Текст книги "Круг иных "
Автор книги: Уильям Николсон
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Уильям Николсон
Круг иных (The Society of Others)
Глава 1
Я пишу эти строки при свете нового дня, вывожу ручкой на бумаге, по старинке. Без исправлений тут не обойтись. Пусть останется все, что пришло в голову, – хочу знать, что я написал, прежде чем вычеркнуть. Первой мысли доверять нельзя. Как сказал Вицино, напиши что-нибудь о себе, а потом – нечто диаметрально противоположное, и попробуй примириться с мыслью, что второе истинно.
Я неплохой человек. Я плохой человек.
Я не по злому умыслу убил незнакомца в читальне. Я по злому умыслу убил незнакомца в читальне.
В том, что произошло потом, нет моей вины. В том, что произошло потом, виноват только я.
Итак, вот история о том, как все переменилось. Не важно, как меня зовут. Если вам непременно нужны имена, считайте меня своим тезкой.
Возьмем любой день и опишем его так, словно бы все происходило здесь и сейчас. Я постараюсь объяснить, что я представлял собой в ту пору, тогда легче будет понять, во что я превратился. Что ж, как говорят, операция прошла успешно, но пациент умер.
В один самый обыкновенный день моего незапамятного прошлого, то есть раньше, чем вчера, я сижу у себя в комнате с запертой дверью и опущенными жалюзи. Звучит музыка, на которую я не обращаю внимания. Работает телевизор, хотя и с выключенным звуком: я не смотрю. В щелку над самым подоконником пробивается свет, на мочевой пузырь давит – давно пора облегчиться. Схожу немного погодя. Собственно, я ничем не занят. По большому счету, я целыми днями плюю в потолок. Можно сказать, ничегонеделание – мой основной способ провести время. Не вижу в этом ничего плохого. Я просто ничего не хочу. Конечно, как и у вас, у меня есть животные потребности: принимать пищу, испражняться, спать и спариваться, но стоит их удовлетворить, они временно исчезают, и все возвращается на круги своя. Без них тоже не обойтись: это не вопрос предпочтений, а насущная необходимость.
И денег я тоже не вожделею. Какой в них толк? Например, хочешь что-нибудь купить, носишься с этой идеей, волнуешься, а потом, купив, теряешь интерес. И так всегда и со всеми. Я давно понял, в чем тут фишка: нам специально прививают желание обладать вещами, чтобы мы выкладывали за них денежки. И как вы думаете, на что употребят наши кровные, когда мы с ними расстанемся? На то же самое барахло, которое кому-то вроде бы нужно. На краткий миг этот кто-то, может быть, почувствует себя счастливым, а потом удовольствие от приобретения ослабеет и все станет как раньше. Почему люди такие тупые? Ну вылитые рыбы. Эти целыми днями копошатся в своем пруду в поисках пищи, энергия от которой уходит на то, чтобы целыми днями копошиться в пруду. Смешно. Вы только посмотрите, сколько народу изо дня в день делают деньги, чтобы покупать друг у друга всякую всячину. Разве что слепец не заметит, как все бессмысленно: возня, от которой никто не становится счастливее.
Моя жизнь бессмысленна. Я не становлюсь счастливее.
Мой «ушедший» папуля ворчит: «Мать сказала, ты целыми днями взаперти сидишь». Я отвечаю: «Она не врет».
Он говорит: «Мир вокруг нас огромен и непостижим. Сидишь в своей комнатушке, на улицу носа не показываешь».
Я на это: «Некуда мне идти».
Тут он теряет самообладание: бесит его мой пессимизм. Я бы ему сказал, что и он ни к чему не движется, да только зачем рушить воздушные замки?
Мне нравится моя комната. Я тут обмолвился, что ничего не хочу, но это не совсем так. Мне нужна собственная комната. Не важно, что там внутри, лишь бы дверь запиралась, чтобы никто не лез со своими просьбами. Я допускаю, что мог бы провести здесь остаток дней и тихо отойти в мир иной. Вот упокоюсь, никто меня даже искать не станет – и замечательно.
Тоже мне, «огромный непостижимый мир»! Не так уж он и огромен. Вообще-то большой он или не большой, зависит от нашего опыта, а тот весьма скуден. Подумайте сами, каков он собой, этот мир. По мне так отчужденный, безразличный, непредсказуемый и опасный. И еще несправедливый. В детстве я думал, что он – как мои родители, только больше. Верил, что он на меня внимательно смотрит и хлопает в ладоши, когда я танцую. Ха! Отец так до сих пор этого и не понял: все выкидывает коленца. Печальное зрелище.
Кэт говорит, я воспринимаю мир поверхностно и с обидой. Это заблуждение. Я не грущу и не горюю, просто смотрю на вещи здраво. Все в природе подчинено эгоизму. Живые существа убивают друг друга ради выживания. Любовь – механизм распространения вида.
Красота – обманка, которая рано или поздно увядает. Дружба – взаимовыгодная договоренность. Доброта не вознаграждается, а зло ненаказуемо. Религия – предрассудок. Смерть – аннигиляция. А Бог… если он и существует, то давным-давно забил на человечество. Как бы вы поступили на его месте?
Так чего ради выходить из комнаты?
Образование какое-ни какое я получил. Защитился и вышел из альма-матер с дипломом в кармане. Почему-то все полагают, что теперь я должен прыгать от радости. Отец одолжил денег, приличную сумму, тысячу фунтов – хочет, чтобы я пустился в «большое плавание», прежде чем ступить в настоящую жизнь. Кстати, это еще что за рекламная штучка? «Настоящая жизнь», bonjour tristesse*. Я, конечно, ценю столь благородный порыв, но, сказать по правде, некуда мне ехать и делать тоже нечего.
* здравствуй, грусть (фр.).
Сколько себя помню, постоянно меня учат: в школе, в колледже… Только, если честно, вряд ли я усвоил что-нибудь дельное. Советы слушал вполуха, словно заезженное объявление в самолете: «Пристегните ремни, пристегните ремни». Тебя заверяют, что это действительно важно, так что отнесись серьезно к тому, что сейчас скажут, но ты все равно не слушаешь: ведь ничего не произойдет, а если и произойдет, то ты в любом случае покойник. Впрочем, должен признать, что жизнь, разбитая на классы и курсы, обретала некую форму. Год за годом, не принимая существенных решений, я переходил на очередную ступеньку этакой гигантской лестницы. И вот добрался до самого верха, и теперь передо мной простирается то, что называют «настоящей жизнью». Умора.
Я сейчас в процессе «не» поиска работы. Подумываю стать журналистом или кинорежиссером. Захватывающие перспективы. Журналисты знакомятся с интересными людьми и много путешествуют – значит, не соскучишься. Режиссеры годами работают над каким-нибудь проектом, и если фильм оказывается провальным, наступают воистину тяжелые времена; зато вокруг них вечно вьются молоденькие красотки и постоянно меняются съемочные площадки. В общем, выбрать что-то одно трудно.
Шучу, конечно. Я получил диплом не очень престижного колледжа по не очень полезному предмету, который все равно уже забыл.
– Знаешь, перед тобой открыто множество дверей, – говорит отец, и его глаза сверкают поддельным энтузиазмом. Несмотря на то что он нас бросил, а может, именно поэтому, папуля отдает себе отчет в том, сколь важна для будущего успеха уверенность в себе. «Если веришь в себя, тебе все по плечу, за что ни возьмись» – незыблемое кредо отца. Эта постхристианская догма многим заменила веру в воскрешение. Очень удобно: теперь каждый из нас при желании в силах самостоятельно восстать из мертвых.
С этим я не спорю. Вопрос в другом: какой фиг стараться?
Короче говоря, отец неустанно твердит, что у меня масса замечательных возможностей, хотя и не уточняет, каких именно. Так что додумывать приходится самому. Скажем, устроиться в корпорацию и впаривать товары, которыми я сам не пользуюсь, людям, которые в них не нуждаются. Можно стать учителем и грузить тех, кто ничего не хочет слушать, тем, что я и сам предпочел бы не знать. Или стать солдатом и убивать людей. Это сгодилось бы, если б не было сопряжено с опасностью для жизни.
У меня есть приятель, Мак. Он едет в Непал в группе социальной помощи. Анекдот какой-то. Единственное, что мы можем сделать для непальцев, – избавить их от подобных Маку искателей смысла жизни. Страна выжата как лимон, местному населению ничего не осталось, как таскать по кряжам рюкзаки путешественников и сбывать наркоту. Мак говорит, ему по барабану, хотя бы на горы посмотрит. А я считаю, ничего в них особенного и нет: когда заберешься на вершину, самой горы и не видно. Их лучше воспринимать в перспективе, как на фотографии. Мак выкручивается: мол, можно забраться на одну вершину и с нее любоваться соседней. Я отвечаю: и что с того? Тогда приятель взрывается: «Ты дебил! Натуральный!» Ну и подумаешь. От меня хотя бы вреда никакого: ни людям, ни зверям.
И вот теперь я в процессе «не» поиска работы, потому что все равно не предложат того, что надо. Та же ситуация, что и с сексом. Сильно хочешь как раз тех женщин, которым ты на фиг не нужен. Думаете, случайно? Как бы не так. По-настоящему тянешься лишь к тому, чего ни при каких обстоятельствах не получишь, а если оно само в руки просится, не возьмешь ни за какие коврижки. Не зря же говорят: запретный плод сладок.
Вам, наверное, интересно, как я собираюсь жить, не имея средств к существованию? Так я отвечу: паразитировать. Я стану этаким симбиотным паразитом. Хозяином и питающим организмом будет мой отец. Он достаточно зарабатывает, так что внакладе не останется – к тому же я недорог в обращении. Вам интересно, с какой это радости он должен меня содержать? Потому что сам напросился.
Вы пораскиньте мозгами. Если бы они с матушкой не расстарались, меня бы на этом свете не было. А так эти двое устроили междусобойчик и стащили меня с облачка, где я тихо-мирно почивал, никого не трогая. Заключили в беспомощное детское тельце, не способное себя обслужить, поставив в полную зависимость от родительской опеки. Сказали бы сразу, так, мол, и так, вот уговор: мы за тобой ухаживаем до поры до времени, а когда перестанешь быть лапочкой, выживай самостоятельно. Я бы, конечно, не повелся: спасибо, такой расклад не про меня, лучше останусь бесплотным духом в прохладной синеве. Так что это была их идея. Хотели – получайте.
Поймите меня правильно, их дела тут ни при чем, пусть сами разбираются. Мать все восприняла с должным хладнокровием, если не считать того, что с тех пор зовет отца «ушедшим» – это еще относительно умеренное возмездие. Вы не услышите от меня баек про разбитые семьи и разрушенные очаги, потому что ничто не разбито и не разрушено: все остались хорошими друзьями; мать с отцовской подругой подружились, а теперь, когда выяснилось, что Джемма беременна, стали как сестрички, если не считать внушительной разницы в возрасте. Нет, мне папулина пассия импонирует, хотя я так пока и не понял, кем она мне приходится; может, любовницей по отцу? А еще меня напрягает, что она такая привлекательная – засмотришься на ее губы, и приходится себя одергивать.
Отца мучает совесть, не без того, но это уже не моя проблема, и если ему хочется впредь поддерживать меня материально, с какой стати я должен возражать? Он ведь тоже здорово выигрывает от нашей сделки. Небольшой финансовый взнос – и чувство выполненного долга обеспечено. Так что не доставайте меня разговорами на тему поиска работы.
А в то утро, за день до начала описываемой эпопеи, меня посетило предчувствие – ну, может, не так высокопарно. У меня часто бывают всплески интуиции. Скажем, симпатичная девушка идет в мою сторону по эскалатору, и меня тут же огорошивает: вот сейчас она улыбнется, я поднимусь, пойду за ней следом и увижу, что она стоит и ждет меня. Или бывает так: меня срочно просят позвонить домой, и мне чудится, что на наш дом рухнул авиалайнер, и теперь я один-одинешенек на всем белом свете, бездомный скиталец. Эх, ничего такого не сбывается, однако предчувствия все равно меня посещают. Кто знает, может, чудеса и катастрофы ждут своего часа? И обрушатся всем скопом зараз, чередой скорострельных вспышек. Сыпанут, как искры фейерверка.
А тогда было явственное чувство, будто меня кто-то окликает. Я напрягся, но ничего не услышал. Потом ощутил что-то вроде зова, точно я кому-то нужен. Вдумался и понял, что это не кто-то конкретно, а некая абстракция. Вот такое у меня было прозрение: я нужен. Надо сказать, прозрение неожиданное. Особой радости я не испытал и скоро об этом ощущении начисто позабыл. Зато оно оставлять меня в покое не намерено и время от времени возвращается – вроде как помнишь смутно, будто ты что-то хотел сделать, но забыл, что именно. Раздражает.
Мать расстроена, потому что я больше не сажусь со всеми за стол. Дело не в еде, а в том, с каким лицом она на меня смотрит – будто ей больно видеть, как я ем. Или не ем. Я не едок. Вообще мне больше нравится уплетать пищу одному, без суеты и разговоров. Мне много не надо: хлеба, сыра, пачку хлопьев, и я доволен. Сподручнее есть по ночам, когда все спят. Даже свет на кухне включать не обязательно: просто открываю дверцу холодильника, и там за яйцами загорается лампочка, этого вполне хватает.
Однажды, когда я так ел, на меня наткнулась Кэт. Она загуляла с приятелем – мерзко представить, чем они там занимались, – проскользнула на кухню, увидела меня и говорит: «Какой ты печальный!» А я только смерил ее взглядом и ем дальше. Мог бы ответить: «На себя посмотри». Знаем мы ее «приятеля». Он славится тем, что выбирает себе дурнушек, потому что они дают на первом свидании. Скотина. Кэт говорит, ей по барабану, и вообще все мужики одинаковы, включая меня. Это правда. У меня тоже есть, так сказать, «подруга», которая нужна мне только для секса, а все остальное я выполняю для отвода глаз. Девчонка об этом не знает. То есть догадывается, конечно, но напрямую я ничего такого не говорю, а она и не спрашивает – наверное, тоже что-то получает от наших отношений, иначе не стала бы со мной встречаться. Ее зовут Эм. Думаю, она ожидала от меня большего.
Надо сказать, во мне разочаровываются все, кому я небезразличен. Родители разочарованы; дедушка разочарован; разочарована даже крестная Шейла, которая всегда помнит про мой день рождения и хранит у себя мои детские фотографии. Все они мечтали, что у меня будут свои устремления, увлечения и какая-нибудь замечательная цель в жизни. Теперь им хватило бы, если б я просто устроился на работу. Что тут скажешь? Ну не вышло. Одно время мне нравилось кино, и они думали, что это меня на что-нибудь вдохновит, однако интерес иссяк.
Мать говорит: «Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. Не может человеку нравиться такая скучная жизнь».
Так и подмывает ответить ей, и отцу с дедом, и Шейле: «А почему я должен быть счастлив ради вас?» Я тащу этот груз на шее – требование непременно быть счастливым. И не для себя, а для них. Зачем? Чтобы их отпустило чувство, будто они мне чего-то не додали?
Но я попросту отвечаю: «Меня все устраивает».
Они действительно мне кое-чего не додали. И от сочувственных взглядов лучше не станет. Только не хочется смотреть им в глаза. Как же я устал быть семейным недоразумением! Найдите себе другой объект для заботы и оставьте меня в покое.
Теперь вы меня презираете. Знаете, как-то не трогает. Задайтесь вопросом: какое вам дело? Нет, просто подумайте. Это ведь не презрение как таковое, вы просто боитесь превратиться в подобие меня – если уже не превратились.
Нет, все могло быть и хуже. Я не агрессивен, не груб, не расточителен. Слежу за собой, чистоплотен, вежлив с подругами матери. Не заваливаюсь домой пьяным, не принимаю сильнодействующей наркоты, не курю. Конечно, время от времени балуюсь травкой, не без этого, но не в таких количествах, о которых стоит говорить. Моя инертность проистекает не отсюда; она берет начало в главном источнике, материнской жиле, незамутненном понимании природы бытия:
Жизнь тяжела, от нее умирают.
Я эту мысль увековечил на своем окне краской из аэрозольного баллончика. Получилось похоже на граффити. Бывает, лежу на кровати, рассматриваю корявые буквы на фоне пасмурного неба и думаю: «Вот именно». Так и есть, ни отнять, ни прибавить. И этого не переменишь. Вот тогда я, пожалуй, испытываю нечто близкое к удовлетворению.
А с той тысячей история особая. Отец отсчитал их наличными, мелкими купюрами по пятьдесят и двадцать фунтов. Тратить мне их не на что, а вот иметь приятно.
– Ты сильно не думай, – напутствовал папаня, сопровождая слова вымученной улыбкой. – Отмочи какую-нибудь глупость, потрать деньги с задором, чтобы запомнилось надолго.
Я взял упаковку липкой ленты и оклеил деньгами все стены. На бордюр похоже. Отец не знает. Он ко мне не заходит, даже когда и бывает у нас. Вроде как из уважения к моему личному пространству. Да только, на мой взгляд, дело в другом. Он просто не хочет лишний раз напоминать себе, как меня подставил. Эм в восторге от расклеенных аккуратными рядами пятидесятифунтовых банкнот. Говорит, я не похож на всех остальных, и это ее притягивает, а еще что я с причудами и когда-нибудь непременно стану знаменитым. А я отвечаю, что не хочу быть знаменитым, хочу просто быть. И она еще больше восторгается. И я предлагаю ей кое-чем заняться, но она сейчас «не в форме» и хочет просто поговорить. Вот и сидит, балакает что-то, а я смотрю в окно, где воркуют голуби, а потом вижу, что она плачет.
– Ну что еще? – спрашиваю.
– До тебя не достучаться, – отвечает.
– Достучаться вообще ни до кого невозможно. Тут она целует меня страстно-престрастно и говорит:
– Теперь достучалась?
Что тут ответишь? Все лгут – из добрых побуждений, из жалости или из трусости.
– Несомненно.
Она смотрит на меня своими синющими глазами, влажными по краям, смотрит и смотрит, нескончаемо долго.
– А если бы я предложила тебе порвать?
– Что именно?
– Наши отношения.
– Ты этого хочешь?
– Ну а если бы хотела?
Опять эти бестолковые разговоры.
– Эм, я такой, какой есть.
– Да уж. – Тяжкий вздох. – Знаю. – Еще более тяжкий вздох. – Давно пора с этим завязывать, да только не могу.
Я молчу, а сам думаю: «Ну если мы сегодня ничем не займемся, то можешь уходить». Жаль, что такое не принято говорить вслух.
– Эм, я, если честно, подустал.
– А ты, кстати, всегда какой-то «подуставший». Непонятно только, от чего.
– Да ни от чего. Пустота доконала. Думает, я прикалываюсь, но это серьезно.
И вот она на меня все смотрит и, сама того не замечая, погружается в задумчивость – в свой мир или еще куда, и в этот миг у нее делается совершенно другое лицо. Будто где-то там прячется маленькая девочка, еще ребенок, и выглядывает, думая, что ее не видно. Эта малышка такая очаровательная и неиспорченная, что от одного ее вида дух захватывает. Как-то подзабылось, что на свете еще живут бесхитростные люди. Она нежная, ее легко обидеть. Я чуть не разрыдался.
– Ты что? – спрашивает Эм.
– Да все ты, – отвечаю.
– А что со мной?
– Ты такая красивая!
Для меня красота – не внешность, а ощущение. Наверное, как и для всех. Мэрилин Монро – отнюдь не эталон: у нее одутловатое лицо, если посмотреть на случайные снимки, где она не позировала. Но есть в ней что-то трогательное, некая мольба: пожалуйста, любите меня, я так хочу нравиться!.. Это подкупает. Лично я считаю, что в душе она – все та же малышка, которая хочет, чтобы ее обняли и приласкали, но поскольку она уже взрослая женщина, это чувство облекается в секс. И вообще потерянные дети – страшное дело. Как-то по телику показывали сюжет про сиротские приюты в Китае, о брошенных на верную смерть младенцах. Я пять минут посмотрел и не выдержал, переключил программу – там показывали какую-то далекую войну и как взрывают людей. Когда взрослые друг друга уничтожают, это еще терпимо, но те младенцы в одиноких колыбельках, которых некому проведать…
Ну вот, опять у нее слезы.
– Ну, что теперь?
– Так нечестно, – отвечает Эм. – Всё, с сегодняшнего дня я тебя не люблю!
Глава 2
Выясняется, что Джемма родила мальчика; родительница с чадом чувствуют себя прекрасно. Младенца назвали Джо (так обычно щенков кличут, хотя всякое бывает). Сегодня мы его увидим: все встречаются у нас по случаю дня рождения деда, и торжества решили совместить. Дело не в скаредности, напротив, задумка собрать все семейство отнюдь не плоха. Разве что меня там не будет: я в таких мероприятиях не участвую.
– Выйди, пожалуйста, к гостям, – увещевает мать. – Не расстраивай отца!
Да, такая у меня мамочка: защищает человека, который променял ее на ту, что помоложе и покрасивее, да еще и ребеночка себе завел, кукушонка в чужом гнездышке, который будет жиреть на отнятой у матери любви. Другая бы возненавидела. Почему же она до сих пор к нему неровно дышит? О, это я прекрасно понимаю. Ненавидеть моего отца попросту невозможно: он принадлежит к редкой породе порядочных людей. А что случается, когда такой человек нечаянно тебя обижает? Ты обижаешься, но не очень – ведь он не со зла.
Ну ладно, выхожу к гостям с нарочитым опозданием, и тут выясняется, что отец с Джеммой и их совместным отпрыском еще не появлялись, потому что Джо, видите ли, изволит спать. Потрясающе. Попробовал бы я выкинуть такой номер: «Я тут малость запоздал, народ. Вы уж меня простите. Мой сон куда важнее вашего сборища».
– «О Свет святой! О первенец Небес! Хвала тебе! Дерзну ль неосужденно…»*, – изрекает дед, воздев к небесам длани; прям-таки священник, дающий благословление. Дедуля любит дурачиться. Непременно ему нужно изъясняться цитатами: видно, своих слов не хватает.
* Джон Мильтон. «Потерянный рай» (пер. Арк. Штейнбсрга).
– С днем рождения, дедушка!
Понятия не имею, сколько ему сегодня исполнилось: семьдесят, восемьдесят или девяносто. Наливаю себе бокальчик «беллини». Это наш фирменный напиток для торжественных случаев: смесь сухой итальянской шипучки с персиковым соком в соотношении два к одному. Отличная штука.
Рецепт назвали в честь одного художника, нашего общего любимца. Дело в том, что мой дед как две капли воды похож на венецианского дожа, которого упомянутый живописец изобразил на портрете, – разве что дедуля обходится без дурацких шляп с завязками и горба на спине.
Тут ко мне подваливает мать с полной тарелкой закусок.
– Сынок, не пей на пустой желудок: гости будут с минуты на минуту.
Странный подспудный смысл.
А уж еды наложила… Крохотные сосиски на палочках, куриные палочки, морковные палочки, сырные палочки – и все страшно липкое. Едят это руками, чтобы потом не мыть ножи и вилки. Да, остались еще на свете прагматики, которые задумываются о подобных вещах.
Здесь и моя крестная, Шейла. Ждет, когда я к ней подойду.
– Доброго здоровьица, – говорю ей.
– А ты все растешь и растешь, – отвечает она. – Когда наконец остановишься?
– По-моему, уже остановился.
Каждый считает нужным заметить, что я высок, словно это предмет для гордости. Нет в том моей заслуги – скажем, Шейла сама по себе маленькая.
– Ты – вылитый автопортрет Сальватора Роза, – говорит она. – Привлекательный жгучий брюнет. Имей в виду, это комплимент.
– Да ну? Ладно.
– «Aut tace aut loquere meliora silentio». Либо молчи, либо превзойди молчание словом.
Она цитирует надпись на автопортрете Сальватора Роза. В нашем кругу такие фокусы в почете. Как бы вам понравилось оказаться на полотне старинного мастера? Забавно.
– Ладно, – отвечаю.
– Ну вот, видишь.
Тут уж нечего добавить.
– Ты рад, что у тебя появился маленький братик?
– Аж трепещу. Крестная поводит бровкой.
– Сам-то чем сейчас занимаешься?
– Да так. Всем подряд и ничем конкретно. Смотрит на меня с улыбкой, словно хочет сказать:
я никогда тебе слова поперек не скажу, будь ты хоть распоследним неудачником. Это называется безусловной любовью; взрослые считают, что молодежь в ней очень нуждается. Поверьте мне на слово: нас лучше оставить в покое, а вся эта безусловная ерунда – очередное надувательство. Никто не станет мазать твой бутерброд по доброте душевной, в каждой игре – свои правила. Я буду тебя любить, а ты взамен вырастешь здоровой сбалансированной личностью.
Шейла – ровесница моей матери, недавно ее назначили на какую-то престижную должность: она профессор и станет преподавать историю искусства в каком-то растаком университете. Это считается огромным достижением по жизни, все благоговеют и восхищаются, хотя она маленькая, бездетная и с фигурой как у мужика.
– Вот видишь, – сказала моя мать, когда до нее дошли слухи. – Иногда и хорошие люди прорываются наверх.
– Здорово, – отвечаю. – Повезло Шейле.
– Сынок, она тебя так любит, – говорит мать. – Черкнул бы ей, что ли, пару строк в честь такого случая.
Как только я родился, крестная избрала меня объектом для заботы: я тогда был слишком мал, и мое мнение в расчет не шло. В общем, смысл в том, что, когда она умрет, я унаследую ее деньги. Ничего не хочу сказать, спасибо, что она долгие годы осыпала меня подарками, но это была ее блажь, а не моя.
Причем я не единственный, кто придерживается такого мнения. Мать тоже ведет себя так, словно делает подруге огромное одолжение, разрешая любить своего отпрыска. Скорее всего мамуля и сама не отдает себе в этом отчета. Тут вся сложность в том, что делать карьеру они с Шейлой начинали вместе в Национальной галерее, с самых низов, даже поступили на работу в один год. Теперь наша Шейла – профессор, а мать до сих пор подбирает иллюстрации к книгам из-за того, что сделала перерыв на детей, то есть на нас с Кэт. Впрочем, ни одна из подруг так и не достигла желаемого, и теперь обе с моей помощью собираются наверстать упущенное.
Я хотел написать крестной письмо с поздравлениями, да руки не дошли.
– Вы молодец.
– Спасибо. У меня скоро первый цикл лекций. Ужас, все будут сидеть и думать: «Почему именно ей досталось это место?»
Ничего подобного. Все будут думать, что дадут на ужин.
Дедушка подводит ко мне добряка Эмиля. Добряк Эмиль – его старинный друг еще со времен Праги, или Будапешта, или Бухареста, где они жили и страдали, обретая истинную мудрость в кафетериях и лагерях для интернированных.
– А вот и молодое поколение! – говорит дедушка. – В наше время мы радовались, что живы, а уж быть юным считалось за неземное блаженство!
Шпилька в мой адрес, поскольку уж кто-кто, а я по части блаженства полный профан. И разве это моя вина? Дедулина юность пришлась на времена режима, когда нельзя было безнаказанно полистать «Плейбой» – и это до того, как у них начали расти волосы на лобке. А кому-то подают такие вещи на блюдечке с голубой каемочкой.
Тут ко мне обращается добряк Эмиль:
– Итак, юноша, чем собираетесь заняться?
– Честно сказать, пока не решил.
– И не торопись, парень! Перед тобой целый мир. Никаких обязательств, одни приключения.
Предполагается, что это повод для радости, а мне бы уйти в свою комнату да запереться от всех.
– Точно.
Старик всучивает мне свою ладонь и выводит в коридор. Припас для меня очередную порцию выстраданной мудрости.
– Знаешь, отец о тебе беспокоится.
– Точно.
– Я ему сказал: «Не волнуйся: твой сын – не ты, у него свой путь».
– Точно.
Эмиль у нас вроде психоаналитика. Вся старая гвардия, выходцы из Восточной Европы, которые считали «Плейбой» либеральной литературой, подались в мозгоправы.
– Можно попросить тебя об одолжении?
Он переходит на шепот. От старика шмонит валерьянкой.
– Когда отец придет, скажи ему одну вещь, всего шесть слов.
– Шесть слов?
– Скажи ему так: отец, я тебя люблю, дай мне уйти. Получается семь.
– Сделаешь это ради меня?
– Ладно.
– Спасибо.
Он стискивает мою руку, и мы возвращаемся к остальным гостям.
– Ну и кто наделал тебе в компот?
Как видно, все написано на моем лице. Старина Эмиль достал меня своим ленноновским человеколюбием, «Ол-ю-нид-из-лав». Сам-то Леннон далеко ушел? Я даже не про то, что его застрелили, а про то, что он жил в гостинице, и Йоко Оно была у него на побегушках.
– Дуй отсюда, дурында, – говорю сестрице.
– Ах, подумаешь, вечный изгнанник!
Вот почему я не любитель семейных сборищ.
Раздается клацанье-бряцанье: по коридору движется кортеж детского сопровождения, а за ним и сам младенец. В гостиную всовывается отцовская голова со словами: «Мы уже надеваем чепчик». Я и Кэт обмениваемся взглядами: куда катится мир? Человек, который зарабатывает на жизнь пером и чернилами, начинает путать местоимения.
Наконец-то. Джемма держит на руках ребенка в кульке, напоминающем кружевную оберточную бумагу. Следом этакой биркой на тесемке вышагивает счастливый папаша. Тут все, за исключением меня, окружают нарядный сверток и пялятся в дырочку между кружев, откуда, надо думать, выглядывает самый обыкновенный младенец, не хуже и не лучше других, но почему-то вызывающий всеобщее ликование. Джемма победоносно оглядывает собравшихся. Черные блестящие волосы она коротко остригла и видок у нее потрясный: глазищи стали еще больше, а про губы я вообще молчу. Наконец выразить восхищение святыней подходит моя мать, и я замечаю про себя, какой старухой она смотрится рядом с папиной подругой и как все это несправедливо. Пытаюсь вообразить, каково сейчас мамуле, и одергиваю себя, потому что это невыносимо. Она подходит ко мне, берет за руку и, печально улыбаясь, говорит:
– Сынок, будь повежливее.
Это сказано одними губами; глаза же шныряют по моей физиономии, точно она прыщи подсчитывает, и в глазах читается: «Когда-то ты был моим ребеночком. Где же ты теперь?»
Бывало, в детстве едем куда-нибудь на машине, и, чтобы убить скуку, мать поет нам какую-нибудь песенку. Помню, как одна заканчивалась:
Ах, если б знать, ах, если б знать,
Любовь дается нам почем,
Я б сердце спрятала в ларец
И заперла его ключом.
Мы с мамулей никак не можем решить одну проблему: она хочет, чтобы у меня было все хорошо. Лучше бы о себе позаботилась. К сожалению, я понимаю ее мотивы: она так печется о моем счастье как раз потому, что ей самой не повезло. Грустно. По мне так главное, чем взрослые обязаны своим детям – жить с удовольствием. На что надеяться отпрыскам, которые постоянно видят перед собой несчастных папу с мамой? Вот уж точно, если ты облечен родительским авторитетом, так будь уж добр, радуйся каждому дню. Не верю я людям, которые утверждают, будто иметь детей – само по себе большое счастье. Ничего подобного, просто проблема отодвигается на будущее: кому-то все равно предстоит расплачиваться по счетам.
Моя матушка любит искусство. Я имею в виду старых мастеров, в основном голландскую живопись семнадцатого столетия. Когда мы с Кэт были еще слишком малы и не могли сопротивляться, она водила нас в Национальную галерею. Там мы, наверное, миллион раз побывали. Мать придумывала разные игры: скажем, объяснить, почему художник мазнул красным именно тут, а не где-нибудь еще. Причем красный обязательно был на каждой картине, поскольку живописцы имели дело с особами королевских кровей. Или такая задачка: отыскать льва рядом с блаженным Иеронимом. Этих Иеронимов в галерее тьма-тьмущая – ковчег бы потонул. И почти все в красных накидках, бородатые и непременно со львом (только у одного льва нет – и тот скорее всего где-нибудь прячется). У меня есть любимое полотно с Иеронимом: он сидит в задумчивости на капитанском мостике, а лев крадется куда-то в сторонку, мечтая о том, чтобы оказаться подальше от опостылевшего Эгейского моря и порезвиться на вольной волюшке, побегать по зеленым холмам. Кстати, этот Иероним был без бороды. Забавно, какие штуки выкидывает память. Помню, сколько часов я топтался у зеленого шнура, преграждающего доступ к картинам, чтобы люди не трогали их руками. Очень мне хотелось коснуться пурпурных стен.