Текст книги "Мои ранние годы. 1874-1904"
Автор книги: Уинстон Спенсер-Черчилль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Стаканчик портвейна? – предложил полковник.
Подчиненный не возражал. Принесли бутылку, стаканы были осушены.
– Свечкой не отдает? – спросил полковник, и оба рассмеялись.
В мой последний семестр в Сандхерсте, да простит мне читатель это отступление, сильнейшее мое негодование вызвала «Кампания за нравственную чистоту», начатая миссис Ормистон Чант. Летом 1894-го эта дама, член Совета Лондонского графства, ополчилась на наши мюзик-холлы. Главным образом ее беспокоил «променад» в «Эмпайр Театр». На вечерних представлениях, и особенно в субботу, просторное фойе бельэтажа заполнялось молодыми людьми обоего пола, которые не только болтали друг с другом во время представления и в антрактах, но еще освежались алкогольными напитками. Миссис Ормистон Чант и ее друзья сделали ряд заявлений, осуждающих пьянство и аморальное поведение этих весельчаков; они намеревались прикрыть «променад», и прежде всего теснившиеся на нем бары. Похоже, в большинстве своем английская публика иначе смотрела на вещи. Ее мнение выразила «Дейли телеграф», популярнейшая тогда газета. Ряд разящих статей, опубликованных там под рубрикой «Воинствующие ханжи», вызвал поток читательских откликов, подписанных псевдонимами, вроде: «Мать пятерых», «Джентльмен и христианин», «Сам живи и другим не мешай», «Джон Булль» и так далее. Полемика возбудила острый общественный интерес, и нигде не вникали в нее дотошнее, нежели у нас в Сандхерсте. Дважды в месяц нас отпускали в увольнение с середины субботы до конца воскресенья, и мы привычно шли на этот самый «променад». Нас шокировали нападки миссис Чант. В поведении юношей и девушек мы решительно не видели ничего предосудительного. Наоборот, считали мы, осуждения заслуживали громадные капельдинеры в ливреях, грубо, по-хамски выдворявшие тех, кто по неосторожности допустил хоть малейшую вольность. Мы считали выступление миссис Ормистон Чант безосновательным, идущим вразрез с лучшими традициями британской свободы.
У меня чесались руки дать ему отпор, и как-то я прочел в «Дейли телеграф», что некий джентльмен, совершенно не помню его имени, предлагает основать гражданскую лигу противодействия нетерпимости миссис Чант и иже с ней. Называться она будет «Лига в защиту увеселений». Лига предполагала сформировать комитеты и исполнительный орган, открыть филиалы и вербовать членов, организовать подписку, проводить публичные собрания и издавать программную литературу. Я немедленно предложил свои услуги. Я написал славному Основателю (там был адрес), выражая сердечную поддержку его намерениям и готовность сотрудничать всеми законными средствами. В положенный срок я получил письмо на бланке Лиги, коим меня извещали, что моя помощь охотно принимается и я приглашаюсь на первое собрание исполнительного комитета, имеющее быть в следующую среду, в шесть часов, в лондонском отеле.
В среду после полудня занятий не было, и примерные кадеты могли по договоренности отлучаться в Лондон. Три оставшихся дня я сочинял речь, которую, может статься, я буду призван произнести перед толпой комитетских граждан с суровыми лицами, – о том, что настал час развернуть флаг британской свободы, за которую «Хэмпден сложил голову на поле боя, а Сидни на плахе». Готовилось серьезное испытание, поскольку я еще никогда не выступал перед публикой. Три-четыре раза я писал и переписывал свою речь, со всей тщательностью укладывая ее в памяти. Это был серьезный конституционно обоснованный доклад об исконных правах британских подданных, об опасности государственного вмешательства в обычаи законопослушного населения и о множестве пагубных последствий репрессивных мер, принимаемых наперекор здоровому общественному мнению. Я не сгущал краски, но и не игнорировал факты. Я предлагал вести себя сдержанно и благожелательно, убеждать логикой, сдобренной здравым смыслом. Больше того, в заключение я призывал проявить снисходительность к нашим заблудшим оппонентам. Ведь в основе людских деяний чаще лежит заблуждение, чем зло. Завершив сей труд, я с нетерпением и вместе с тем с тревогой ожидал минуты своего торжества.
Только-только закончились утренние занятия, как я наскоро проглотил ленч, переоделся в штатское и поспешил на станцию, где поймал нескорый поезд до Лондона. Должен заметить, что в ту пору я был очень стеснен в финансах; билет в оба конца оставил меня с несколькими шиллингами в кармане, а очередное месячное пособие (10 фунтов) ожидалось только через две с лишним недели. Коротая время в дороге, я мысленно повторял фразы и пассажи, казавшиеся мне особо эффектными. У вокзала Ватерлоо я взял кэб и поехал к Лестер-сквер, откуда было недалеко до отеля, служившего исполнительному комитету местом сбора. Удивил меня и привел в некоторое замешательство запущенный и просто безобразный вид улиц на задах Лестер-сквер и уж совсем огорошил отель, куда меня наконец довез кэб. Впрочем, подумал я, они, наверное, правы, избегая фешенебельных кварталов. Если это движение хочет встать на ноги, оно должно питаться народными чаяниями; оно должно отозваться на те простые чувства, что разделяют все классы общества. Нельзя компрометировать себя близостью к золотой молодежи или высшему обществу. Я сказал швейцару:
– Я прибыл на собрание «Лиги в защиту увеселений», оно назначено на сегодня в вашем отеле.
Швейцар озадаченно помолчал и произнес:
– По-моему, касательный до этого джентльмен сидит в курительной.
Соответственно в курительную, сумрачную комнатенку, я был препровожден и там лицом к лицу встретился с основателем новой организации. Он был один. У меня упало сердце. Скрывая разочарование и еще слабо на что-то надеясь, я спросил:
– Когда мы пойдем на собрание?
Он тоже казался смущенным:
– Я послал приглашение нескольким господам, но никто не объявился, так что нас только двое. Мы можем набросать устав, если вы не против.
– Вы же писали на бланке Лиги, – сказал я.
– Пять шиллингов не убыток, – отвечал он. – Начинать такие дела всегда лучше с бланка, по всей форме. Люди охотнее откликаются. Вот вы откликнулись. – Моя сдержанность, видимо, обескуражила его, он помолчал и добавил: – Сегодня в Англии очень трудно раскачать людей. Они все сносят. Не знаю, что случилось со страной – полное безразличие.
Развивать эту тему не имело смысла, а уж злиться на Основателя Лиги – тем паче. Я холодно и решительно раскланялся и вышел на улицу с распиравшей грудь великолепной речью и полукроной в кармане. Тротуары кишели спешащими людьми, погруженными в свои маленькие личные заботы и равнодушными к соображениям высшего порядка. С жалостью и не без пренебрежения мерил я взглядом этих прохожих. Оказывается, не так-то просто будет направить общественное мнение в нужное русло. Если эти слабые выкормыши демократии так мало пекутся о своих свободах, то как же они будут защищать обширные края и земли, завоеванные веками аристократического и олигархического правления? На минуту мне стало страшно за Империю. Потом я подумал об обеде, и перед глазами встал мертвенно-бледный призрак полукроны. Нет, так не пойдет! Пожертвовать досугом, примчаться в эйфории в Лондон, потом не произнести речь, которая, могло статься, определила бы народные судьбы, – и что же, возвращаться в Сандхерст голодным, проглотив одну булочку и чашку чая?! На это у меня силы духа не хватило. Я сделал то, чего не позволял себе ни прежде, ни потом. Ноги уже вынесли меня на Стрэнд. Мой взгляд упал на три золотых шара над известным ломбардом мистера Аттенборо. У меня были очень хорошие золотые часы, отцов подарок на прошлый день рождения. В конце концов, великие монархии закладывали в тяжелую минуту королевские регалии.
– Сколько вы хотите? – спросил процентщик, уважительно взвесив на ладони часы.
– Пяти фунтов достаточно, – сказал я.
Что-то записали в книгу. Я получил на руки квитанцию, про которую раньше слышал только в мюзик-холльных песенках, пятифунтовую банкноту и очутился опять в центре Лондона. Домой я добрался без приключений.
На следующий день сандхерстские друзья пожелали узнать, как прошло собрание. Раньше я уже познакомил их с некоторыми вескими аргументами, которые собирался пустить в ход. Им хотелось узнать, как они были приняты. Что вообще представляло собой это собрание? Они восхищались мной, осмелившимся держать речь и отстаивать нашу позицию перед исполнительным комитетом – солидными людьми, политиками, олдерменами и так далее. Им все хотелось знать. Я не стал откровенничать с ними. Избегая конкретики, я упирал на трудности агитационной работы в спокойной и в целом всем довольной стране. Я говорил о важности пошаговой работы, о необходимости убедиться в успешности шага, прежде чем предпринять следующий. Создание исполнительного комитета – это первый шаг, он сделан. Подготовка устава Лиги и распределение обязанностей и прав – это второй шаг, он сейчас делается. Третьим шагом должно стать обращение к широким массам, и от того, как они откликнутся, зависит успех или неуспех предприятия. Мой отчет был выслушан недоверчиво – а что мне оставалось делать? Будь у меня собственная газета, моя речь – слово в слово! – появилась бы на первой полосе, прерываемая заключенными в скобки «бурными овациями» комитета, предваренная кричащими заголовками, весомо поддержанная передовицами. Тогда «Лига в защиту увеселений», может, и развернулась бы. И в начале девяностых, богатых всяческими начинаниями начинаний, она таки могла развернуться и сказать англоязычному миру свое остерегающее слово, причем сказать настолько убедительно, что могущественные Соединенные Штаты – даже они – смогли бы избежать «сухого закона». Вот опять перед нами проходит Судьба, только теперь с прелестной лужайки ее след свернул на сухой каменистый большак.
За мной судьба оставила еще один удар в этом крестовом походе. Кампания миссис Чант не была совсем безуспешной, она навела такой страх, что наша сторона, вполне по-британски, пошла на компромисс. Было решено, что скандальные бары отделят от «променада» легкими полотняными ширмами. Таким образом они окажутся вне «променада» и юридически будут так же от него далеки, как если бы находились в соседнем графстве; притом законом не возбраняются достаточной ширины «входы-выходы», вкупе с умеренной, не перекрывающей движения воздуха, высотой ширм. Таким манером соседствующие храмы Венеры и Бахуса будут разведены, и свои покушения на человеческие слабости теперь смогут совершать только по очереди, но никак не вместе. Стойкие ряды «Воинствующих ханжей» пропели громкую «осанну». Владельцы же мюзик-холла, разразившиеся поначалу уязвленными и протестующими воплями, быстро примирились со своей судьбой. Но Сандхерст не успокоился. Нас не спросили, заключая позорный мир. Я был возмущен лицемерием происшедшего. В те дни я не представлял себе, какую огромную и безусловно благую роль играет надувательство в общественной жизни великих наций, обитающих в государстве с демократическими свободами. Мне были нужны четкие дефиниции обязательств государства и прав отдельного индивида, смягченные, если вам так нужно, общественной целесообразностью и внешним приличием.
Случилось так, что в первый же субботний вечер после воздвижения в «Эмпайр Театр» этих полотняных заслонов мы туда порядочным числом заявились. Там было еще много университетских ребят примерно нашего возраста – все книжные черви, публика недисциплинированная и ненадежная. Новые сооружения были внимательно осмотрены и скоро стали предметом недоброжелательной критики. Потом какой-то джентльмен проткнул тростью полотно. Его примеру последовали. Не мог отстать и я от моих товарищей. И произошла удивительная вещь: толпа человек в двести-триста пришла в возбуждение, разъярилась. Люди бросились на эти хлипкие баррикады и разнесли их в клочья. Стражи порядка были бессильны. Трещало дерево, лопалась парусина, баррикады пали, и бары воссоединились с «променадом», как оно и велось исстари.
В этой далеко не благочестивой обстановке состоялось мое посвящение в ораторы. Взобравшись на обломки, точнее, выглядывая из них, я обратился к мятежной толпе с речью. В точности мои слова не сохранились, но втуне они не пропали, я несколько раз слышал их пересказ. Отбросив конституционные доводы, я прямо воззвал к чувствам и даже страстям слушателей, сказав в заключение:
– Вы видели, как сегодня мы сокрушили эти баррикады; так давайте на ближайших выборах сокрушим тех, кто ответствен за них.
Ответом были восторженные рукоплескания, и мы вывалились на площадь, победно потрясая кусками дерева и лоскутами полотна. Мне вспомнилась смерть Юлия Цезаря: так же выбежали на улицу заговорщики, размахивая окровавленными кинжалами, сразившими тирана. Всплыло в памяти и взятие Бастилии, подробности коего мне тоже были известны.
Начать революцию легко, но на ее гребне далеко не уедешь. Нам предстояло поймать последний поезд в Сандхерст или получить взыскание. Этот поезд, и сегодня отправляющийся с вокзала Ватерлоо сразу после полуночи, доставляет в Лондонский некрополь дневной «урожай» покойников. На его конечную станцию Фримли (в окрестностях Олдершота) мы прибыли в три часа утра, и оттуда нам еще оставалось восемь-десять миль пути до Королевского военного училища. В этой глуши мы не нашли никакого транспорта. Постучали в дверь местного трактирщика. Может быть, сильно постучали. После продолжительного ожидания, когда наше все более явно выражавшееся нетерпение достигло предела, распахнулась верхняя створка двери и на нас уставилось дуло допотопного ружья, за которым маячило бледное злющее лицо. В Англии дело редко доходит до крайности. Мы не дрогнули, объяснили, что нам нужно, и предложили деньги. Хозяин, успокоившись и расположившись к нам, выдал старую клячу и еще более древний экипаж, и мы всемером или ввосьмером благополучно добрались до Камберли. Потайными путями, не тревожа привратника, мы добрались до своих комнат – и очень вовремя, к утренней поверке.
Этот эпизод наделал шуму, даже попал в передовицы многих газет. Некоторое время я опасался, как бы внимание не было привлечено к моему участию в событиях. Я сильно рисковал – имя моего отца по-прежнему не сходило с уст. Гордый своим участием в отпоре, данном тирании, каковой является долгом каждого гражданина, желающего жить в свободной стране, я понимал, что допустима противоположная точка зрения и она может восторжествовать. Нельзя рассчитывать на то, что представители старшего поколения и власти просветленными, понимающими глазами посмотрят на то, что у них называется молодой развязностью. Они способны на такую гадость, как выдернуть несколько человек и учинить «разбирательство». Я всегда был готов пострадать, но спешить с этим не собирался. К счастью, когда мое имя начали связывать с событием, интерес к нему в публике окончательно угас, и ни в училище, ни в Военном министерстве не нашлось никого, кому вздумалось бы его распалять. Вот образчик удачи, который надо помнить в минуту неудачи, а она не заставит себя ждать. Остается только сказать, что выборы в совет графства прошли неправильно. Восторжествовали прогрессисты, как они себя называли. Баррикады восстановили уже в кирпиче, обмазали штукатуркой, и все наши усилия пошли прахом. Но ведь никто не скажет, что мы плохо старались.
Скоро кончился мой срок в Сандхерсте. Вместо того чтобы барахтаться в самом низу, и то почти из милости, я закончил с отличием, восьмым из ста пятидесяти в моем выпуске. Упоминаю об этом, чтобы подтвердить: нужное мне я схватывал быстро. Трудное было время – и счастливое. Всего три семестра, и конец каждого ознаменовывался почти автоматическим переводом из младших в средние, а потом из средних в старшие. Старший ты уже через год. Такое ощущение, что растешь с каждой неделей.
В декабре 1894-го я вернулся домой, совершенно готовый к тому, чтобы вступить в ряды королевских военных сил. Если в школе я был одиночкой, то в Сандхерсте обзавелся кучей друзей, трое-четверо из коих здравствуют по сей день. Остальные ушли из жизни. Многих друзей и просто ротных товарищей унесла Англо-бурская война, почти всех остальных прикончила Мировая. Немногим уцелевшим вражеские пули порвали бедро, грудь, лицо. Привет им всем.
Я вышел из Сандхерста в мир. Он открылся передо мной, как пещера Аладдина. С начала 1895-го и до настоящей минуты у меня не было времени оглянуться. Я могу по пальцам пересчитать дни, когда маялся от безделья. Нескончаемый фильм, и ты в нем играешь. Страшно увлекательно! И самыми живыми, разными, напряженными, исключая, конечно, первые месяцы Мировой войны, были 1895–1900 годы, которыми ограничен сегодняшний рассказ.
Когда я оглядываюсь на них, я не могу не возблагодарить всевышних, давших нам жизнь. Каждый день был хорош, и каждый следующий лучше предыдущего. Взлеты и падения, опасности и поездки, и всегда дорожное чувство, всегда манит надежда. Объявитесь же, молодые! Вы как никогда нужны, чтобы заполнить брешь в прореженном войной поколении. Ни часу нельзя терять. Вы должны занять свое место на переднем краю Жизни. Двадцать – двадцать пять лет! Возраст дерзаний! Не миритесь с положением вещей. «Ибо ваша земля, и что наполняет ее» [8]8
Измененная цитата из Первого послания к Коринфянам (10: 26): «Ибо Господня земля, и что наполняет ее».
[Закрыть]. Вступайте во владение наследием, берите на себя обязательства. Снова взметните славные знамена, двиньте их на новых врагов, подступающих к воинству людскому, и вы их сомнете. Не спешите сказать «Нет». Не миритесь с неудачей. Не соблазняйтесь личным успехом или признанием. Вы наделаете массу ошибок, но, оставаясь великодушными, честными и пылкими, вы не навредите миру, даже не причините ему сильной боли. Он для того и существует, чтобы его домогались и завоевывали молодые. Только раз за разом покоряясь, мир живет и процветает.
Глава 5
Четвертый гусарский полк
Здесь я должен представить читателю человека замечательного душевного и физического склада, который тогда вошел в мою жизнь и стал играть в ней важную роль. Полковник Брабазон командовал 4-м гусарским полком. Полк пришел в Олдершот из Ирландии годом раньше и был расквартирован в Восточных кавалерийских казармах. Полковник Брабазон издавна дружил с отцом, и еще школьником я несколько раз видел его. Кадетом в Сандхерсте я имел честь быть приглашенным на полковой обед. Незабываемое событие. В те дни обед кавалерийского полка мог вскружить не одну молодую голову. Двадцать-тридцать офицеров во всем блеске голубых с золотом мундиров собирались вокруг круглого стола, на котором сверкали кубки и трофеи, за двести лет собранные полком в спортивных и боевых ристалищах. Это походило на государственный прием. В сверкании, изобилии, церемонно и выдержанно, великолепный и долгий обед шел под звуки полкового струнного оркестра. Меня очень тепло приняли, и благодаря моему осмотрительному и скромному поведению несколько раз приглашали потом. Несколько месяцев спустя мать сказала мне, что полковник Брабазон не прочь взять меня к себе, но что отец категорически против. Похоже, он еще считал возможным, используя свои связи, определить меня в пехоту. Оказывается, герцог Кембриджский выразил неудовольствие тем, что я не мечу в 60-й стрелковый, и обронил, что в нужное время всегда находятся способы преодолеть трудности. «И вообще, – писал отец, – не след Брабазону, которого я считаю одним из лучших солдат в нашей армии, соблазнять парня службой в 4-м гусарском».
Но я уже только ею и бредил. После грустного возвращения домой отцу было не до меня. Мать объяснила ему, как сами собой устраиваются мои дела, и он примирился и даже был доволен, что я стану кавалерийским офицером. Вот что, среди прочего, он спросил меня напоследок:
– Своих лошадей-то завел?
Отец умер ранним утром 24 января. Вызванный из соседнего дома, где я ночевал, я бежал через темную, занесенную снегом Гровенор-сквер. Он легко умер. Сознание у него еще прежде помрачилось. Оборвались мечты стать ему товарищем, пройти в парламент его единомышленником и помощником. Оставалось только продолжать его дело и охранять его память.
Теперь я был сам себе хозяин. Помощи и совета я всегда мог попросить у матери; но мне уже сровнялся двадцать один год, и родительской опекой она меня не угнетала. Сделавшись вскоре моей ярой союзницей, мать употребляла свое огромное влияние и безграничную энергию на то, чтобы поддерживать мои планы и отстаивать мои интересы. В свои сорок лет она была так же молода, красива и обворожительна. Мы сотрудничали на равных, скорее как брат и сестра, нежели как мать с сыном. Так мне казалось, по крайней мере. И так оно оставалось до конца.
В марте 1895-го я был приписан к 4-му гусарскому полку. В нетерпении я прибыл в полк за шесть недель до срока, и меня сейчас же пристегнули к группе новобранцев, проходивших жесткую и суровую выучку. Мы дневали и ночевали в манеже, в конюшнях или на плацу. Приемами верховой езды, после двух пройденных мною ранее курсов, я владел неплохо, но, признаться, строгостью муштры 4-й гусарский превосходил все, что мне довелось испытать в армейской вольтижировке.
Правило тогда было такое: новоиспеченному офицеру полагались шесть месяцев рекрутской подготовки. Верхом ли, в пешем ли строю, он был рядом с рядовыми и выполнял то же, что и они. Возглавляя ли колонну в манеже, стоя ли справа от эскадрона на плацу, он должен был подавать пример. А это не всегда удавалось. Вскакивать на идущую рысью или легким галопом неоседланную лошадь и тут же соскакивать; брать высокий барьер без стремян и даже без седла, да еще со сцепленными за спиной руками; трястись на жестком хребте ходко рысящего коня, зажав между ног его гладкий круп, – как тут не оплошать? Сколько раз, ошарашенный ударом о землю и болью, я поднимался с песка, поправлял «пирожок» с золотым галуном, державшийся на пропущенном под подбородок ботиночном шнурке, из последних сил стараясь не уронить при этом достоинства, между тем как двадцать рекрутов, украдкой ухмыляясь, наслаждались зрелищем того, как их командир принимает те же муки, что терпят они сами. Я имел несчастье в самом начале занятий растянуть портняжную мышцу, от которой зависит посадка. Пытка была ужасная. Лечения гальванизацией тогда не знали; приходилось надсаживать дальше и без того поврежденную мышцу, вдобавок терзаясь мыслью, что прослывешь хлюпиком, если попросишь позволения передохнуть хотя бы денек.
Полковой берейтор по прозвищу Джоко, профессиональный мучитель, в это самое время особенно нетерпим. Один из младших офицеров поместил в «Олдершот таймс» следующее объявление: «Майор…, профессор верховой езды, Восточные кавалерийские казармы. Обучение охоте 12 уроков и стипль-чезу 18». После шквала насмешек он, по-видимому, решил, что каждая порхнувшая в классе улыбка имеет отношение к нему.
Однако я считаю, что в разумных пределах юношей полезно приучать без ропота сносить трудности; и в остальном передо мной открылась веселая, прекрасная жизнь. Еще не истек срок кавалерийской подготовки, а молодым офицерам уже разрешили выезжать со своими подчиненными конным строем, а то и участвовать в общих учениях в качестве замыкающих. Волнует и пьянит позвякивание, сопровождающее маневры эскадрона на рысях, и распирает восторг, когда то же самое проделывается в галопе. Масса возбужденных коней, бряцание амуниции, упоенность движением, колыхание плюмажей, чувство причастности живому организму – все это превращает кавалерийские учения в нечто восхитительное.
Для несведущего читателя должен пояснить, что конница маневрирует в колонне, а сражается развернутым строем, и кавалерийские учения состоят в быстрых и разнообразных переходах от одного построения к другому. Поэтому, заезжая флангом или строясь уступом, эскадрон может в любую минуту оказаться в нужном месте фронта. Таков же принцип передвижения крупных конных соединений; полки, бригады и даже кавалерийские дивизии способны в кратчайший срок занять боевые позиции, готовясь к величайшему в жизни конника событию – Атаке.
Позор, что алчная, подлая, авантюрная Война все это отвергла и предпочла услуги очкариков-химиков и летчиков с пулеметчиками. Но в Олдершоте в 1895 году все эти ужасы еще не обрушились на человечество. Драгуны, уланы и в первую очередь гусары еще сохраняли за собой освященное временем место на поле боя. Из жестокой и блистательной Война превратилась в жестокую и омерзительную. Она вконец испортилась. И виноваты Демократия и Наука. Едва этим путаникам и занудам позволили участвовать в боевых действиях, как судьба Войны была предрешена. Вместо всемерно поддержанных народной любовью хорошо подготовленных профессионалов, малым числом, дедовским оружием, красивыми ухищрениями старомодного маневра отстаивающих государственные интересы, мы имеем чуть не все народонаселение, включая даже женщин и младенцев, натравленных на безжалостное взаимное истребление, за вычетом кучки близоруких чиновников, чья задача – составлять списки убитых. Едва Демократия оказалась допущена, а вернее, сама влезла на поле боя, как Война перестала быть джентльменским игралищем. К черту! Получите Лигу Наций.
И право, в девяностые годы было на что посмотреть, когда генерал-инспектор Лак управлял тридцатью-сорока эскадронами в составе кавалерийской дивизии как одним соединением. Вот это роскошное воинство выравнивает ряды, поступает приказ развернуть фронт на пятнадцать, скажем, градусов, и наружной бригаде надо вскачь наверстывать пару миль, поднимая клубы пыли, сквозь которые не видно и на пять ярдов вперед, в результате чего утренняя учеба не обходится без двух десятков падений и полудюжины увечий. Но когда фронт выровнен и полк или бригаду бросают в атаку, тут уж никак не унять яростного ликования.
Потом, уже в казарме, мои восторги охлаждало то соображение, что у немцев-то двадцать кавалерийских дивизий – таких же великолепных, как наша драгоценная и единственная, к коей я принадлежу; и еще тревожил вопрос: что будет, если несколько зловредных типов окопаются в какой-нибудь норе с «максимом» и пойдут палить.
Еще были великолепные парады, которые принимала, сидя в карете, королева Виктория, когда весь олдершотский гарнизон числом до 25 тысяч, то лазурно-золотой, то пурпурно-стальной, широким искрящимся потоком тек мимо нее – конница, пехота и артиллерия, да в придачу инженерные части и части тылового обеспечения. Мне всегда представлялось абсолютно неправильным, что великие европейские державы – Франция, Германия, Австрия и Россия – проделывают то же самое у себяв двадцати разных местах одновременно. Я недоумевал, почему наши государственные мужи не примут международное соглашение, по которому в случае войны каждая страна выставит, как на Олимпийских играх, равные команды, и тогда лучшие национальные силы одним только армейским корпусом решат, кому главенствовать в мире. Но с викторианских министров какой спрос, они это прохлопали и, отказавшись от знающих специалистов и профессионалов, свели Войну к мерзейшим материям – численности войск, деньгам, технике.
Мы, начавшие понимать, какое вырождение грозит Войне, неизбежно приходили к выводу, что британской армии уже не суждено участвовать в каком бы то ни было европейском конфликте. Куда нам, если у нас только один армейский корпус с одной кавалерийской дивизией, ну и ополченцы с добровольцами, дай им Бог здоровья. И никакой восторженный лейтенантишка или ретивый штабник в Олдершотском управлении и помыслить в 1895-м не могли, что наше ничтожное воинство еще раз направят в Европу. А ведь настанет день, когда капитан кавалерии Хейг (который той весной проходил с нами выучку в Лонг-Вэлли) посетует на то, что ему пришлось вступить в решающий бой, имея под началом не более сорока британских дивизий вкупе с первым американским армейским корпусом (а это худо-бедно шестьсот тысяч человек), и поддержать их он смог всего четырьмя сотнями артиллерийских бригад.
Я часто задумываюсь, довелось ли какому-то еще поколению пережить такой же потрясающий материальный и духовный переворот, как нам. Не сохранилось почти никаких ценностей и устоев, которые я привык полагать незыблемыми и жизненно необходимыми. И напротив, произошло все то, что я считал или приучен был считать абсолютно невозможным.
Полковник Брабазон был обедневшим ирландским помещиком, всю жизнь отдавшим службе в британской армии. В нем воплотился герой романов Уиды [9]9
Уида– псевдоним Марии Луизы Раме (1839–1908), плодовитого автора «светских» романов.
[Закрыть]. Со времени вступления в Гренадерский гвардейский полк в начале 1860-х он был любимцем светского общества, одной из ярчайших военных звезд в лондонском высшем кругу. На протяжении всей жизни его связывала дружба с принцем Уэльским. При дворе, в клубах, на ипподроме, на охоте с ним обходились как с почетным гостем. Закоренелый холостяк, он вовсе не сторонился женщин. Смолоду он наверняка был писаным красавцем. Ростом полковник тоже не подкачал: до шести футов чуть не дотягивал, но выглядел на все шесть. Сейчас он был в расцвете сил и внешность имел поразительную. Чисто выбритое, с правильными чертами лицо, ясные серые глаза и крепкий подбородок еще выигрывали благодаря усам, о каких мог только мечтать кайзер. Вдобавок он щеголял манерами денди предшествующего поколения и не выговаривал звук «р» – то ли правда картавил, то ли манерничал. Понятливый и опытный собеседник, он замечательно держался в любой компании – и с образованными людьми, и с народом попроще.
Его воинская карьера была долгой и складывалась по-разному. Стесненные обстоятельства вынудили его через шесть лет выйти из гренадерского полка, и ему пришлось весьма туго. Он служил волонтером – это большая честь – в Ашантийской кампании в 1874-м и настолько отличился там, что в высших сферах вызрело решение восстановить его в офицерском статусе. Эта почти беспрецедентная милость была-таки ему оказана. Принц Уэльский хлопотал о его назначении в свой полк, 10-й гусарский – в те дни, пожалуй, самое престижное армейское соединение. Но вакансия все не открывалась, и его на время определили в пехоту, в линейный полк. На вопрос «К кому вы сейчас приписаны, Браб?» он отвечал: «Чевт их запомнит, у них еще зеленые канты, а ехать туда с вокзала Ватевлоо».
Однажды, уже в поздние годы, он спросил начальника станции в Олдершоте:
– А где же лондонский поезд?
– Он ушел, полковник.
– Ушел?! Доставьте двугой.
Переведенный наконец в 10-й гусарский, он умножил свою славу, участвуя в Афганской войне в 1874 и 1879-м, а также в яростной схватке у Суакина в 1884-м. За боевые заслуги он два раза подряд вне очереди повышался в звании и потому в армейской табели о рангах был старше своего полкового командира. В результате по крайней мере однажды случилась неприятная история, возможная только в тогдашней британской армии. Полковой командир нашел какой-то непорядок в эскадроне Брабазона и разгорячился до такой степени, что отослал эскадрон в казармы. Брабазон был глубоко уязвлен. Несколько недель спустя на маневрах 10-й гусарский полк был сведен в бригаду с другим кавалерийским полком. Законы полковой субординации утратили силу, и армейский чин Брабазона автоматически поставил его во главе бригады. Столкнувшись лицом к лицу со своим начальником, а ныне подчиненным, Брабазон слово в слово повторил ему его собственные едкие замечания и в заключение жестко распорядился: