Текст книги "Как живут мертвецы"
Автор книги: Уилл Селф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Ну, и кто же заделал Наташе ребенка? Возможно, никто – поскольку ни Майлса, ни Рассела никак нельзя было признать отцом. Тогда что же это? Губительная сила партеногенеза моей дочери Кали, которая одной рукой онанировала, другой мастурбировала партнера, третьей готовилась принять очередного, еще одну руку оставив свободной для слабых молящих жестов? Какая разница – она была брюхата. Майлс заботился о ней, когда ее рвало или когда она, по обыкновению, стонала и ныла. И пока он сидел в юридической конторе на Хай-Холборн, где теперь работал, Наташа, сука, отправлялась в Далстон, который для нее был просто еще одним малоизвестным районом Лондона, и тратила его денежки на товар Берни. С Берни ее познакомила другая психопатка, не воспринявшая свое исцеление всерьез; эта молодая женщина, как и моя Наташа, посещала собрания излечившихся наркоманов как бы в рамках социологического исследования, делая пометки на корешках украденных чековых книжек.
Какое превосходное прикрытие для употребления героина беременность – так думала Наташа, попавшая в ловушку собственной гнусности. Себя можно дурить бесконечно.
Я видела ее из своего окна. Или, вернее, видела ее лодыжки, аккуратные – для такой высокой, цветущей женщины, – в фирменных ботинках по щиколотку. Я слышала звук ее шагов над своей головой, ее голос, взывающий к Берни. Видела, как отпирается замок. Жиры тоже видели ее и бормотали друг другу: «Ну и красотка, ну и красотка. Юная и цветущая, юная и цветущая», а Лити в это время шарил по своей коллекции популярных песен, чтобы извлечь из нее серенаду: «Все это та-а-ак прекра-а-асно!» Не скажу, что Наташа ходила к Берни каждый день, но раз в две недели я видела, как она дожидалась своей порции наркотиков на ступеньках у входа. И раз в две недели я ездила на Камберленд-террас, чтобы поглядеть, как миссис Элверс справляется со своими увеличивающимися объемами.
Саддам вторгся в Кувейт, а мои девочки потворствовали своим желаниям. В начале второй половины их беременностей люди с повязанными полотенцем головами занялись проблемами Храмовой горы. А когда беременности близились к концу, мужеподобная Мэгги – Мэгги-Мэгги наконец удалилась, а в далстонском «Одеоне» пошел фильм, в котором умерший любовник очень мило навещает свою возлюбленную. Его крутили несколько месяцев при полном зале. Как нас веселила эта легкая комедия смерти. Затем, в конце года, когда большие стальные арабские фаллосы грохнулись на Тель-Авив и все эти кретины кинулись в убежища, они обе потеряли детей. Обе, Наташа и Шарлотта, потеряли своих детей – в течение одной недели.
Странно, если учитывать, как мало у них было общего, если не считать случайного антисоциального порыва, когда Шарли решила, что может обойтись без одного из своих беременных платьев прет-а-порте, и подарила его своенравной сестрице. Странно, что их колоколообразные тела срезонировали, особенно принимая во внимание, как по-разному обслуживались беременности той и другой: Шарлотта регулярно сиживала в Лондонской клинике, листая глянцевые журналы, между баронессой и любовницей торговца оружием; а Нэтти время от времени притаскивалась в больницу Элизабет Гаррет Андерсон, своим неистребимым высокомерием вызывая неприязнь у повитух.
Удивительно, оба плода погибли по одной и той же причине – от отравления собственной мочой, их слабенькие мочевые пузыри были заблокированы врожденными опухолями. Не то чтобы Наташа не винила себя, не сокрушалась, что пошла ко дну из-за того, что плыла под притягивающим несчастья флагом из фольги. Потому что если что-то и верно в царстве эмоций, так это то, что случайные события воспринимаются как закономерные. Я употребляю героин, потом мой ребенок умирает, значит, моя наркомания убила моего ребенка. Справедливо, детка, даже слишком. Чертовски справедливо.
И выяснилось это тоже одинаково – когда каждая из них лежала на пухлой кушетке, а лаборантка пластиковой шайбой поглаживала большой живот с маленькими эхо. Сначала бодрый обычный комментарий, затем… молчание… неловкое смущение на лице каждой из лаборанток. У обеих беременных женщин недавно был тяжелый период со рвотой, затем, как по волшебству, пару дней назад они почувствовали себя хорошо. Обе матери уже чувствовали шевеление младенцев – оно тоже прекратилось. «Хм… э-э-э… трудный случай…» Обе лаборантки с трудом подбирали слова, чтобы описать вышедшую из-под контроля ситуацию. Смерть in utero [30]30
Во чреве (лат.).
[Закрыть]заставит онеметь самого виртуозного краснобая – она слишком забегает вперед.
На пухлых кушетках обе экс-матери, придавленные тяжестью ужасных мертвых созданий внутри них, в скорби вытягивали руки, чтобы схватиться за своих мужчин. Обе пары охватила истерика. Ричард обрушил свои чувства на доктора, который в конце концов появился, чтобы сообщить Элверсам, что их ребенок мертв. Майлс не вмешивался. Обеим женщинам назначили массувалиума. Шарлотта осталась в Лондонской клинике, и в ту же самую ночь ей поставили капельницу с лекарством для сокращения матки, матка исторгла трупик, и его унесли в картонном лотке в форме почки. Наташа вернулась домой в Кентиш-Таун в раскаянии и смирении, пошатываясь от синих десятимиллиграммовых пилюль транквилизатора. Два дня спустя она вернулась в Гарретт, обколотая до бесчувствия, и из нее тоже выудили мертвую рыбку.
Оба недоноска появились в моей квартире в Далстоне. Как же иначе. Они ехали на задней полке машины Костаса, бок о бок с кивающим головой Цербером, похожие на окровавленные, никому не нужные подвески на зеркале заднего вида. Он положил их в пакет из супермаркета «Сансбери» – «Чистота, свежесть…» – и выгрузил у моей двери. Всю зиму, пока юные иракские новобранцы ложились в могилы с помощью британских и американских воздушных гробокопателей, и весной, когда голод иссушил суданцев, превратив их в карикатурные человеческие фигурки из палочек, дети Шарлотты и Наташи, которым не повезло с самого начала, обитали в подвальной квартире дома № 27.
Я не могла удержать их внутри. Получив как-то раз разрешение, они принялись ползать взад и вперед через кошачий лаз в задней двери. Два маленьких красненьких кузена с несформировавшимися лицами ползали по небольшой бетонной площадке, под маленькой стойкой с веревками для сушки белья. Или сидели рядышком, обнявшись, на трех сырых ступеньках, что вели к участку сада, где не бывало солнца. Мертвые младенцы в бетонных джунглях. Мы из кожи вон лезли – и Лити, и Жиры, и Грубиян, и я, – чтобы уговорить их войти, но все без толку. Только к середине ночи, когда Жиры кружились в спальне, Грубиян бродил по коридору и сыпал проклятьями, а Лити пел «До полу-у-уночи готов я ждать…», бедные крошки взбирались на наружный подоконник и ползали у окна, открывая и закрывая крошечные ротики. Если я поднимала раму и нагибалась, то могла понять, чего именно им хочется. «Мы хотим пи-пи, – говорили они. – Нам надо пойти пи-пи». И уходили. Всегда.
Мы расстались с Клайвом. Мертвецы не разрывают отношений, просто отдаляются друг от друга, каждый в легком плаще сигаретного дыма. Одиноким в такой толпе не окажешься. Ни озлобления, ни слез, ни ощущения утраты. Клайв не вынес этого шоу ужасов в подвале – и кто его осудит? Он забрался, как в норку, в свою квартиру, набитую багажом, а утраченные принципы его прежней офисной жизни продолжали двигать по ней саквояжи, рюкзаки и пароходные кофры.
Как бы то ни было, взбунтовались Балканы, а в Милуоки в то же самое время обнаружили квартирку, вроде жилища Клайва, только в ней штабелями лежали расчлененные тела. Насколько фантазия живых была омерзительнее, чем наша, простых теней. Умер Майлс Дэвис. Майлс, с его безупречной элегантностью, с его благозвучным шофаром, бесконечной классичностью. Майлс, чья брызжущая спермой труба служила украшением конца шестидесятых. Майлс, который соревновался с Диззи однажды жарким вечером на приеме, когда поэт сказал: «…Сентябрь, когда мы любили, словно в горящем доме…» Он был так сексуален, что впору говорить стихами. Он всегда заводил меня. Не то чтобы меня трудно завести – я всегда была готова. Умер Майлс. Мне казалось, что-то затевается.
Я умерла три года назад. В шестидесятые мы все были шокированы «Живым театром», [31]31
«Живой театр» (1951–1970) – театр с постоянной труппой и с определенным репертуаром, известный своими новаторскими постановками экспериментальной драмы.
[Закрыть]но теперь я постепенно привыкала к театру мертвых. Мне больше не досаждало шутовство далстонских призраков, а моя ностальгия по прекрасным деткам, которые у меня когда-то были, обернулась бродячим зверинцем безобразных ублюдков. Собрания Персонально мертвых, ленивые сентенции Фар Лапа Джонса – откуда мне было знать, что это мирная сторона жизни после смерти? Потому что в то время как мертвецы засасывали пылесосом бесполезный кокаин и пытались тереться друг о друга, живые уходили все дальше и дальше. Жизнь подпрыгивала, словно пробка, попавшая во все более ускоряющийся поток все более банальных новшеств. Столетие утекало по направлению к штепсельному гнезду. И если за первые три года я начала привыкать к тому, что умерла, то в последующие мне стало совершенно ясно, что я стала… еще мертвее.
Рождество 2001
Вскоре я надеюсь забраться довольно высоко. Нельзя же все время держаться за землю, как какая-нибудь всеми брошенная крыска. Я утешаю себя, пытаясь вообразить, что это испытание и что если я пройду его, то в конце концов прибудут всякие посольства и провозгласят меня истинно живой богиней. Эта двухэтажная квартирка, размером с коробку из-под ботинок, угловая. Между входной дверью и поганенькой лестницей, которая служит аварийным выходом из всех квартир, есть еще одна. пустая коробка. Даже сейчас, в этот мертвый промежуток между годами, я слышу, как вверх-вниз по лестнице и по лестничным площадкам бегают дети, как подошвы их кроссовок шлепают по бетону. Но даже если они окажутся у соседней квартиры, то лишь для того, чтобы палкой грохнуть по почтовому ящику или по стальным ставням, которые муниципалитет поставил на окна. Так или иначе – дети никогда ничего не слышат. Ну да, мы никогда ничего не слышим.
Что это за тренировки? На ногах у каждого сложные сооружения из резины, искусственной кожи, замши, гортекса и даже, я бы сказала, симпатекса. Интересно, замечает ли кто-нибудь, кроме меня, зловещее сходство кроссовок и автомобилей? И те и другие сконструированы для стремительного броска вперед или назад. У них задрана задница, их прямоугольные торцы предвосхищают трагическое совокупление при столкновении задами. Автомобили становятся все меньше размером, все более ярко расписаны, а их пластиковые бамперы, боковые зеркала и спойлеры похожи на никому не нужные канты и складки кроссовок. Кроссовок, которые, натурально, становятся все больше. Скоро люди по рассеянности будут парковать кроссовки и обуваться в автомобили. Хорошо бы. Даже полицейские автомобили стали фасонистыми. Если перечислить все странности – получится по всем статьям модный журнал. Красочный закон и кричаще-яркий порядок.
Симпатекс – дорогой материал, правда? Но он существует, я знаю. Я видела его рекламу в метро, когда Ледяной Принцессе еще не было совсем плохо и она еще могла ездить в «Маркс энд Спенсер» и пользоваться их щедростью при возврате вещей. Кажется, симпатекс – это искусственный материал, который повторяет форму тела владельца. Если бы он повторял форму намерений владельца, его стоило бы называть несимпатексом, во всяком случае, по отношению к людям, живущим со мной в Коборн-Хаусе.
Что это за тренировки, если от них никакого толку? Глупо, конечно, жить в одной стране с людьми, которые носят бейсболки – естественно, задом наперед, – при том что никогда в жизни не играли в бейсбол. Но во время нескольких кратких месяцев этого последнего круга жизни меня поразило, что я жила рядом с миллионами поклонников богини ветра. НАЙК – Ника – надпись украшавшая спортивные брюки и футболки, куртки и шляпы, ботинки и даже носки. Часто это была лишь вездесущая галочка, эмблема торговца шмотками. Забавно, но мне, помнившей время, когда людям было не обязательно влезать в спортивную одежду, прежде чем закурить сигарету, эта галочка напоминала – всего-навсего – эмблему на старом пакете в Ньюпорте – только вверх ногами. Логотип – логос. Мир перевернулся. Дочери стали матерями – те, кто прежде кормил их, оказались их заброшенными детьми. Мамочка, почему у тебя кожа такая шершавая и жесткая? Потому что я чертов труп.
Да, они гуляют по загаженным улицам этой беспросветной дыры, Майл-Энд, Ист-Лондон. Они гуляют по этим загаженным улицам, посасывая свои сигареты, выделяясь своей вездесущей галочкой и демонстрируя все кричащие симптомы шизофрении. Обычно я наблюдала, как они болтались в районе Коборн-Хауса, до самых последних нескольких дней, когда Ледяная Принцесса уже не могла выйти на улицу или даже просто встать. Она думала, я хнычу, потому что она уводит меня от ржавых скрипучих качелей или хилой карусели, – а на самом деле я протестовала, что меня вообще тащат туда. Рядом с нами поклонники богини ветра пялились в небо, а в их внутреннем ухе раздавались голоса. Мобильники, словно модульные электронные талисманы, магическим образом убеждали их, что они связаны с другими бесплотными особями.
Почему я иронизирую? Я сама могла бы как раз сейчас воспользоваться телефоном, но линия связи отключена, и куски пластмассы, которыми пользовались Ледяная Принцесса и Риэлтер, сейчас просто куски пластмассы. Если бы посольства прибыли, то не за тем, чтобы искать живую богиню, они бы потребовали уплаты кредита от Ледяной Принцессы или поколотили ее супруга. Наверное, если бы не этот мертвый промежуток между годами, здесь мог бы появиться лечащий врач или социальный работник. А сейчас они, засучив рукава, шумно и жадно поглощают жирную пищу, высказываются в пользу еще одного глоточка «адвоката», делают все возможное, чтобы забыть о конченых людях, с которыми им приходится сталкиваться во время работы. «Хорошо провели Рождество и Новый год?» – спросят их коллеги, когда они вернутся к своей хирургии в начале января. «О да, – ответят они, – я вновь ощутил, что принадлежу к среднему классу. А вы?»
Даже в квартире 32 в Коборн-Хаусе наступило время радости, – если не праздник в чистом виде, то хотя бы намек на него. На отвратительном вьющемся растении здесь внизу красовалась нитка мишуры. А на мерзкую юкку там наверху она повесила несколько блестящих шаров. На телевизоре лежат, по крайней мере, три рождественские открытки, одна от самого непреуспевающего юриста. От кого две остальные? Черт знает. Я бы не удивилась, если обе они от членов «команды», с которой связаны Ледяная Принцесса и ее супруг. «Команда», дивный эвфемизм, – словно эта потрепанная шайка на самом деле столпившиеся в кубрике загорелые парни из «Айви-лиг», занимающиеся серфингом на мысе Кейп-Код.
Но единственный кубок Америки, который когда-либо держала в руках эта «команда», – помятая банка из-под кока-колы, проткнутая кривой иглой и закопченная дымом крэка.
Мишура, открытки и кусок рождественского кекса на пластиковом блюдце в одном из кухонных шкафчиков. Он даже не завернут в фольгу, потому что они извели всю несколько дней назад во время одного из своих экспериментов по освоению быта. Но все же я знаю, он здесь, я видела этот кекс, когда в последний раз ела подогретое пюре из баночки, сидя на нерабочей поверхности рабочего стола, пюре, которое Ледяная Принцесса небрежно совала твердой пластиковой ложкой в мой мягкий ротик. А больше здесь ничего нет, кроме пары скомканных целлофановых пакетов пасты и трех заплесневелых баночек консервов. Было еще сморщенное яблочко на краю сервировочного окошка – но вчера я его съела.
Да, я собираюсь залезть довольно высоко. Здесь чертовски холодно – это я говорю с полным основанием, – и если я хочу пережить еще ночь, мне надо что-нибудь съесть. Я должна буду пробраться через лианы проводов, обойти кофейный столик, влезть на гору дивана, взобраться на подлокотник и пролезть по высокой спинке дивана к сервировочному окошку. Затем, изогнувшись на скользком меланине поверхности, балансируя над пустотой, каким-то образом открыть дверцу буфета. Почему в этой гнусной лачуге, где любое приспособление давно вышло из строя, дверцы буфета все еще закрываются?
Даже если я выдержу свою изнурительную экспедицию, нет никакой гарантии, что я сумею достать кекс. И даже если я его достану, неизвестно, сумею ли я спуститься и не упасть. Во всяком случае, тут есть кто-то, кто прервет мое падение; я не разобью головку о жесткий пол. Нет, потому что он лежит здесь, красавец супруг Ледяной Принцессы. Я видела, как он опускался на пол, и знаю, что он справился с этим неплохо. Так и должно было быть, поскольку только здесь достаточно места, чтобы он мог вытянуться во весь рост, в своих кроссовках, в тренировочных штанах и футболке, на каждой вещи вездесущая галочка. Он ошибался, считая, что имеет дело с собственностью, но все это – его собственное недвижимое имущество.
Наверное, я должна бы испытывать благодарность за то, что они купили мне пару маленьких «Найков», чтобы я могла тренироваться в ходьбе. Но нет, не испытываю. Единственно, за что я благодарна, так это за оставленную на кофейном столике пачку из десяти сигарет «ВН» с фильтром. Без них я действительно пропала бы. Вот было бы забавно, если бы посольства обнаружили меня здесь одну, до поры созревшую, не просто играющую со спичками, а использующую их для того, чтобы зажечь сигарету? Черт побери. Да, хорошо снова закурить как следует, почувствовать, как никотин всасывается в мои живые ткани, обостряет мысль, увидеть маленькие клубы дыма. Снова ощутить запах.
Говорят, это замедляет рост, и я всегда думала, что речь идет о курении. Но нет, конечно, имелась в виду смерть.
ЕЩЕ МЕРТВЕЕ
«Я по-прежнему здесь – где вы?»
Последняя телеграмма фельдмаршала Паулюса Гитлеру накануне сдачи Сталинграда
ГЛАВА 12
Я обустроила свою смерть и рада была сообщить об этом Фар Лапу, столкнувшись с ним на улице у магазина миссис Сет. Он выглядел как обычно: в джинсах, увешанный бумерангами, с самокруткой в зубах, словно его занес в Далстон песчаный вихрь.
– Йе-хей, Лили-детка, чем занимаешься? – спросил он.
– О, то одним, то другим, – ответила я.
Подбежавший к нам Грубиян попытался лягнуть Фар Лапа в зад, вопя: «Негри-тос! В землю врос!»
Фар Лап, притворившись, что хочет ухватить за хвост енотовую шапку Грубияна, возмущенно воскликнул:
– Он никогда не перестанет безобразничать, этот Грубиян. Ни-когда.
– Когда-нибудь он наконец угомонится? – спросила я, прекрасно понимая, что Фар Лап уйдет от ответа.
– Кто его знает, но иногда приходит время собирать пожитки, Лили-детка.
– К чему ты клонишь?
– Может, тебе пора перебираться на новое место, хей? А то здесь вечно черный понедельник, верно?
Я передала ему зажигалку, которой пользовалась на этой неделе – прозрачную, голубую, пластиковую и в высшей степени одноразовую. Зажигалки наполнялись и пустели, появлялись и исчезали. Я оставалась все той же. Они были живыми, а я нет. Фар Лап закурил свою самокрутку, а я свою «ВН». Мы стояли и курили, дым походил на пар, который должен был бы идти у нас изо рта этим холодным декабрьским утром. Перебраться на новое место? Что имел в виду Фар Лап? Надеюсь, не утомительное переселение в Далберб, такой же цистрикт, как Далстон, только на юге Лондона. Я несколько раз бывала в Далбербе. Там любили селиться состоятельные мертвецы – в солидных домах, за аккуратно подстриженными живыми изгородями, тянущимися вдоль широких пешеходных дорожек и тихих синевато-коричневых бетонных дорог, напоминающих почти недвижные мутные реки.
Нет, только не Далберб, одновременно безграничный и ограниченный, как и другие населенные мертвецами части Лондона. Только не Далберб, где каждую милю дома отступают от дороги, и вас встречает череда все тех же вымирающих магазинчиков, что и милей раньше – лавки мясника, булочника, зеленщика, торговца скобяными товарами. Только не Далберб, где за станцией метро «Северный Далберб» следует просто «Далберб» и наконец «Южный Далберб». Я навидалась Далбербов еще при жизни – проклятье, я вырастила двух детей в Хендоне!
Но есть места и похуже Далберба. Возможно, смертократия – которая столь же всесильна, сколь и непостижима – намерена перевести меня в провинцию. И что меня там ожидает? Там не будет ни работы для пожилой толстой женщины, ни автобусного сообщения, чтобы выбраться куда-нибудь еще. Моя жизнь превратится в череду пикников «Женского института», в плеванье чаем у соседей и прогулки по пшеничным полям, совершающим самоубийственный пестицид. При одной мысли об этом охватывает скука.
– Что-то тебя почти не видно на собраниях, Лили. – Фар Лап, покурив немного, сменил тему. – В чем дело? По-твоему, тебе там нечему учиться?
– Раз уж ты спросил, я отвечу: нет. По-моему, для собирающихся там бедолаг это просто повод оплакать свою смерть. Если вы хотите облегчить им условия существования, то это пустая трата времени. Если вы хотите им помочь, то это так же эффективно, как согнать туберкулезников в одну комнату и предложить им кашлять друг на друга. У меня, слава Богу, не туберкулез, а смерть. Я работаю, на смерть мне вполне хватает. Я плачу за эту грязную квартирку, за сигареты и еще за электричество – зачем мне тратить время на какую-то чушь?
– Помнишь, что я говорил тебе раньше, детка?
– Что ты имеешь в виду? Ты говорил так много, и это значило так мало.
– Что все это болтовня, вздор, ложь.
– Что именно? Я нисколько не сомневаюсь в твоих словах.
– Йака! Не придуривайся, детка, ты не маленькая. Веди себя в соответствии с возрастом. Пораскинь мозгами! – Я никогда не видела его в таком волнении: он дернул головой, зеркальные очки блеснули, угловатые руки рассекли холодный воздух. Он даже помахал у меня перед носом своим дурацким бумерангом, надеясь испугать. – Собрания, детка, это место, Жиры, Лити, Грубиян – все вместе. Усекла?
Уставившись на него, я увидала двух маленьких Лили, глядящих на меня из стекол его очков. Интересно, у меня по-прежнему крупный нос, удлиненное лицо и землистая кожа? Не разгладились ли морщины хоть чуть-чуть? Не уменьшились ли мешки под глазами? Не смягчила ли смерть мои черты?
Что за чертов психолог наблюдает за мной из-под этих непроницаемых очков? Я постаралась понять его слова, но не нашла в них никакого смысла. Вдобавок, все, с чем я столкнулась в загробной жизни за последние несколько лет, казалось мне вполне осмысленным. Особенно моя работа в «Баскинз рилейшнз»: Лити сидел на моем письменном столе, а остальные общались со мной лишь формально – совсем как в жизни.
При жизни меня всегда поражало, как получается, что ты, немолодая, замужняя женщина с акцентом, в английской конторе превращаешься в лицо без пола, без возраста, без семьи и гражданства. Тебе могут задать вопрос об отпуске или о новых туфлях и даже – в особых случаях, вроде начала войны, – о твоих «взглядах», но никогда не спрашивают о том, что выделяет тебя из числа играющих на пластмассовой клавиатуре. Мужья, дети, дом, убеждения – все это не входит в круг интересов твоих коллег. Я приходила, писала пресс-релизы и уходила. Помню, как я думала, тащась из Кентиш-тауна в «Чандлер паблик рилейшнз», с больными ногами, артритом, а позже и раком, что моя жизнь подобна смерти. А теперь моя смерть подобна жизни. Эта жутковатая симметрия соблазнительна и весьма правдоподобна.
– Я думаю, Фар Лап, честно думаю. Но не могу «усечь», как ты это называешь.
– Йе-хей, Лили-детка, тогда тебе не прикрепиться к крючкам и петелькам благодати.
– Наверное, нет.
– И все же, если передумаешь, то знаешь, где меня искать.
– Где? – Я никогда не знала, где он сейчас. Как-то он сказал мне, что вечно странствует, и я поймала его на слове.
– Ни-где, – ответил Фар Лап и зафыркал, защелкал языком и щеками, как бы напоминая мне, насколько мы с ним разные.
– Не смеши меня, или я подумаю, что ты уже давно сообщил мне номер своего телефона.
– Йе-хей, я серьезно, детка. Ты разве не заметила, что происходит в городе?
– Что ты имеешь в виду?
– А то, что вот-вот наступит 1992 год, детка. Экономический спад кончился, йе-хей!
– Ну, кончился… а ты-то здесь при чем?
– Когда в карманах у лондонских парней заведутся деньжата, они захотят их спустить – и все в этой чертовой жизни вернется на свою тропу.
– Ну и что? – Господи, я не выносила споров с Фар Лапом. Меня ужасно раздражала эта смесь первобытных формулировок и чисто австралийских бессмысленных вопросительных словечек.
– Как что? Они захотят свое «кайу» – свое мясо. А я его им дам, ей-хей? Покурим? – Он протянул мне маленькую круглую банку «Лог Кабин», и я ее взяла, для разнообразия. Я много раз видела, как Фар Лап высыпал крепкий табак на еще более крепкую ладонь, а затем ловко, не глядя, заворачивал в крохотный клочок бумаги, слетавший с нижней губы, и повторила эту процедуру не глядя. В смерти я стала неожиданно ловкой. Он поднес спичку. Мы закурили. Если бы я чувствовала вкус, дым наверняка отдавал бы древесиной.
– И где, – спросила я, сплевывая крошки табака, прилипшие к губе, – ты собираешься давать лондонцам их «кайу»?
– Нигде. Открою ресторан. – Он снова фыркнул. – Что-то вроде трактира, йе-хей?
– Тыоткроешь ресторан? – Я вспомнила, как в шестидесятых обедала с Йосом в «Овертонс». Счет, помнится, не превышал шести фунтов на двоих. Естественно, туда входило и вино, но на чаевые Йос поскупился. В 1958 году, когда я переехала в Лондон, там было два вида ресторанов – плохие и ужасные. А теперь мертвый австралийский абориген собирается открыть еще один.
– Да, «Нигде», так он будет называться, ей-хей? С центральноавстралийской кухней. У меня тут есть несколько аборигенов, они готовят мне то, что едят в буше – лепешки, кенгуру, варанов. Посетители будут приходить, садиться на песчаный пол вокруг костра, йе-хей? Костер горит жарко-жарко. На потолке большой экран, на экране небо моей страны, йе-хей?
– Думаешь, это будет иметь успех?
– Само собой. Этот городской народ ест все подряд, а повара у меня хорошие, йе-хей?
– Но где это «Нигде»? – Почему, почему, почему я опять позволяю втягивать себя в дурацкий разговор? Беседа с Фар Лапом напоминала мне разговор на идише – из одного вопроса тут же вытекал другой.
– О, видишь ли… – Он опустил на плечо бумеранг, поправил темные очки, пригнул поля шляпы и показал мне каблуки своих сапог. – Это здесь, поблизости. Спроси любого, и тебе покажут. Поверь мне, Лили – детка, меня легко найти, йе-хей? Заходи. – Он поднес тонкую руку к толстым губам, как бы опрокидывая стакан. – Я угощаю.
И с этими словами он удалился по Аргос-роуд, надвинув шляпу на глаза, перекатывая самокрутку из одного угла рта в другой. Его запыленная фигура исчезла за магазином миссис Сет. Он ушел в «Никуда». Невозможный человек. Подумать только, а я-то воображала, что он может научить меня чему-то, вывести куда-то. А получилось в «Никуда».
Но туда я идти не собиралась – чего ради? Возиться с метафизикой, неуклюже встраивать крошечные космологии в мои унылые будни? Муму в муму. Бедолага в бедолаге. К тому времени все это должно было бы начать соединяться в моем мозгу, верно? Или хотя бы тогда, когда я узнала, что Наташа, потеряв ребенка, тут же порвала с Майлсом. А особенно, когда она, разыскав старую подругу, решила на год отправиться в Австралию.
Старая подруга преподавала в Сиднее – вот почему она и осталась подругой. Наташа обращалась с друзьями удивительным образом: не церемонилась, а после проливала соленые слезы на нанесенные ею же раны, лишая друзей возможности испытывать к ней симпатию в ближайшие тридцать лет. Но эта подруга уехала сразу же после того, как они обе закончили школу искусств.
Ее звали Полли Пассмор. Мне она помнится пухленькой хорошенькой девчушкой со здоровой чувственной тягой к волосатым ногам, в отличие от ее гладеньких. Она громко смеялась, пила слишком много белого вина, а когда наконец пошла в учительницы, баловала вверенных ей детишек. Жизнь Полли Пассмор походила на яркие коллажи, которые она любила мастерить – из самых разных материалов, объединенных ее добрым нравом. В школе она тяготилась своей миловидностью, благодаря которой снискала угнетавшую ее популярность. В колледже Святого Мартина она познакомилась с Наташей. Для нее это стало облегчением, ибо рядом с гибельной красотой Наташи Полли превратилась в обычную пухленькую девчушку. Она сумела играть вторую скрипку, о чем всегда мечтала.
Полли терпеливо возилась с Наташей. Отпаивала чаем и снабжала носовыми платками на первых этапах пути к распаду. Утешала бессильно рыдавших молодых людей, чьи не ко времени вспыхнувшие сердца Наташа разбила о кухонный пол квартирки, где они с Полли жили. С этого же пола она пару раз подбирала Наташу после первых мучительных и еще вызывавших раскаяние передозировок героина. Она ходила с Нэтти в суд, когда ту обвинили в магазинной краже. Но это еще не все, она дописывала картины, которые торопливо набрасывала Нэтти, чтобы та могла представить их экзаменационной комиссии.
Полли успела уехать до того, как стало по-настоящему паршиво. Возможно, она получила от Наташи все, что хотела. Во всяком случае, Полли поняла, что ей никогда не стать ни такой красивой, ни такой проклятой. Полли покинула Лондон, считая, что у ее подруги подбито одно крыло, хотя крыло уже было ампутировано. Сначала она отправилась в Глазго, потом на остров Малл, потом в Калифорнию, потом в Банф. Она неискусно учила искусству, имела множество неудачных связей с мужчинами, которые вели себя с ней непростительно. С легкой руки своей подруги она превратилась в толстую некрасивую женщину, пить сладкое вино становилось все горше. Иначе как могла Полли Пассмор все это время поддерживать с Наташей связь? Как могла предложить ей пожить у себя, когда жизнь из той была высосана без остатка?
Последнюю порцию героина Наташа занюхала с металлической мыльницы в туалетной кабинке транзитного терминала в Абу-Даби. Когда самолет коснулся земли в Сиднее, все пассажиры зааплодировали, выкрикивая австралийские приветствия и издавая возгласы радости. Наша маленькая привередница зажала хорошенькую головку между худыми руками, и ее вырвало в предусмотренный для этого мешок. Она уже стала классическим антииодом – превращая мечты в кошмар.
Шарлотте пришлось слишком много вынести. Доставшееся ей в наследство лицо папаши, мою смерть, сестру-наркоманку, совокупление по расписанию. Но эту., эту… вселенскуюнесправедливость она не вынесла. Через месяц ей позвонила какая-то женщина и спросила, не хочет ли она посещать групповые занятия, где женщины, пережившие выкидыш, собираются вместе и демонстрирую!' друг другу фотографии своих безжизненных малюток, предусмотрительно отснятые персоналом. Закусывать жалкими остатками, крохами материнства с роскошного пустого подноса жизни было не в характере Шарли. Она не позарилась на объедки и отклонила предложение. Лучше пережить травму. Она видела своего мертвого ребеночка в кошмарах, обретавших пугающую реальность. Каждую ночь он приползал к ней, бедный крошка, по фасаду Камберленд-террас. Он стучался, пропащая душа, в большое оконное стекло. Шарлотта поднималась с супружеского ложа и брела по мягкому ковру, чтобы столкнугься с жестокой действительностью. «Что случилось, моя любовь? Чего тебе, бедняжка?» Его крошечный ротик открывался и закрывался в оранжевом свете уличных фонарей. Распахнув окно, она наклонялась ниже. «Хочу пи-пи, – говорил он. – Я хочу пи-пи». Стыд и срам, этот маленький шельмец не ленился тащиться из Далстона только для того, чтобы расстроить свою мать. Черт побери, я даже чувствовала сострадание к Шарлотте – разнообразия ради.