Текст книги "Непобежденные"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Вдвоем мы взялись за приклад и дуло, как берутся за бревно.
– Или освобождаться хочешь? – сказал я. – Чтоб тебя свободным делали?
Мы бегом потащили ружье, как бревно. Пробежали рощицей, упали у опушки за куст жимолости – и тут из-за поворота вышла эта лошадь. А больше мы уж ничего не слышали – потому, быть может, что дышали шумно или что не ожидали больше ничего услышать. Мы и не глядели больше; были заняты тем, что взводили курок. Мы уже взводили его раньше раза два, когда бабушки в кабинете не было и Джоби входил, снимал ружье для проверки, для смены пистона. Ринго поставил ружье стоймя, я взялся повыше за ствол обеими руками, подтянулся, обхватил ложе ногами и сполз вниз, давя телом на курок, пока не щелкнуло. Так что глядеть нам было некогда; Ринго нагнулся, уперев руки в колени, подставляя спину под ружье, и выдохнул:
– Стреляй сволочугу! Стреляй!
Мушка совпала с прорезью, и, закрывая от выстрела глаза, я успел увидеть, как янки вместе с лошадью застлало дымом. Грянуло, как гром, дыму сделалось как на лесном пожаре, и ничего не вижу кроме, только лошадь ржанула, визгнула пронзительно, и ахнул Ринго:
– Ой, Баярд! Да их целая армия!
4
Мы словно никак не могли достичь дома; он висел перед нами, как во сне, парил, медленно вырастая, но не приближаясь; Ринго несся за мной следом, постанывая от испуга, а позади, поодаль – крики и топот копыт. Но наконец добежали; в дверях – Лувиния, на этот раз в отцовой шляпе, рот открыт, но мы не останавливаемся. Вбежали в кабинет – бабушка стоит у поднятого уже кресла, приложив руку к груди.
– Мы застрелили его, бабушка! – выкрикнул я. – Мы застрелили сволочугу!
– Что такое? – Смотрит на меня, лицо стало почти того же цвета, что и волосы, а поднятые выше лба очки блестят среди седин. – Баярд Сарторис, что ты сказал?
– Насмерть застрелили, бабушка! На въезде! Но там их вся армия, а мы не видели, и теперь они скачут за нами.
Она села, опустилась в кресло как подкошенная, держа руку у сердца. Но голос ее и теперь был внятен и четок:
– Что это значит? Отвечай, Маренго! Что вы сделали?
– Мы застрелили сволочугу, бабушка! – сказал Ринго. – Насмерть!
Тут вошла Лувиния – рот все так же открыт, а лицо точно пеплом присыпали. Но и без этого, но и самим нам слышно, как на скаку оскальзываются в грязи подковы и один кто-то кричит: "Часть солдат – за дом, на черный ход!" – и они пронеслись в окне мимо – в синих мундирах, с карабинами. А на крыльце топот сапог, звон шпор.
– Бабушка! – проговорил я. – Бабушка!
У всех у нас словно отнялась способность двигаться; застывши, мы глядим, как бабушка жмет руку к сердцу, и лицо у нее как у мертвой и голос как у мертвой:
– Лувиния! Что ж это? Что они мне говорят такое?
Все происходило разом, скопом – точно ружье наше, грянув, взвихрило и втянуло в свой выстрел все последующее. В ушах моих еще звенело от выстрела, так что голоса бабушки и Ринго и мой собственный доносились как бы издалека. И тут бабушка произнесла: "Быстро! Сюда!" – и вот уже Ринго и я сидим на корточках, съеженно прижавшись к ее ногам справа и слева, и в спину нам уперты кончики полозьев кресла, а пышный подол бабушкин накрыл нас, как шатер, – и тяжелые шаги, и (Лувиния рассказывала после) сержант-янки трясет нашим ружьем перед бабушкой.
– Говори, старушка! Где они? Мы видели – они сюда вбежали!
Нам сержанта не видно; упершись подбородком себе в колени, мы сидим в сером сумраке и в бабушкином запахе, которым пахнет и одежда, и постель ее, и комната, – и глаза у Ринго точно блюдца с шоколадным пудингом, и мысль у нас одна, наверно, у обоих: что бабушка ни разу в жизни не секла нас ни за что другое, кроме как за ложь, пусть даже и не сказанную, пусть состоящую лишь в умолчанье правды, – высечет, а затем поставит на колени и сама рядом опустится и просит Господа простить нас.
– Вы ошибаетесь, – сказала бабушка. – В доме и на всей усадьбе нет детей. Никого здесь нет, кроме моей служанки и меня и негров в их домиках.
– И этого ружья вы тоже знать не знаете?
– Да. – Спокойно так сказала, сидя прямо и неподвижно в кресле, на самом краю, чтобы подол скрывал нас совершенно. – Если не верите, можете обыскать дом.
– Не беспокойтесь, обыщем... Пошли ребят на верх, – распорядился он. -Если там двери где заперты, отворяй прикладом. А тем, кто во дворе, скажи, чтоб прочесали сарай и домишки.
– Вы не найдете запертых дверей, – сказала бабушка. – И позвольте мне спросить хоть...
– Без вопросов, старушка. Сидеть смирно. Надо было задавать вопросы раньше, чем высылать навстречу этих чертенят с ружьем.
– Жив ли... – Речь угасла было, но бабушка точно розгой заставила собственный голос продолжить: – Тот... в кого...
– Жив? Как бы не так! Перебило спину, и пришлось тут же пристрелить!
– При... пришлось... при... стрелить...
Что такое изумленный ужас, я тоже не знал еще; но Ринго, бабушка и я в этот миг его все втроем воплощали.
– Да, пришлось! Пристрелить! Лучшего коня в целой армии! Весь наш полк поставил на него – на то, что в воскресенье он обскачет...
Он продолжал, но мы уже не слушали. Мы, не дыша, глядели друг на друга в сером полумраке – и я чуть сам не выкрикнул, но бабушка уже произнесла:
– И, значит... они не... О, слава Господу! Благодаренье Господу!
– Мы не... – зашептал Ринго.
– Тсс! – прервал я его. Потому что без слов стало ясно, и стало возможно дышать наконец, и мы задышали. -И потому, наверно, не услышали, как вошел тот, второй, – Лувиния нам описала его после, – полковник с рыжей бородкой и твердым взглядом блестящих серых глаз; он взглянул на бабушку в кресле, на руку ее, прижатую к груди, и снял свою форменную шляпу. Но обратился он к сержанту:
– Это что тут? Что происходит, Гаррисон?
– Они сюда вбежали, – сказал сержант. – Я обыскиваю дом.
– Так, – сказал полковник. Не сердито – просто холодно, властно и вежливо. – А по чьему распоряжению?
– Да кто-то из здешних стрелял по войскам Соединенных Штатов. Распорядился вот из этой штуки. – И тут лязгнуло, стукнуло; Лувиния после сказала, что он потряс ружьем и резко опустил приклад на пол.
– И свалил одну лошадь, – сказал полковник.
– Строевую собственность Соединенных Штатов. Я сам слышал, генерал сказал, что были бы кони, а конники найдутся. А тут едем по дороге мирно, никого пока еще не трогаем, а эти двое чертенят... Лучшего коня в армии; весь полк на него поставил...
– Так, – сказал полковник. – Ясно. Ну и что? Нашли вы их?
– Нет еще. Эти мятежники прячутся юрко, как крысы. Она говорит, здесь вообще детей нету.
– Так, – сказал полковник.
Лувиния после рассказывала, как он впервые оглядел тут бабушку. Взгляд его спустился с бабушкиного лица на широко раскинутый подол платья, и целую минуту смотрел он на этот подол, а затем поднял опять глаза. И бабушка встретила его взгляд своим – и продолжала лгать, глядя в глаза ему.
– Прикажете так понимать, сударыня, что в доме и при доме нет детей?
– Детей нет, сударь, – отвечала бабушка.
Лувиния рассказывала – он повернулся к сержанту.
– Здесь нет детей, сержант. Очевидно, стреляли не здешние. Соберите людей – и по коням.
– Но, полковник, мы же видели, сюда вбежало двое мальчуганов! Мы все их видели!
– Вы ведь слышали, как эта леди только что заверила, что в доме нет детей. Где ваши уши, сержант? И вы что – действительно хотите, чтобы нас догнала артиллерия, когда милях в трех отсюда предстоит болотистая переправа через речку?
– Что ж, сэр, воля ваша. Но если бы полковником был я...
– Тогда, несомненно, я был бы сержантом Гаррисоном. И полагаю, в этом случае я озаботился бы проблемой, какую теперь лошадь выставлять в будущее воскресенье, и оставил бы в покое пожилую леди, начисто лишенную внуков... – тут его глаза (вспоминала Лувиния) бегло скользнули по бабушке, – и одиноко сидящую в доме, куда, по всей вероятности, я больше никогда не загляну – к ее, увы, великой радости и удовольствию. По коням же и едем дальше.
Мы сидели затаив дыхание и слушали, как они покидают дом, как сержант сзывает во дворе солдат, как едут со двора. Но мы не вставали с корточек, потому что бабушка по-прежнему была напряжена вся – и, значит, полковник еще не ушел. И вот раздался снова его голос – властный, энергично-жесткий и со скрытым смехом где-то в глубине:
– Итак, у вас нет внуков. А жаль – какое бы раздолье здесь двум мальчикам – уженье, охота, да еще на самую, пожалуй, заманчивую дичь, и тем лишь заманчивей, что возле дома эта дичь не так уж часто попадается. Охота с ружьем – и весьма внушительным, я вижу. (Сержант поставил наше ружье в углу, и полковник, по словам Лувинии, кинул туда взгляд. А мы опять не дышим.) Но, как я понимаю, ружье это вам не принадлежит. И тем лучше. Ибо принадлежи оно, допустим на секунду, вам, и будь у вас два внука или, допустим, внук и его сверстник-негр, и продолжай, допустим, ружье палить, то в следующий раз могло бы дело и не обойтись без жертв. Но что это я разболтался? Испытываю ваше терпение, держу вас в этом неудобном кресле и читаю вам нотацию, которая может быть адресована лишь даме, имеющей внуков – или, скажем, внука и негритенка, товарища его забав.
И он тоже повернулся уходить – мы ощутили это даже в своем укрытии под юбкой; но тут бабушка сказала:
– Мне почти нечем угостить вас, сударь. Но если стакан холодного молока после утомительной дороги...
Он молчал, молчал, не отвечая, только глядя (вспоминала Лувиния) на бабушку твердым взглядом своих ярких глаз, и за твердостью, за яркой тишиной таился смех.
– Нет, нет, – сказал он. – Благодарю вас. Вы слишком себя не жалеете -учтивость ваша переходит уже в бравированье храбростью.
– Лувиния, – сказала бабушка. – Проводи джентльмена в столовую и угости, чем можем.
Мы поняли, теперь он вышел, – потому что бабушку стало трясти, бить уже несдерживаемой дрожью; но напряжено тело ее было по-прежнему, и слышно, как прерывисто бабушка дышит. Мы тоже задышали опять, переглянулись.
– Мы его совсем не застрелили! – шепнул я. – Мы никого не застрелили вовсе!
И снова тело бабушки сказало нам, что он вошел; но теперь я почти зримо ощутил, как смотрит он на бабушкино платье, прикрывающее нас. Он поблагодарил ее за молоко, назвал себя, свой полк.
– Возможно, это и к лучшему, что у вас нет внуков, – сказал он. – Ведь вы, несомненно, желаете себе спокойной жизни. У меня у самого трое мальчиков. А дедом я еще не успел стать. – В голосе его не было уже скрытого смеха; он стоял в дверях (рассказывала Лувиния) со шляпой в руке, поблескивая медью полковничьих знаков на синем мундире, рыжея головой и бородкой; не было смеха и в глазах, направленных на бабушку. – Приносить извинения не стану; лишь глупцы обижаются на ураган или пожар. Позвольте только пожелать, чтобы у вас за всю войну не осталось о нас воспоминаний худших, чем эти.
Он ушел. Мы услышали звон его шпор в холле и на крыльце, затем звук копыт, затихающий, стихший, – и тут силы оставили бабушку. Она откинулась в кресле, держась за сердце, закрыв глаза, и на лице ее крупными каплями проступил пот; у меня вырвалось:
– Лувиния! Лувиния!
Но бабушка открыла глаза – и, открываясь, они уже нацелены были на меня. Потом взгляд их переместился на Ринго – и снова на меня.
– Баярд, – сказала бабушка, прерывисто дыша, – что за слово ты употребил?
– Слово? Когда это, бабушка? – Но тут я вспомнил, опустил глаза; а она лежит в кресле, изнеможенно дышит и смотрит на меня.
– Не повторяй его. Ты выругался. Употребил непристойную брань, Баярд.
Ринго стоит рядом. Мне видны его ноги.
– Ринго тоже употребил, – сказал я, не поднимая глаз. Она не отвечает, но, чувствую, смотрит на меня. И я проговорил вдруг:
– А ты солгала. Сказала, что нас нету здесь.
– Знаю, – ответила бабушка. Приподнялась. – Помогите мне.
Встала с кресла с нашей помощью. А зачем – неясно. Оперлась о нас, о кресло – и опустилась на колени. Ринго опустился рядом первый. А потом и я, и слушаем, как она просит Господа, чтобы простил ей сказанную ложь. Затем поднялась; мы не успели и помочь ей.
– Подите в кухню, вынесите таз воды, возьмите жестянку с мылом, -сказала она. – Новую.
5
Вечерело уже, – время как бы незамеченно настигло нас, позабывших о нем, втянутых в грохот и переполох выстрела; солнце снизилось почти вровень с нами, а мы стоим за домом, у веранды и вымываем, выполаскиваем от мыла рот, поочередно зачерпывая воду тыквенным ковшиком и выплевывая ее прямо в солнце. Выдохнешь воздух затем – и вылетает мыльный пузырь, но вскоре пузыри у нас кончились и остался только мыльный вкус. Потом и вкус начал иссякать, но сплевывать еще хотелось; а в северной дали виднелась гряда облаков – голубая, смутно-тающая снизу и медно тронутая солнцем по верхам. Когда отец весною приезжал, мы старались понять, что такое горы. В конце концов он указал вдаль на облачную гряду – вот, мол, на что они похожи. И с тех пор Ринго считает, что это Теннесси маячит облачной грядой.
– Вон они, горы, – сказал он, выплевывая воду. – Вон там Теннесси. Где хозяин Джон воюет с явками. А далеко как.
– И такие дальние походы совершать всего-то из-за янки, – сказал я, тоже выплюнув, выдохнув. Но все уже ушло – и пена, и невесомая стеклянная радужность пузырей, и даже мыльный привкус.
ОТХОД
1
Днем Люш подал повозку к заднему крыльцу и выпряг мулов; к ужину мы погрузили уже в нее все, кроме одеял, под которыми проспим эту последнюю перед дорогой ночь. Затем бабушка пошла наверх и вернулась в черном шелковом воскресном платье и в шляпке, и лицо у бабушки порумянело, в глазах появился блеск.
– Разве едем сейчас, вечером? – спросил Ринго. – Я думал, только утром выедем.
– Да, утром, – ответила бабушка. – Но я три года никуда но выезжала; уж Господь мне простит, что я принарядилась загодя.
Она повернулась (мы сидели в столовой, за ужином) к Лувинии:
– Скажи Джоби и Люшу, чтобы, как только поужинают, приготовили фонарь и лопаты.
Разложив кукурузные хлебцы на столе, Лувиния пошла было к дверям, но остановилась, взглянула на бабушку:
– Вы то есть хочете этот тяжелый сундук везти с собой аж в Мемфис? Лежит себе с прошлого лета в сохранности, а вы хочете выкопать и тащить аж в Мемфис?
– Да, – сказала бабушка, занявшись едой и не оборачиваясь уже к Лувинии. – Я следую распоряжениям полковника Сарториса, как я их понимаю.
Лувиния стояла в дверях буфетной, глядя бабушке в затылок.
– Пусть бы оставался зарытый и целый, и я бы стерегла его. Кто его там найдет, даже если опять сюда заявятся? Они ж не за сундук назначили награду, а за хозяина Джо...
– У меня есть причины, – прервала ее бабушка. – Выполняй, что я тебе велела.
– Хорошо. Но для чего вы хочете выкапывать сейчас, когда выезжаете ут...
– Делай, что велела.
– Слушаю, мэм, – сказала Лувиния. Вышла. Я смотрел, как бабушка ужинает – в шляпке, пряменько надетой на макушку, – а Ринго, за спиной у бабушки, косил на меня зрачками.
– А почему б не оставить зарытым? – сказал я. – Зачем еще такая тяжесть лишняя повозке. Джоби говорит, в сундуке весу тысяча фунтов.
– Вздор! – сказала бабушка. – И пусть даже десять тысяч...
Вошла Лувиния.
– Они приготовят, – сказала Лувиния. – А я хотела бы все ж таки знать, для чего выкапывать с вечера?
Бабушка поглядела на нее.
– Мне сон приснился прошлой ночью.
– А-а, – сказала Лувиния с тем же выражением лица, что и у Ринго; только Лувиния меньше вращает зрачками.
– Мне снилось, будто вижу из моего окна, как некто входит в сад, идет под яблоню и рукой указывает, где зарыто, – сказала бабушка, глядя на Лувинию. – Темнокожий некто.
– Негр? – спросила Лувиния.
– Да.
Лувиния помолчала. Затем спросила:
– А вы того некта признали?
– Да, – ответила бабушка.
– Кто ж он такой, не скажете?
– Нет, – ответила бабушка.
Лувиния повернулась к Ринго
– Иди скажи дедушке и Люшу, чтоб с фонарем и заступами шли на задний ход.
Джоби с Люшем сидели в кухне. Джоби ужинал в углу за плитой, поставив тарелку себе на колени. Люш молча сидел на ящике для дров, держа оба заступа между колен, и сразу я его не заметил – его закрывала тень Ринго. Лампа светила на столе, отбрасывая тень от наклоненной головы Ринго и от руки его, трущей стекло фонаря, ходящей вверх-вниз, а Лувиния встала между нами и лампой, уперев руки в бока и затеняя собою полкухни.
– Протри его как следует, – сказала она.
С фонарем шел Джоби, за ним – бабушка, за нею – Люш; мне видна была ее шляпка, и голова Люша, и сталь двух заступов над его плечом. Мне в шею дышал Ринго.
– Как считаешь, который из них ей приснился? – сказал он.
– А ты у нее спроси, – сказал я. Мы шли уже садом.
– Ага, – сказал Ринго. – Поди спроси у нее. Спорим, если б она тут осталась, то ни янки бы, никто б другие не посмели полезть к сундуку, и сам даже хозяин Джон поостерегся бы соваться.
Они остановились – Джоби с бабушкой, – и бабушка стала светить взятым у Джоби фонарем, подняв руку, а Джоби и Люш вырыли сундук, закопанный в летний приезд отца, в ту ночь, когда Лувиния привела меня и Ринго в спальню и даже лампу не зажгла проверить, как легли, а после то ли глянул я в окно, то ли приснилось мне, что глянул и увидел в саду фонарь... Потом мы пошли к дому – бабушка впереди с фонарем, а за ней, с сундуком, остальные; Ринго и я тоже помогали тащить. У крыльца Джоби повернул было к повозке.
– В дом несите, – сказала бабушка.
– А мы сразу и погрузим, чтоб утром не возиться, – сказал Джоби. -Двигайся, парень, – ворчнул он Люшу.
– В дом несите, – сказала бабушка.
И, постояв, Джоби двинулся в дом. Слышно было теперь, как он отпыхивается: "Хах, хах", – через каждые два-три шага. В кухне он со стуком опустил передний конец сундука,
– Хах! – выдохнул он. – Слава богу, дотащили.
– Наверх несите, – сказала бабушка.
Джоби повернулся, поглядел на нее. Он еще не выпрямился – глядел полусогнутый.
– Чего такое? – сказал он.
– Наверх несите, – сказала бабушка. – Ко мне в комнату.
– Это что ж – придется то есть тащить сейчас наверх, чтоб завтра стаскивать обратно вниз?
– Придется кому-то, – сказала бабушка. – Вы намерены помочь или же нам с Баярдом вдвоем нести?
Тут вошла Лувиния. Она уже разделась. Она была высокая, как привидение, в своей ночной рубашке, длинно, узко и плоско висящей на ней; тихо, как привидение, вошла она босиком, и ноги ее были одного цвета с сумраком, так что казалось, их у нее нет; а ногти ног белели, точно два ряда грязновато-белесых чешуек, невесомо и недвижно легших на пол футом ниже подола рубашки – и совсем отдельных от Лувинии. Подойдя и толкнув Джоби, она нагнулась к сундуку, чтобы поднять.
– Отойди, негр, – сказала она.
Джоби, кряхтя, оттолкнул Лувинию.
– Отойди, женщина, – сказал он. Поднял передний конец сундука, оглянулся на Люша – тот как вошел, так и держал задний конец, не опуская. -Везти мне тебя – так залезай с ногами, – сказал Джоби Люшу.
Мы встащили сундук к бабушке, и Джоби опять уже решил, что кончили, но бабушка велела ему с Люшем отодвинуть кровать от стены и вдвинуть сундук в промежуток; Ринго и я снова помогали. И, по-моему, в сундуке том почти верная была тысяча фунтов.
– А теперь всем идти спать, чтобы можно было выехать с утра пораньше, – сказала бабушка.
– У вас всегда так, – сказал Джоби. – Всех подымете ни свет ни заря, а выедем за полдень.
– Не твоя это забота, – сказала Лувиния. – Ты знай выполняй, что велит мисс Роза.
Мы вышли; бабушка осталась у кровати, отодвинутой так явно и так неуклюже, что всякий сразу бы догадался – за ней что-то прячут; да и как спрятать сундучище, в котором весу самое малое тысяча фунтов – и я и Ринго уже были в том согласны с Джоби. Кровать как бы указывала, что за ней сундук. Затем бабушка закрыла дверь – и тут Ринго и я остановились в коридоре как вкопанные и переглянулись. Сколько себя помню, в доме никогда никаких ключей не бывало ни в наружных, ни во внутренних дверях. А тут оба мы услыхали, как в бабушкиной двери щелкнул ключ.
– Я и не знал, что в эту дверь ключ можно вставить, – сказал Ринго. -Да еще и повернуть.
– Вот тоже твоя с Джоби забота, – сказала Лувиния. Она улеглась уже на свою раскладушку и, прежде чем укрыться стеганым одеялом с головой, прибавила:
– Сейчас обое чтоб легли.
Мы вошли к себе, стали раздеваться. Лампу Лувиния зажгла и на двух стульях приготовила наши воскресные одежки, в которых завтра ехать в Мемфис.
– Как считаешь, который из них ей приснился? – спросил Ринго.
Но я не ответил; я знал, что Ринго и без меня знает.
2
При лампе мы оделись по-воскресному, при лампе ели завтрак; слышно было, как наверху Лувиния снимает простыни с бабушкиной и моей постелей, скатывает тюфяк Ринго и несет все это вниз. Развиднялось, когда мы вышли к повозке; Люш и Джоби уже впрягли мулов, и Джоби стоял около, тоже одетый в то, что он зовет воскресным, в старый отцовский сюртук и отцову же потертую касторовую шляпу. Потом на заднюю веранду вышла бабушка (по-прежнему в черном шелковом платье и в шляпке – точно она так в них и продремала, простояла всю ночь пряменько у двери, держа руку на ключе, который извлекла неведомо откуда, чтобы впервые за все время замкнуть дверь); на плечи шаль накинута, а в руках у нее зонтичек от солнца и ружье, снятое с крюков над камином. Она протянула ружье Джоби.
– Вот, – сказала бабушка. Джоби взглянул.
– Нам его не надо будет, – сказал Джоби.
– Положи в повозку, – сказала бабушка.
– Нет, мэм. Нам его не надо будет вовсе. Мы до Мемфиса доедем – никто и узнать не успеет, что мы на дороге. Да и хозяин Джон, надо думать, расчистил всю мемфисскую дорогу от янков.
Бабушка и отвечать не стала. Молча продолжала протягивать ружье, и Джоби в конце концов взял его, понес в повозку.
– Теперь сундук снесите, – сказала бабушка.
Джоби еще не кончил укладывать ружье; остановился, повернул слегка голову.
– Чего? – произнес он. Круче повернул голову, не глядя, однако, на бабушку, стоящую на ступеньках. – Говорил же я вам, – сказал Джоби безадресно, ни на кого из нас не глядя.
– Насколько знаю, ты вообще не способен держать свои мысли при себе долее десяти минут, – сказала бабушка. – Но что именно ты "говорил нам" в данном случае?
– Неважно что, – ответил Джоби. – Двигайся, Люш. И паренька прихвати.
Идут мимо бабушки. Она не глядит на них, они не только с глаз долой уходят, но из мыслей ее тоже вон ушли – так показалось (старому-то Джоби определенно показалось). Они с бабушкой вечно вот так – словно конюх с породистой кобылой, которая терпит до определенной точки, и конюх знает эту точку и знает, что должно произойти, когда эта точка достигнута. И вот произошло: кобыла лягнула его, не жестоко, но достаточно чувствительно; и он знает, что к этому шло, и рад, что это позади уже, как он думает, – и, лежа или сидя на земле, он отводит слегка душу руганью, потому что считает, дело уже кончено; и тут кобыла поворачивает морду – чтобы хватнуть его зубами. Так и у Джоби с бабушкой, и бабушка вечно его побивает – не жестоко, но чувствительно, как вот сейчас: он с Люшем уже входят в дом, и бабушка даже не смотрит вслед, и Джоби ворчит: "Я ж им говорил. Уж это даже ты, парень, не станешь оспорять", – и тут, глядя по-прежнему куда-то вдаль за повозку, как будто мы не едем никуда, а Джоби и вовсе нет на свете, бабушка произнесла, ни бровью не поведя, ни ухом – одними лишь губами поведя:
– И кровать на место к стене поставьте.
У Джоби не нашлось ответа. Он замер лишь, застыл, не оборачиваясь; потом Люш сказал спокойно:
– Шевелись, папка. Идем.
Ушли в дом. Нам с бабушкой на веранде было слышно, как они выдвигали сундук и ставили кровать на место и как медленно, тяжко, с тупым, глухим стуком сносили сундук, точно гроб.
– Поди помоги им, – сказала бабушка, не поворачивая головы. – Надо помнить, Джоби уже стар становится.
Мы подняли сундук в повозку, установили рядом с ружьем, корзинкой, где еда, и свернутыми одеялами и влезли сами, а бабушка поместилась на сиденье рядом с Джоби, – шляпка на макушке у нее строго вертикально, и зонтичек раскрыт, хотя даже роса еще не выпала. И поехали со двора. Люша не видно стало, но Лувиния все стоит с краю веранды в отцовой старой шляпе поверх косынки. Потом я перестал оглядываться, но Ринго, сидя со мной на сундуке, то и дело ерзал, оборачивался, хотя мы уже выехали за ворота на дорогу. Миновали поворот, где прошлым летом увидели того сержанта-янки на каурой лошади.
– Вот и расстались, – сказал Ринго. – До свиданья, усадьба; здравствуй, Мемфис!
Солнце слегка лишь поднялось, когда вдали замаячил Джефферсон; а у дороги на лугу занята была завтраком рота солдат. Форма у них из серой стала уже почти цвета жухлой листвы, а кое на ком и формы уже не было; один – в синих трофейных штанах с желтым кавалерийским лампасом, как у отца
прошлым летом, – помахал нам сковородой и крикнул:
– Эй, миссисипские! Да здравствует Арканзас!
У дома Компсонов бабушка сошла – проститься с миссис Компсон и попросить, чтобы та наезжала иногда в Сарторис, на усадьбу нашу, приглядывала за цветами. А Ринго и я поехали к лавке, и когда вышли оттуда с мешком соли, то увидели, что через площадь ковыляет дядя Бак Маккаслин{18}, машет нам палкой и кричит, а за ним идет капитан, командир той роты, что расположилась на лугу. Их у нас двое – я не про капитана, а про Маккаслинов говорю, – Амодей и Теофил, только все, кроме них самих, зовут их Бак и Бадди. Они братья-близнецы, застарелые холостяки, у них большая плантация на пойменной земле, милях в пятнадцати от Джефферсона. Отец их возвел там большой барский дом в колониальном стиле, один из самых пышных в крае. Но дом захирел, ибо дядя Бак и дядя Бадди не стали в нем жить. Ушли из него, как только умер их отец, и поселились в двухкомнатном бревенчатом домишке вместе с дюжиной собак, а в барском доме поместили своих негров. Он так и стоит без окон, и в дверях замки такие, что любой ребенок шпилькой отомкнет, но У Маккаслинов было заведено, чтоб каждый вечер, как негры придут с поля, один из братьев загонял их в дом и запирал переднюю дверь ключом почти с седельный пистолет размерами; он еще возится с тем ключом, а в это время уже, может, последний негр ушел из дома черным ходом. В округе говорят, что Бак и Бадди сами всегда это знали, и негры знали, что они знают, но только это как игра с твердыми правилами: ни один из близнецов не должен засматривать на черный ход в то время, как второй близнец запирает переднюю дверь; а из негров ни один не должен хотя б ненароком попасться, убегая, на глаза и не должен убегать после того, как дверь кончили запирать; и говорят, что те, кто не успел за это время выйти, сами отрешали себя от ночных прогулок до следующего вечера. Ключ вешали затем на гвоздь у двери, и братья возвращались в свой густо населенный собаками домишко, ужинали и садились за покер; говорят, что никто в штате, да и на всей Миссисипи, не рискнул бы сесть с ними играть, даже с уговором, чтоб не плутовали; а между собой они играли так – бестрепетно ставя на карту негров и возы хлопка, – что сам Господь Бог еще бы смог продержаться против каждого из них в отдельности, но против обоих даже он бы не выстоял и был бы ободран как липка.
Но не одним лишь этим отличались дядя Бак и дядя Бадди. По словам отца, они опередили свое время: по его словам, у них насчет общественных отношений свои идеи, которым сыщется ученое название разве что через полвека после смерти обоих Маккаслинов и которые притом проведены Маккаслинами в жизнь. Идеи эти – о земле. Маккаслины считают, что не земля принадлежит людям, а люди – земле и что земля терпит их на себе и питает, покуда они ведут себя как должно; а нет – так земля стряхнет их прочь, как собака блох. Маккаслины придумали систему хозяйственных расчетов, еще, наверно, более запутанную, чем их взаимные карточные счеты, и нацеленную на то, чтоб все их негры обрели свободу – не бесплатно получили и не выкупили у Маккаслинов за деньги, а заработали у земли своим трудом. Но не только негров касались их идеи – и потому-то именно дядя Бак ковылял через площадь сейчас и махал мне палкой, окликая; вернее, потому-то ковылял один, а не вместе с дядей Бадди. Отец как-то сказал, что если в округе возникнут между избирателями споры или вооруженные свары, то ни одно семейство не сможет тягаться с Маккаслинами, потому что (в округе внезапно это осознали) у всех одна поддержка – от родни, а за Бака и Бадди встанет целая армия фермеров. Этих мелких фермеров негры зовут белой швалью – рабами шваль не владеет и сама живет порою хуже, чем рабы на крупных плантациях. Земельные идеи Маккаслинов, пока что не имеющие, по словам отца, ученого названия, коснулись и этих белых фермеров: дядя Бак и Бадди убедили их возделывать свои "клочки тощей холмяной земли не врозь, а объединив силы с неграми, с плантацией Маккаслинов; никому не известно в точности, что они тем фермерам взамен пообещали, но только жены и детишки фермеров стали ходить обутые (а прежде было им не привыкать и босиком), и даже в школу многие дети пошли. Как бы то ни было, белая шваль теперь боготворила обоих Маккаслинов, так что, когда отец стал набирать свой первый полк для похода в Виргинию и дядя Бак и Бадди приехали в город записываться и решено было, что они слишком стары (им перевалило уже за семьдесят), то чуть было не пришлось отцовскому полку принимать свой первый бой у нас на выгоне. Братья Маккаслины погрозились создать собственную роту из своих фермеров, отнявши их всех у отца. Но тут же поняли, что этим отца не проймешь, и тогда нажали по-другому, по-настоящему. Заявили отцу, что если не примет их в полк, то они объединенными солдатскими голосами белой швали принудят отца тут же на выгоне провести дополнительные выборы офицеров, причем сместят отца, понизив из полковников в майоры или даже в капитаны. Отцу-то все равно, как его будут величать, полковником или капралом, только бы слушали его команду, а уж Господь Бог может его и в рядовые понизить; но отца коробило при мысли, что сами люди, которых он ведет, вольны его сместить и даже, чего доброго, способны на такое оскорбление. Так что кончили компромиссом -согласились взять на войну одного из братьев. На том отец с Маккаслинами по рукам ударили и помирились; когда на следующее лето, после второй битвы под Манассасом, солдаты сместили отца, то маккаслиновцы все голосовали против смещения, и ушли за отцом из полка, и, вернувшись в Миссисипи, составили его иррегулярный конный отряд. Так что одному из братьев предстояло оставаться дома, а кому именно, они решили сами – решили тем единственно возможным способом, при котором победивший знает, что победил по праву, а проигравший – что побежден сильнейшим, чем он сам; дядя Бадди взглянул на дядю Бака и сказал: