюстратор Сюзан Берлинг-Уорд, и не инженер Оливер Уорд, и не Запад, где они жили. Что меня интересует на самом деле – это как соединились две такие разные частицы и какие силы на них действовали, когда они скатывались под уклон в будущее, пока не обрели угол покоя, под которым я их знал. Вот в чем мой интерес. Вот где будет смысл, если я его найду.

Боковое зрение сообщает мне, что он пристально на меня смотрит, но я не поворачиваюсь. Гляжу некоторое время на револьвер, нож и шпоры над столом, где бабушка их повесила. Затем делаю полуоборот и смотрю на ее портрет, где она задумчива, где ее взор потуплен. В кабинете становится жарко – второй этаж.

– Супружество, – говорю я. – Мужское и женское начало. Она – романтик, он – реалист. Женщина, которая скорее леди, чем женщина, и мужчина, который скорее мужчина, чем джентльмен. Мне плевать, если он видел Дикого Билла своими глазами. Он не мог, впрочем, его видеть, потому что Дикого Билла убили как минимум за год до того, как мой дедушка попал в Дедвуд. Меня гораздо больше интересуют странные мелочи, которых люди обычно не замечают. Почему, например, он послал из Дедвуда такие рождественские подарки – связку необработанных бобровых шкурок и лосиную голову размером с хороший дровяной сарай? Какой в этом был смысл? Выглядит таким же идиотизмом, как двадцать четыре канарейки для Шелли Расмуссен от ее идиота мужа.

– Он их правда послал?

Родман в восторге.

– Да, но я не об этом сейчас. Я о дедушке, который не был чокнутым, но все‑таки послал эти подарки, как будто на чем‑то настаивал. Это похоже на тот кавалерийский револьвер, который он положил на ее квакерский комод, когда приехал свататься. Он хотел чем‑то быть, а она этому желанию противилась. Восточный пиетет был у нее неизлечим, по‑настоящему ее восхищала в мужчинах тонкая организация, как у Томаса Хадсона.

– Кто это?

– Не важно. Муж Огасты, ты вообще‑то должен знать. Хрупкий, слегка женоподобный и очень утонченный. Дедушка был совершенно другим человеком. Что соединяло их с бабушкой шестьдесят лет с лишним? Страсть? Моральные принципы? Культура? Условности? Нерушимость брачного договора? Идея обладания? По каким‑то стандартам они даже не были женаты, у них всего-навсего была бумага, подписанная свидетелями. Первые двенадцать лет знакомства они существовали больше врозь, чем вместе. В наши дни такой брак продлился бы не дольше, чем эти хипповские союзы с доморощенными обрядами. Что связывало эти противоположности воедино?

Мне слишком поздно становится ясно, что я разошелся не в меру. Родман тихо положил стереоскоп на стол. В моей культе дергающая пульсация, задница онемела от четырех или пяти часов в кресле. Достаю склянку с аспирином, вытряхиваю в ладонь две таблетки.

– Воды принести? – спрашивает Родман.

– Нет, я их так могу.

– Лучше действует в растворенном виде.

– Хорошо.

Приносит из ванной стакан воды. В воздухе между нами густое, как желатин, напряжение. С наружного подоконника на нас глядит коноплянка, но, поворачивая кресло, чтобы сидеть к Родману лицом, я слышу фрррт! ее крыльев и вижу уголком глаза, как она исчезает темным пятнышком.

– Папа, я тебе должен кое‑что сказать, – говорит Родман. – Вчера мама заезжала.

Когда ты каменный, в этом есть определенные преимущества. Я сижу и сижу, не думаю, что трепыхаюсь.

– Вот как.

– Спрашивала про тебя – где ты, что делаешь, как твое здоровье, кто о тебе заботится.

– Ты ее проинформировал?

Его взгляд расщепляется о мой взгляд. Даже Родману трудно иметь дело с моей неподвижностью, и сейчас он явно сконфужен – за себя или за меня, не могу сказать. Но после мимолетной неловкости он смотрит мне в глаза.

– Да.

– Понятно.

– Она неважно выглядит, – говорит он. – Ослабла. Ей тяжко пришлось.

– Сожалею.

– Она сняла квартиру в Уолнат-Крике.

– Я тебя ни о чем не спрашивал.

– Папа…

Я беру ладонь, которую он, пожимая, расплющил, и пальцами другой руки сгибаю и разгибаю суставы. Ощущаю сопротивление жестких, увеличенных костяшек. Родман стоит у моего стола, так что мне приходится смотреть на него снизу вверх, исподлобья. Черт побери, как было бы хорошо жить среди людей ростом в четыре фута – или таких же чутких, как Эл Саттон.

– По-моему, она бы хотела с тобой повидаться, – говорит Родман. – Мне кажется, она чувствует себя очень виноватой.

Я не отвечаю. Боль, которая не проходила с того момента, как он пожал мне руку, распространяется через запястье выше, стискивает плечо и отвердевает вдоль позвоночника. Все во мне коченеет, схватывается – кишки, железы, кровеносные сосуды, органы, кости. Культя, как всегда, когда я расстроен, дергается, будто рыба на крючке. Кладу на нее пострадавшую руку и сижу, слишком застывший, чтобы испытывать хоть какое‑то удобство.

– Как ты думаешь, может быть… – начинает Родман.

– Она сама до этого довела.

Он стоит, глядит на меня сверху вниз; я смотрю мимо него.

– Давай выпьем по глоточку, – говорю я. – Вон там, в шкафчике. Лед в маленьком холодильнике под дальним концом стола.

Он отходит от меня, и я сижу посреди своей петрификации, сижу и ненавижу его, ее, это, себя. Он молча приносит стаканы, подает мне один. Глядя на него вверх сквозь брови, мучительно сознавая негибкость своей шеи, приподнимаю стакан на дюйм.

– Твое здоровье.

– И твое.

Но он не ставит на этом точку. Стоит надо мной, напрягает меня взглядом, и бородатое его лицо, что для него необычно, выражает страдальческую неуверенность.

– Если бы я ее привез, – говорит он, – ты бы согласился встретиться?

На миг я оказываюсь в зыбком положении – камень грозит вновь сделаться слабой плотью. На полсекунды приходит эта слабость, я хочу ее, жажду, готов весь обратиться в кашицу, лишь бы только вернулась хотя бы часть прежнего тепла. Ум бросается бежать, как мальчишка, который что‑то стибрил и хочет исследовать добычу в безопасном месте. А потом мне делается ясно, что я просидел это мгновение слабости в обычной своей жесткой неподвижности. Слишком много во мне от дедушки.

– Попробуй уразуметь, – говорю я. – У меня нет к ней ненависти. Я ее не виню. Мне думается, я понимаю ее искушение. Жаль, что ей не повезло и она страдает. Но мне нечего ей сказать. Так и передай.

2

Едва рассвело, она отодвинула занавеску и увидела, как розовеют от солнца дальние снежные вершины. В вагоне-ресторане села завтракать слева и смотрела, как горы приближаются; вещи стала собирать загодя, когда поезд еще грохотал по пустым равнинам. Когда он наконец прополз между товарными вагонами на боковых путях и, прошипев, замер у денверского перрона, она стояла в тамбуре на цыпочках позади проводника. Но в последний момент, когда он открыл дверь в вокзальную сутолоку, в мешанину шляп, бородатых лиц, кричащих ртов, сдуваемых ветром клочьев бумаги, мексиканцев, индейцев, сюртуков, штанов из оленьей кожи, всего на свете под огромной вывеской, гласившей: “Обед с собой – 25 центов. Вниманию пассажиров, следующих на рудники”, она отступила, ощутив пустоту в животе, и пропустила других вперед. Ее взгляд метался туда-сюда, выискивая его.

И тут же она его увидела – он не проталкивался вперед, а стоял у стенки и, благодаря своему росту, смотрел поверх голов. Первой мыслью у нее было то, что “сынком” его уже нельзя назвать. Черты похудевшего лица стали жестче, кожа обветрилась, и только на шее, под недавней стрижкой, когда он поворачивал голову, розовела более нежная полоска. Его глаза бесстрастно выхватывали по одному и отпускали пассажиров, которые, сойдя с поезда, либо ждали носильщика, либо быстро уходили по ветреному перрону. Словно партию груза ждал, а не жену, которую не видел больше года.

Неужели он, так долго обходясь без нее, сделался к ней безразличен? Винит ли ее, как она себя, за этот пустой год? Думает ли, что безумием было с ее стороны навязываться ему сейчас, когда он становится в Ледвилле на ноги, но еще не подготовил для нее там все как надо? Ей показалось, что вид у него замкнутый, настороженный – или, может быть, равнодушный.

И тут его бесстрастные глаза нашли ее, и она увидела в них мгновенную перемену. Разом охваченная невыносимым волнением, замахала ему черной митенкой. Сияя, они глупо улыбались друг другу сквозь столпотворение, а потом пошли – он к ней, она к нему. Припав к Оливеру и чувствуя, что ноги отрываются от земли, услышала:

– Ах, Сюзи, ты приехала! Я боялся, что опять будет ложная тревога.

– Два раза я не могла так с тобой обойтись. Так похудел! Ты здоров?

– В превосходной форме. Но высота есть высота – не растолстеешь. Как и на здешних хлебах в Кларендон-отеле. – Он слегка отодвинул ее, чтобы рассмотреть. – Ты и сама немножко похудела. Как дорога? Как Олли?

– Со мной все прекрасно, – сказала она, переводя дыхание. – Доехала превосходно. Проводник даже предлагал мне посидеть в локомотиве, но я отказалась. Олли намного лучше. Теперь, когда я уехала, он быстро выздоровеет. Я ему вредила.

– Ну что ты.

– Да, да, вредила! – Она была в каком‑то расстройстве. Люди на перроне толкались плечами, топали башмаками, клубилась пыль, а ей среди всего этого хотелось признаться ему в ошибках и начать сызнова. Никакой больше преувеличенной, глупой заботы об Олли, никаких больше опасливых уклонений от жизни мужа, никаких больше – совсем никаких! – встреч и расставаний на ступеньках трансконтинентальных вагонов. – Я не могла от него отойти, – рассказывала она. – Мне так страшно было, когда он бредил, что я не давала бедному ребенку покоя, а озноб и потливость почти так же меня пугали, как жар. Кончилось тем, что мама и Бесси запретили мне к нему подходить. И тогда я решила, что еду к тебе, пусть даже он не совсем еще поправится. Я не буду тебе мешать, обещаю.

– Не будешь, не будешь, – сказал он со смехом.

– Но какая насмешка! – воскликнула Сюзан. – Не захотела везти его в Дедвуд, потому что испугалась дикого поселка, побоялась, что он там заболеет, а мне будет одиноко. И вот везу его в Милтон, и там он подхватывает милтонскую малярию, а мне так одиноко, как никогда еще не было. Ты прости меня за прошлый месяц. Собралась было поехать, но он заболел, и я так огорчилась, что не стала посылать тебе телеграмму, а поручила мистеру Вэйлу. Подумала, надежный человек, он поехал на Запад тем же поездом, каким я намеревалась.

– Очень надежный, – сказал Оливер. – Захотел сэкономить мне доллар, поэтому послал телеграмму только из Чикаго. А я к тому времени уже уехал из Ледвилла встречать тебя. Доллар мне сэкономил, зато наказал на двести, и вот стою я на этом перроне и скрежещу зубами. Три дня тут поезд встречал, пока Фрэнк мне не сообщил. Пока возвращался через перевал, сказал про себя пару слов насчет мистера Вэйла.

– Ах, но теперь… – Он держал ее большими ладонями, и она позволила ему покачивать себя взад-вперед. – Теперь мы хорошо прокатимся вдвоем. Как в тот раз, когда впервые ехали в Нью-Альмаден.

Он был терпелив и по‑отечески снисходителен; она видела, что каждое ее движение и каждое слово пленяет его.

– Ну, совсем уж так не выйдет, – сказал он. – Добираться туда – не легкая прогулка, и ты не получишь по приезде в возмещение неудобств тех особых удовольствий, какие получу я.

– Какие ты получишь особые удовольствия?

– Я сразу стану одним из двух мужчин в Ледвилле, которым больше всех завидуют. У Хораса Тейбора все деньги, а у меня, у одного-единственного, жена.

– У одного? Там что, нет женщин?

– Есть, но такие… не жены. Есть вдовы, так они себя называют, есть содержательницы пансионов, и есть пара-тройка закоренелых особ, которые носят штаны и весь день копают пробные шурфы. Нет, одна жена есть. Ее муж, немец, перегнал ее через перевал Москито, взвалив ей на спину шестьдесят фунтов груза.

– Мерси, – сказала она в полуреальном, полукомическом унынии. – Кажется, меня ждет лето, полное светского общения.

– Будешь разговаривать со мной, больше не с кем.

– Бедный ты, бедный.

– Ничего, выдержу.

Он не так и не отпустил ее плеч – медленно, настойчиво покачивал ее. Она успела забыть, какая теплая у него улыбка. На похудевшем лице отчетливей виднелись морщинки, расходящиеся от глаз веером. Толпа вокруг редела, ветер, который нес мимо них пыль и бумажные обрывки, не мешал им смотреть друг на друга.

Потом носильщик подхватил ее вещи, перенес на несколько шагов ближе и поставил. Оливер отпустил ее, положил в розовую ладонь серебряный доллар, взял оба саквояжа правой рукой и повел ее левой.

– Расскажи мне про перевал Москито, – сказала она. – Он такой жуткий, как нарисовано в “Леслиз иллюстрейтед ньюспейпер”? Дохлые лошади, разбитые фургоны и устрашающие пропасти?

– Да, жуткий, – подтвердил он. – Ты оцепенеешь от страха. И все же тебе попроще будет, чем немецким фрау и корреспондентам “Леслиз”.

– Почему?

– Во-первых, я взвалю тебе на спину всего сорок-пятьдесят фунтов. А во‑вторых, ты же все знаешь про рисовальщиков, которые изображают разные западные ужасы, чтобы пугать восточных простаков.

Она была уверена, что они проведут ночь в Денвере. Даже утонченная леди квакерского происхождения после года разлуки могла возмечтать о втором медовом месяце, особенно если приехала полная решимости быть образцовой женой. Но у них не нашлось времени даже толком пообедать. Им нужно было в Фэрплей, их поезд по узкоколейке “Денвер, Саут-Парк энд Пасифик” отправлялся меньше чем через час. Дожидаясь, чтобы им упаковали еду с собой, они едва на него не опоздали и, переводя дыхание после спешки, обнаружили внутри только одно свободное сиденье, да и то сломанное. Оливер расстелил на нем свой полевой балахон, подпер кресло снизу саквояжем Сюзан, и она, усевшись, ела огромный сэндвич с жесткой говядиной и избытком горчицы, а поезд тем временем вгрызался в гору. Оливер сказал, что быстрая река, вдоль которой они поднимались, это Саут-Платт. Полотно дороги было неровное, поезд едва держался на рельсах. Ее кидало то к Оливеру, то к окну, она с трудом доносила сэндвич до рта.

– Вот и приключение, – сказала она.

– Ага, славно.

– Поезд такой маленький после “Санта-Фе”[92]92
  Полное название – “Атчисон, Топика и Санта-Фе”. Это крупная железная дорога, по которой Сюзан приехала в Денвер.


[Закрыть]
. Если бы я стала сейчас нас рисовать, то выбрала бы себе место подальше, сзади и сверху, и изобразила бы крохотный игрушечный поезд, исчезающий в этих огромных горах.

– Погоди немного, – сказал Оливер. – Вот доедем до Слакса, пересядем там в коляску и станем совсем крохотным пятнышком, исчезающим в горах еще огромней, чем эти.

– Все глубже и глубже на Запад. Ледвилл зовется Облачным городом, да?

– Кто его так зовет?

– “Леслиз”.

– Мило.

– Какой ты скучный, – сказала она. – Нет чтобы поощрить мои излияния. Расскажи про нашу хижину на берегу канала. Она правда бревенчатая?

– Правда бревенчатая. По доллару за бревно.

– А бревна длинные? Большая хижина или не очень?

– Короткие. Разве могут быть длинные за доллар?

– А вид от нас хороший?

– Там он отовсюду хороший, там можно спастись от вида только под землей.

– А соседи есть?

Он засмеялся, разглаживая усы, чтобы избавиться от хлебных крошек, и стряхивая их с одежды и колен. Он смотрел и смотрел на нее искоса с довольной улыбкой, словно она беспрерывно его восхищала. Смотрели на них и другие мужчины в вагоне, а сидевшие поближе еще и слушали. Стоило ей поднять глаза, как она натыкалась на чей‑нибудь взгляд, который тут же уходил в сторону. Восторженное внимание двух десятков завороженных зрачков бодрило ее. Еще бы им, лишенным дамского общества, не было приятно увидеть леди в этом диковинном маленьком поезде, направляющемся в суровые мужские места! Когда вагон на гладких участках ехал тише и ее щебет разносился дальше, чем ей хотелось, она чувствовала, что и сидящие на отдалении напрягают слух.

– Никаких соседей, если только субъект, который захватил мой первый участок, не построил себе дом с прошлой недели, – сказал Оливер.

– Захватил твой участок!

– Дробовиком мне угрожал.

– И что ты сделал?

– Пошел в контору и выбрал себе другой.

– Ты просто позволил ему?

– Это дело не стоило кровопролития. Второй участок у меня лучше первого.

– Казалось бы, ты разъяриться должен был.

– Казалось бы, да.

– Разъяриться и сделать так, чтобы его арестовали.

– В Ледвилле? Да за что, собственно?

– За кражу. А теперь он будет нашим соседом.

– Сомневаюсь. Сейчас он, скорее всего, еще чей‑нибудь отвод захватывает. Талант у него такой.

Она посмотрела на него с любопытством.

– Ты знаешь, что ты странный? Позволяешь собой злоупотреблять и себя обманывать, тебя это, кажется, не беспокоит.

– Я не люблю неурядиц по мелким поводам. Когда разъяряюсь, я сатанею, поэтому стараюсь не разъяряться.

– Сатанеешь? Не верю.

– Спроси мою маму.

– Она говорила, что ты упрямый. Сказала, если тебя стыдили за что‑нибудь, ты никогда не защищался и не оправдывался.

– Я затаиваю злобу.

– Ты должен был бы тогда затаить ее на Хораса Тейбора.

Это его развеселило. Он выпрямился, перестав поправлять саквояж под их шатким сиденьем.

– Это была самая большая шутка в нашем поселке.

– Шутка? Ты называешь это шуткой? Вы заключили джентльменское, как он выразился, соглашение, хотя не похоже, чтобы он понимал смысл этого слова. Ты должен был обследовать его рудник за обычную плату и дать об этом показания в суде, и вот ты изучаешь этот рудник целых три месяца, делаешь стеклянную модель жилы, модель, которой восхищается весь Денвер, выигрываешь ему дело – ведь признал же его адвокат, что твои показания сыграли главную роль, – и он вручает тебе сто долларов! Ты мытьем посуды больше бы заработал.

– В этом и шутка. Все знают, что за человек Хорас. Его рудники стоят пять или шесть миллионов, но он не из тех, кто любит тряхнуть мошной. Пауки живут в ней спокойно.

– В пять раз больше было бы мало. И даже в десять. Сколько бы запросил с него Конрад или мистер Эшбернер?

– Ладно, в другой раз запрошу как следует. Хорас изрядно меня прославил таким вознаграждением.

– Я бы предпочла, чтобы ты не прославился как человек, который только улыбается, когда его обманывают или захватывают его участок.

– Не волнуйся на этот счет, – сказал он успокаивающе и накрыл ладонью ее сложенные руки. – Мы не пойдем по миру. Деньги в Ледвилле зарабатываются легко. Сказать по правде, я их гребу лопатой.

Слакс, где заканчивались рельсы, был уродлив, как дикое мясо. Единственная улица в этом ущелье, заполненном лачугами, палатками и снятыми с рельсов вагонами, тонула в грязи, каждый клочок ровной земли загромождали ржавые прицепные скреперы, кузова повозок, штабеля шпал, рельсов, бревен, колес, бочек, пиленого леса, угля. В загонах, по колено в навозной жиже, подогнув для отдыха ногу, стояли понурые мулы и лошади. Крутые склоны каньона, где от деревьев остались одни лишь пни, были изрыты водомоинами. Из трех огромных фургонов партия грузчиков переваливала рудный концентрат, обогащенный в ледвиллских плавильнях, на железнодорожные платформы.

Под любопытными взглядами этих грузчиков, железнодорожных рабочих, возчиков, китайцев, зевак – в сущности, под взглядами всего Слакса – Оливер перенес Сюзан через грязь и водрузил на постамент из шпал, а сам пошел вброд через еще более глубокую грязь за лошадьми и коляской, которые оставил тут накануне. Идя, все время оборачивался и посматривал не нее; дважды она видела, как он выглядывает из конюшни, желая убедиться, что она одна и никуда не делась. Публика не оставляла Сюзан вниманием, пока она ждала и пока Оливер, приехав в легкой коляске, укладывал туда ее вещи, сажал ее, клал ей под ноги бизонью полость, а на колени серое одеяло, готовясь подниматься на перевал Кеноша.

– А дилижанс тут не ездит? – спросила она. – На нем разве не было бы дешевле и проще?

– Дилижанс тут ездит, но не такой, на который я тебя посадил бы.

Хотя было почти пять часов, день сиял им навстречу. Дорога была – то жидкая грязь, то камни, то снова жижа, то грязный снег. На крутом спуске к речке голени лошадей напряглись под шлеями, Оливер не снимал руки с тормоза, и, едва на коляску упала тень от стены каньона, тут же сделалось зябко. Ее ноздри обжигал запах воды, уши слышали, как колеса гремят по речным камням, как вода устремляется между спиц, но переход из яркого света был так резок, что глаза видеть перестали – словно она въехала в туннель. Как только зрение начало возвращаться, дорога забрала вверх, коляска вздыбилась, лошади налегли на постромки, высокое мокрое колесо подле Сюзан крутилось облепленное красной глиной, как войлоком обитое, в глаза снова прожектором било солнце.

Немного погодя они опять переместились из солнца в тень, из тепла в холод, и так там и остались. Нижний край солнца поднимался все выше по левой стене каньона. Время от времени они встречали или обгоняли рудные фургоны всех видов и размеров – от фермерских, запряженных парой мулов, до огромных ковчегов, иногда сдвоенных, которые тянули шесть, восемь, десять, двенадцать животных, управляемых не вожжами, а верховым, сидящим на ком‑то из ведущих. Один из этих ковчегов сейчас завяз в яме, где жидкая грязь доходила до осей, и двое мужчин, сойдя на дорогу, старались сдвинуть с места шестерку лошадей. Между фургоном и пятидесятифутовым обрывом к речке едва можно было проехать.

Стремительно, почти яростно Оливер вскочил в коляске на ноги. “Держись крепче!” Она схватилась за бортик и уперлась ступнями. Пока протискивались мимо фургона, сталкивая колесами камни с обрыва, она прошлась долгим взглядом по лицу бородатого, отдувающегося, распрямившего спину возчика, по лицу, искаженному натугой и в то же время полному невинного, завороженного любопытства. Лицо висело в сумраке гор фонарем из тыквы, плывя в промежутке между прекращением и возобновлением усилий, провожая невероятную восточную леди. Она восприняла сложность этого лица – его выражение ей захотелось передать в рисунке. И она увидела лошадь, одну из двух ведущих, которая лежала, подогнув под себя передние ноги и как бы задумчиво опустив морду на вагу. Они проехали мимо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю