Текст книги "Как живут мертвецы"
Автор книги: Уилл Селф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Для работы в системе управления смертью необходим богатый административный опыт. В первые два – три года я пыталась устроиться в одну контору, но мне сказали, что я слишком медленно печатаю – хотя никакой артрит мне уже не мешал – и не владею делопроизводством. (Несмотря на энтузиазм сотрудников, узнавших, что я занималась дизайном ручек.)
Не думаю, что кроме вышеперечисленных качеств требуется какая-нибудь особая квалификация. А вы? В конце концов большинство мертвецов-управленцев щеголяют в костюмах всех десятилетий последних двух веков или около того. Я видела элегантные однобортные шелковые костюмы 1950-х и грубые мешковатые саржевые костюмы 1930-х, нанковые сюртуки 1890-х и визитки 1870-х. Но в основном – отвратительные двубортные костюмы 1940-х, коричневые в белую полоску – наверно, потому что именно тогда бюрократы выдвинулись на первый план. Бумагомаратели остались в тылу, а их более воинственные собратья отправились на фронт. Обе невоюющие армии говорили на АКРОНИМЕ и совершенствовали систему административного управления, которая и стала господствовать в послевоенном мире. Программу составления таблиц изобрел Алан Тьюринг – на случай, если вы не знаете.
– О, в самом деле, – повторил Кантер, и я еще раз вслушалась в его слова. В смерти есть много хорошего, как и много плохого. Хорошее – то, что можно никуда не спешить, сидеть и смотреть. Между «О» и «в самом деле» у меня было достаточно времени, чтобы заметить выщербленные края перегородки из ДСП и множество стеллажей, ящиков и коробок. Заметить, что в этой конторе – на Уиллзден-Хай-роуд, над помещением химчистки – ключевую позицию занимает тележка фирмы «Декшн», в которой департамент Кантера возит своего нюё.Кантер и его сотрудники любили говорить: «О, вы знаете, это великолепный нюё, необыкновенно проницательный – мы так счастливы, что он с нами».
Знаете, что такое этот нюё? Окаменевшее тело давно скончавшегося писаки, который в процессе медитации ухитрился перейти в кристаллическое состояние. Нюёэтого департамента достиг его, непрестанно вращаясь на своем рабочем кресле «Паркер Нолл» под бесконечным потоком бакстонской минеральной воды из пластиковых бутылок, которые его ученики, перевернув вверх дном, ставили сверху над местом, где он сидел. Время от времени на его склоненную голову выливали пузырьки конторского клея, в него стреляли скрепками, навешивали всевозможные ярлыки, этикетки и бирки. За долгие годы его дутая фигура разбухла до неимоверных размеров, и он стал похож на дородного Будду, покрытого канцелярскими принадлежностями. И все же его таскали в паланкине из папье-маше из одного опочившего туристического агентства в другую обанкротившуюся компанию по оптовой торговле электрическими приборами.
Надеюсь, вы заметили, что смертократы страшно гордятся своим изваянием Анубиса? Переезжая в очередное арендуемое помещение, они везут его с собой, словно старого балованного пса с дурным характером. Трогательно, не правда ли?
Живые, возможно, могли бы подумать, что костюмы разных эпох и присутствие диккенсовских клерков, играющих в нинтендо, придает этим офисам анахроничный вид. Но это не так. Живые считают себя современными и глубоко заблуждаются. «Каждый период времени, в котором я жил, для меня ничем не отличается от настоящего», – любил говорить мой второй муж, любовь была его сильной стороной. Он любил меня, или своих дочерей, или мать не больше, чем свою собаку, или сумку для гольфа, или свой пенис. «Любовь» было начертано на его сердце, когда я вырезала его еще трепещущим. Шучу.
Всю жизнь Йос вел неестественно подробные записи о Настоящем, в мельчайших деталях описывая его уход. После того, как ушел он сам, я их прочла, и, к полному моему удовлетворению, оказалось, что жизнь, подвергнутая чрезмерному анализу, не представляет большой ценности и что, хотя он якобы умер от обычного инфаркта миокарда, на самом деле он, подобно многим ему подобным – вечно инфантильным представителям верхушки среднего класса, окончившим закрытые частные школы, – вернулся в обитель на Енисейских полях, записав в местной книге постояльцев: «устал от жизни».
– О, в самом деле? – Неужели Кантер снова это повторил? Определенно, он заметил, что я смотрю на проклятого нюё,потому что добавил: – А вы не думали о том, чтобы стать нюё?
– Простите? – переспросила я, хотя прекрасно слышала вопрос.
– Освободиться посредством слуха на посмертном уровне. Вы, разумеется, знакомы с таким подходом?
– Разумеется. – Они всегда так говорят, эти коричневые костюмы, с легкостью превращая необыкновенное в банальное. – Но мне бы хотелось остановиться на новом рождении.
– Видите ли, мы располагаем богатым ассортиментом новых принципов анимации… к нам постоянно поступают предложения относительно мертворожденных детей с поражением головного мозга… – Прервав свою речь, он обратился к проходящему мимо клерку: – Мистер Дэвис? Будьте любезны, принесите папку с мертворожденными детьми…
– Честно говоря, у меня нет желания стать нюёи я предпочла бы в следующем круге остаться собой, если можно так выразиться.
– Вы отдаете себе отчет, что на самом деле вы больше останетесь собой,если усвоите новые принципы анимации? У вас будет более… как бы это сказать?… более проницаемыйбарьер, отделяющий одну совокупность воспоминаний от другой.
– Я понимаю… но тогда я не буду собой. Собой. Собой.
– Вы совершенно правы.
Он пытался сбыть с рук залежалый товар, кроме шуток. Но, к счастью, я не принадлежу к числу живых – живые попадаются на том, что считают себя современными, хоть это не всегда так. В их умах роятся мертвые идеи, образы и искаженные факты. Их поле зрения загромождают ветхие здания, ржавые машины, размытые дороги и небо, о котором они имеют смутное представление – темнеющее к горизонту истории. Всякий раз, когда они хотят запечатлеть город своими примитивными, как фотоаппарат «Брауни», мозгами, они берут все эпохи в один кадр. Их носы забиты мертвыми волосами, омертвевшей кожей и слизью – от них разит прошлым. Прошлое у них под мышками, в паху, между пальцев ног. Ж-жик… ж-жик! – сдирают они шелуху годов. В то время как мы, мертвецы, – истинные наследники Современности. Живые разбивают время на десятилетия – периоды явного позерства, смысл которого лишь изредка осознается в ностальгической ретроспективе. Мой второй муж был глубоко несовременным человеком, с каменной башкой из каменного века. Но мы, мертвецы… мы видим время целиком. Анахронические очки – единственные, которые мы носим. И потому бесчисленные конторы, по которым я ходила, пока Лити сидел у меня в кармане, а Грубиян ругался в вестибюле, пытаясь описать старые номера «Ридерз Дайджест», вовсе не казались мне странными.
Но, похоже, я отвлеклась, чего никогда не позволял себе Кантер.
– Благодарю вас, мистер Дэвис, – сказал он, взяв в руки кожаную папку. – Видите ли,миссис Блум… возможно, ваш посмертный гид… мистер…. Джонс, да-да, Джонс, вам говорил…что у нас есть собственная калькуляция, собственное делопроизводство.
– Я прекрасно об этом осведомлена.
– На этот раз речь пойдет не о том… – тут он снял очки в металлической оправе и запустил руку в свои редкие рыжеватые волосы, дав мне время еще раз подумать о том, что моя судьба вместо того, чтобы зависеть от решения непререкаемо величественного англичанина, твердо намеренного ее решить, оказалась в мягких руках жалкого тщедушного еврея, – …как вы вели себя в вашем, так сказать, последнем «круге».
– Мистер Картер, сэр… – Подобные почтительные обращения легко слетают с языка, когда обращаешься к тому, кого не унижали с 1953 года. – Мне хорошо известно, что такое карма.
– В том, что касается предсмертного периода, пожалуй… а после смерти? Вы умерли в 1988 году, задолжав две тысячи фунтов Управлению налоговых сборов. Следовательно, эта сумма должна быть оплачена из вашего имущества…
– Это так важно?
– О да. Счета есть счета… а мы…
Счетоводы. В отличие от своих странных коллег, мистер Кантер почти ничем не отличался от мистера Вейнтроба, тот в последний мой приход к нему – рак уже сожрал, выскреб ложечкой мою левую грудь, словно какое-нибудь поганое авокадо, – уверил меня, что позаботится о необходимых выплатах… сидя в своем агрессивно обставленном кабинете на пересечении Норт-Серкьюлар и Брент-Кросс, играя «БИК Кристал» и отпуская замечания по поводу счетов, которые я старательно подобрала и сложила вместе.
– …занимаемся здесь тем, что суммируем всестолбцы. Мы будем заниматься этим почти весь следующий год, так что не удивляйтесь, если ваши соседи… вы живете в Далбербе?
– Нет, в Дал стоне, – поправила я.
– В Далстоне, верно, приятное местечко, типичная лондонская окраина. Так вот, если вы узнаете о том, что кто-то о вас расспрашивает, не беспокойтесь, это мы. А сейчас, – он заерзал своей рыхлой задницей в вертящемся кресле, словно подумал о содомии, – поговорим о сексе.
– О сексе?
– Вот именно. Надеюсь, вас не слишком огорчит возвращение сексуальных ощущений? Разумеется, сначала чисто эмоциональных, но тем не менее вполне реальных. – Он замолчал, проверяя, какое действие произведут его слова, и тут зомби принес нам чай и бисквиты.
До конца нашей беседы поднос с бисквитами стоял между нами. После того, как я ушла, другой зомби вернулся, чтобы его забрать. Забавно, хотя мы, мертвецы, никогда не едим, некоторые из нас любят подавать угощение.
Так вот, то была одна из последних встреч с Кантером. А перед этим, на Пикадилли, меня затопила волна оргазмов – скопление пенисов возбуждало мою плоть. Когда я по возрасту вышла в тираж, моя плоть обвисла, собралась в отвратительные складки и я решила отказаться от секса – так оно и случилось, по крайней мере, после смерти. Однако с тех пор, как Майлс с Наташей занялись этим в нелепой квартире на Риджентс-парк-роуд, меня начали одолевать похоть и ревность. Кто бы мог подумать, что они вновь окажутся в старом доме, за завистливой зеленой дверью? Неземные пальцы касались моей вульвы. Мой первый муж, весельчак Дейв Каплан, любил говорить про свою бородку: «Она похожа на женский лобок. Стоит мне только ее коснуться, и я возбуждаюсь». Это о Дейве я вспомнила на Пикадилли. Или, вернее, о неуместном пигментном пятне, расположившемся там, где начиналась его редкая шевелюра. Именно на это желто-коричневое пятнышко я смотрела, устремляясь к новому сокрушительному, но отнюдь не спонтанному оргазму.
Через несколько лет после того, как наш брак распался – в конце шестидесятых, если соблюдать хоть какую-то точность, – мы иногда обедали вместе на Манхэттене, – о, эти благостные обеды разведенных супругов, во время которых они могут наслаждаться если не сексом, то пищей, – и он мне признался, что, пока я смотрела на его родимое пятно, воображая, что впадаю в экстаз, он, чтобы задержать эякуляцию, концентрировался на бородавке у меня на подбородке. «Touche pas!» [4]4
Не трогай! (искаж. фр.)
[Закрыть]– засмеялась я и подняла бокал вина. «Да, – продолжал он. – Пожалуй, я провел годы жизни, разглядывая прыщики, пятнышки и другие изъяны у красивых женщин». И словно ощутив необходимость поощрить себя за это признание, он задумчиво погладил свою непристойную бородку.
Я привыкла к оргазмам с Капланом, хотя они, возможно, не были спонтанными. Я хваталась за его выгнутую шею, стонала, говорила разные вещи – да, я занималась этой ерундой. Я любила секс или, точнее, подобно многим моим ровесницам, любила идею секса. Секс, облаченный в романтические одеяния, секс с сильным, уверенным в себе мужчиной, а не с хнычущим юнцом. Естественно, по сравнению с этими мечтами секс без прикрас сильно проигрывал. Пенис нуждается в покровах. Но даже тогда из разговоров с самими юнцами (двадцатый век как никакой другой давал возможность пережевывать одно и то же; «Время как жвачка», тема для дискуссии) я поняла, что секс для них был чем-то совсем иным. Им приходилось не взвинчивать себя, а, наоборот, осаживать. Для них секс был слишкомсексуален. Вот почему Дейв смотрел на бородавку.
Мы прошли еще пару кварталов, и Фар Лап Джонс исчез из виду. И вдруг я увидела его: он сидел, прислонясь к стене, у одного из проходов, ведущих к «Олбани», низко надвинув свою широкополую белую шляпу, так что видны были только черные джинсы, трещотка и огромные наказующие бумеранги. Он был похож на недоучку-иностранца, записавшегося в Лондонскую летнюю школу по игре на диджериду. Где-то по дороге он ухитрился стянуть мясной пирог. Удивительно, что Лондон из Фиш-энд-чипсингтона превратился в Кебабистан. Фар Лап жует эти подушки с фаршем и луком, предварительно полив коричневым соусом. Это его новоизобретенный австралийский обычай. Мечты о мясном пироге. Но он никогда не глотает его, никто из нас этого не делает, никто.
Так вот, он сидел у прохода, и я вдруг почувствовала острое желание зайти туда вместе с ним. Протиснуться в эту щель. Я была почти убеждена, что впервые за одиннадцать лет ощутила трение – стоя между Фар Лапом и стеной. Возможно, я даже начала туда протискиваться, потому что он сказал:
– Черт возьми! Лили-детка, не сюда, так не годится, нельзя туда идти.
– Куда? В «Олбани»?
– Нет, в эту чертову расщелину, детка! – Он сделал вид, что хочет потянуть меня за руку, и я последовала за ним. Мы шли бок о бок сквозь летнюю толпу; пешеходам, как крысам, передалось настроение тех, кто присутствовал при взрыве в пяти кварталах отсюда. Они сделались такими уродливыми, какими они порой бывают. – Ты почувствовала это, да? – спросил он.
– Что это?
– Исчезла бесцветная тупость равнодушия, йе-хей?
– Нет, мне правда захотелось зайти в этот проход…
– Со мной – ювай! – и ты думала о сексе, йе-хей?
– Да-а…
– Ты слишком долго была мертвой, детка, слишком долго. Эти мертвецы на Олд-Комптон-стрит, они пролетали прямо сквозь тебя, а ты ни разу не сбилась с шага. Я видел.
– Значит, ты думаешь… Ты думаешь, новое рождение было бы удачной идеей… в моем случае?
Он снова остановился, на этот раз совсем рядом с женщиной, которая, глядя в небо, подняла руку, словно собиралась остановить такси, которое Зевс гнал по огненно-красному вечернему небу. Фар Лап подошел к ней так близко, что ему пришлось немного пригнуться, его примеру последовала и я. Мы сводим наше присутствие на нет. Именно так мы, покойники, и поступаем. Стираем себя с искусно раскрашенных лиц живых. Подошел Грубиян и сел возле нас на край тротуара. Неожиданно Лити прислонился к его колену.
– Похоже, тебе не терпится избавиться от этих парнишек, йе-хей?
– Нет! То есть, быть может, да. Не знаю. Но если мне удастся родиться снова, то у меня будут живые дети, с которыми я смогу поговорить – даже если оставлю здесь этих двоих.
– Йе-хей! Тебе не хочется быть одной, Лили?
– А тебе?
– Я никогда не бываю один. Только прошу тебя, не откалывай никаких штучек, сейчас не время. Попридержи свои желания. Если сорвешься, тебе крышка, поняла? Это вернется к тебе, как бумеранг. Поняла? – В подтверждение своих слов он помахал в воздухе большим черным бумерангом. – А теперь вперед. Тебя ждет мистер Кантер.
Он поднял руку перед не видящими нас глазами живой женщины и остановил такси. Вот как закончилось мое пребывание здесь. Я стояла в приемной и ждала последней встречи с одним из смертократов – пока ждала.
Рождество 2001
Да, но это еще не все. Возвращаясь мыслями назад, я вижу себя по-новому, мои образы множатся, словно в кабинке ресторана с зеркалами на каждой стороне. Когда мы садились в такси, я вспомнила: мы мчались по Уэст – Энду, не обращая внимания на взрыв на Олд-Комптон – стрит, подгоняя Грубияна. Мы были в спешке, я торопилась. Так вот, когда ты мертв, ты никогда никуда не спешишь. Ты можешь взобраться по темной лестнице, чтобы увидеть это своими глазами, ощутить затхлый запах ковра, предчувствуя чужой ужас на каждой из пятнадцати ступенек, на каждом дюйме лестничной площадки. Но, увидев его, ее и младенца, ты больше не спешишь. Раз ты уже здесь, спешить некуда. Только бесцельно бродить. Бесцельно бродить в вечности.
СМЕРТЬ
«Уже совсем утро».
Последние слова отца Сэмюэла Беккета
ГЛАВА 1
Апрель 1988
Говорят, ты – это то, что ты ешь, и вот теперь, на смертном одре, я поняла: это чистая правда. По сути дела, правда эта не только чистая, но и леденящая душу. А еще водянистая, клеклая и стылая. Раскисшее розовое бланманже очевидности и клейкая размазня доказательств. Хрящеватое подтверждение фактов, застрявшее в мозгу, словно мясо в зубах. Вам, разумеется, ясно, что у меня давно уже нет собственных зубов – просто на днях они мне приснились, я ощутила, каково их иметь. Мне пригрезилось, что у меня во рту настоящие зубы. Так вот, ты – это то, что ты ешь. В моем случае это больничное пойло, состряпанное – сомневаюсь, варят ли его вообще, – с одной явной целью: чтобы оно как можно быстрее проскользнуло через нас – живые трупы.
«Хватит с них и пойла, – слышится мне напористый голос диетолога (забавно, что эта профессия привлекает множество людей с патологическим отсутствием аппетита), выступающего на очередной конференции или совещании, – они и так проедают половину бюджета национального здравоохранения. Разве это справедливо?» Возможно, и несправедливо, но я не зря платила свои сраные налоги, которые, надеюсь, сейчас платит этот смешной человечек – Вейнтроб.
Наша легкая пища хороша еще и тем, что от нее, как известно, не мутит. Вернее, ни запах ее, ни вкус ни в коей мере не отвлекают от работы наших бедных измотанных медсестер. Это правильно. Нам редко предлагают сыр и никогда – копченую рыбу. Яйца крутые до безобразия. Крутые овалы засохшего говна. Ни маринадов. Ни жирных соусов. Ни лука, а уж тем более чеснока. Не то чтобы мне очень нравилась такая пища раньше, когда я была здорова, однако теперь, умирая, я поняла: способность ощутить вкус некоторых продуктов через несколько часов после того, как вы их съели, – признак жизни. Жизнь полна повторов. Жизнь продолжается.Теперь, точно зная, что умираю, я могла бы убить за кусочек сала. Когда в середине шестидесятых – в шестьдесят третьем или шестьдесят четвертом, странно, что не помню, – мне удалили зубы, я вообразила, что стала бессмертной. Мне всегда казалось, что я отправлюсь на тот свет со своими собственными зубами, потому что они зверски болели. Если меня не прикончит эта боль – ошибочно полагала я тогда, – то я наверняка отдам концы, когда она исчезнет. Умру от счастья. И вот теперь, с зубами или без, я умираю.
На этот счет у меня нет никаких сомнений, ибо полтора часа назад милейший мистер Кан, наш клинический психолог, зашел ко мне в палату сообщить, что скоро я умру. Один умник как-то заметил: чудо жизни заключается в том, что мы живем так, словно бессмертны, хотя и можем умереть в любой момент. Так бы и схватила этого идиота за жилистую глотку и придушила на месте. Он представлял себе, каково это – знатьчас своей смерти? Особенно когда тебе объявляют этот час таким манером:
– Гм… миссис Блум… насколько я понимаю, доктор Стил беседовал с вами утром?
– Да, беседовал.
Я откладываю в сторону дурацкий женский журнал и демонстрирую нервному мистеру Кану вставные зубы. Я благонравная старушка, отягченная раком. Без ног легко быть благонравной. Ноги, даже у старух, наводят мужчин на мысль о том, что между ними. В постели же ни у кого нет ног – если, разумеется, ты в ней не с мужчиной.
– Он упоминал о паллиативных средствах?
– О паллиативных средствах? Да, упоминал. Спасибо. – Я все еще во все глаза гляжу на мистера Кана, но взгляд мой начинает затуманиваться, потому что – посмотрим на веши трезво, правильно это или нет, – понять, куда клонит напыщенный мистер Кан, очень сложно. Он действует похитрее Урии Хипа и потому представляется окружающим таким застенчивым, но зубы у меня не просто острые – они вечные, черт подери! Под маской скромника скрывается типичный маменькин сынок, хнычущий бандит, который помыкает женщинами, придя домой после тяжких трудов в больнице, где он вешал лапшу на уши умирающим.
– Мне очень жаль, но больше мы ничего для вас не можем сделать… Я не могу сделать… Вы верите в Бога, миссис Блум?
– К сожалению, нет.
– К сожалению?
Он толстяк, наш мистер Кан, у него нет прожорливого рака, пожирающего его грудь, которая отвратительно колышется под полупрозрачной синтетической рубашкой. Почему они всегда носят прозрачные вещи, эти люди, которым есть что скрывать?
– К сожалению, вы жестоко заблуждаетесь насчет того, что хоть чем-то смогли мне помочь. Хоть что-то для меня сделали.
Я беру свой отвергнутый «Вуманз релм» и возвращаюсь к чтению кулинарных рецептов, которыми никогда не воспользуюсь, теперь уже наверняка. Выбираю образцы вязки.
Прочтя еще один рецепт банановых оладий – кажется, двухсотый за жизнь, – я поднимаю глаза и снова вижу мистера Кана. Не преуспев в том, что он считал сочувственным подходом, мистер Кан не теряется и применяет более научный подход:
– Тогда, быть может, вы согласитесь оказать помощь нам?
– Вам? Каким образом? – Я не верю своим ушам.
– Мы проводим исследование… изучаем отношение… безнадежных пациентов… – наконец-то он выдавил из себя это безнадежное «безнадежных», затолкал беседе в глотку, словно капсулу с цианистым калием.
– Отношение к чему?
За окном, на Графтон-уэй гремят и ревут машины. Когда я ложилась в больницу на операцию, для меня было огромным облегчением покинуть город, найти себе убежище – теперь-то я понимаю, что никакое здесь не убежище. В больнице должно быть место, где пациенты могут спрятаться от Кана и ему подобных.
– Гм… к… к качеству их жизни. – Выговорив это, он втайне гордится собой, на его толстой морде появляется легкая улыбка.
– То есть, вы спрашиваете умирающих о качестве их жизни?
– Д-да, именно так. У меня есть вопросник… хотите взглянуть?
– И что вы надеетесь открыть? – Мой тон, оставаясь спокойным, становится более резким, однако, как только я произношу ненавистные слова, меня захлестывает страх и слова бросаются врассыпную. – Что с приближением смерти качество жизни больного раком улучшается? О, Господи, черт бы тебя побрал, я не хочу умирать. Я этого не выдержу. Только не я! О, Господи, огосподи-огосподи-огосподи-огос… – И вот я дрожу от панического страха, сокрушительные рыдания вдребезги разбивают напускное спокойствие. Я вою, я скулю, я всхлипываю, и по моему обвисшему подбородку течет слюна. Затуманенным сознанием я чувствую, что мистер Кан доволен моим поведением. Он, как-никак, эксперт по горю – а здесь его навалом. Мешками. Но нет, он покидает меня, встает и устремляется к сестринскому посту, пока я раздираю «Вуманз релм», рву в клочья бумажную Малую Англию, кричу и плачу.
У меня всегда был талант к истерикам, к погружению в черную пучину отчаяния, однако на сей раз эта черная пропасть гораздо глубже. Передо мною бездна, вбирающая в себя все мои жизненные соки. Так, вероятно, чувствует себя парализованный – исчезла половина моего мира. Половина пластиковой бутылки с водой, половина коробки с косметическими салфетками, половина мерзкого наполовину съеденного кекса, который принесла вчера моя непутевая дочь, половина скомканной бумаги, половина карандаша, половина пылинки. Впервые в жизни я чувствую, окончательно и бесповоротно, каково это – не быть собой. Каково быть собой, но этого не чувствовать. Мне страшно одиноко. Невыносимо одиноко. Кто бы мог подумать, что мне, познавшей в жизни столько распроклятого одиночества, теперь придется взглянуть в лицо одиночеству смерти? Я задыхаюсь от рыданий. О, мое «Я», для чего ты оставило меня?
Сестра Смит, одна из тех дородных уроженок Вест – Индии, которым может оказаться от тридцати до шестидесяти, укладывает меня обратно в постель – ее руки похожи на резвящихся тюленей, – и тяжело опускается на кровать неподалеку от моей искромсанной груди. У нее наготове волшебный кубок – капсула валиума. «Вот», – говорит она, и я глотаю лекарство. С этим у меня никаких проблем, я, как-никак, приняла за жизнь целую гору подобных капсул, какой смысл теперь отказываться? В семидесятые, ежедневно патрулируя свой район с черным сторожевым псом депрессии, я часто обходила газетные киоски и, глядя на витрину со сладостями – взрослые и детки, кушайте конфетки! – воображала, что у конфеток внутри пять, десять и даже двадцать миллиграммов валиума. Вы входите, а старый хрен за прилавком – волосы зализаны назад, во рту дымящаяся сигарета – говорит: «Плохие нынче новости, миссис Йос, очень плохие. Бомба в Гилдфордском пабе, масса убитых. Кровавая бойня. Невинные жертвы. Чудовищное преступление. Даже страшно подумать. Дать вам валиума в придачу к "Гардиан"?»
– Вот, милая, – говорит сестра Смит. – Запейте.
Я чувствую сквозь байковую ночную рубашку ее огромную желтоватую ладонь. Странная смесь осязания и зрения – и это одно успокаивает меня, потому что я осязаю цвет лишь у черных. Что чувствуешь, коснувшись белой кожи? Наверно, бесцветную тупость равнодушия. Но черные – я всегда касаюсь их против воли, – они на ощупьчерные, или желтые, или смуглые, или серые, как тот старик, попавший под машину на Финчли-роуд у магазина «Джон Льюис», которому я пыталась помочь. Он был серым на ощупь.
– Вы знаете, мистер Кан не лучший клинический психолог в больнице.
– 3-знаю. Поверьте, уж я-то это знаю. Обожеобожеобоже… – Мне решительно хочется обнять сестру Смит. Ее сложение позволяет и ей меня обнять, она такая большая, ей легко это сделать. Моя мать была слишком маленькой, чтобы по-настоящему заключить меня в объятия с тех пор, как мне исполнилось семь лет, да она и не хотела – из страха помять свое безупречное платье. А что касается отца – я никогда не называла его папой, – он брал меня под мышки, поднимал и кружил, но как бы намереваясь выпустить из рук.
– На самом деле, он хочет вам добра… но подобрать нужные слова так трудно…
Да, это так или, по крайней мере, так кажется. Да, мне хотелось бы, чтобы сестра Смит обняла меня, прижала мою искромсанную грудь к Большому Рифу своей груди… Твоя отсеченная опухоль покоится на глубине пяти морских саженей. Мне бы хотелось ощутить ее желтоватую ладонь на своих землистых плечах. Хотелось бы вдохнуть аромат кокосового масла, которым смазана ее кожа, запах РН-сбалансированного кондиционера, которым она ополаскивает курчавые волосы, но это неудачная мысль.
Я сижу в Хантингдоне (Лонг-Айленд), на веранде старого дома, который принадлежал нам – недолго, – когда я была маленькой. Сижу на коленях у женщины, такой же дородной, как сестра Смит, такой же черной и сладко пахнущей. Солнце то жжет, то щадит мою шею, пока Бетти заплетает в косы мои длинные светлые волосы. Даже тогда лучшим во мне были волосы. Неужели она решилась напевать гимны? Да, так и есть. Бетти религиозна, хотя, убираясь в доме, она поет блюзы. «Титаник мэн» в ванной, «Сент-Луис» на кухне. Она причесывает меня на французский манер: косички подняты вверх и перевиты между собой. Настоящая плетенка из волос. А пока она меня причесывает, я ее целую. Награждаю нежнейшими и легчайшими поцелуями в шею и ключицу, выступающую из выреза домашнего платья. Я очень осторожно целую Бетти, в сущности, это воздушные поцелуи, колебания воздуха непосредственно у ее кожи, потому что я знаю – или думаю, что знаю: это вызовет ее недовольство. Но мне хочется целовать Бетти, потому что я ее люблю. Нет, не люблю – она для меня весь мир. Подобно всем любящим взрослым, которые возятся с маленькими детьми, она заменяет собой весь мир. Мой мир – это Бетти, а вовсе не земля. Все, что я вижу вокруг, принимается или отвергается в зависимости от того, насколько это соответствует Бетти.
Да, я целую Бетти, вдыхаю запах Бетти и даже тихонько тру ее старое домашнее платье между большим и указательным пальцами – потому что с ней я чувствую себя в безопасности, – как вдруг меня отрывают от нее и грубо ставят на пол.
– Скверная девчонка! Скверная! Не смей этого делать!Никогда! Ты поняла меня? Поняла?
На мое детское личико обрушивается пощечина, за ней еще и еще одна. Моя мать хлещет меня по щекам, как впоследствии английские актеры, играющие офицеров гестапо, будут хлестать своих жертв на допросе. Только она никого не играет. Ее бриллиантовое кольцо рассекает мне щеку, льется кровь, и бриллианты становятся моими худшими врагами. Это так несоразмерно – чудовищное насилие со стороны хрупкой светловолосой женщины, – что Бетти потрясена, она привстала со старой качалки, ее лицо кажется расистской карикатурой на негритянку в шоке.
С тех пор я больше не целовала Бетги. Она оставалась в нашем доме, пока мне не исполнилось пятнадцать, но я никогда не дотрагивалась до нее. Мы болтали, я доверяла ей свои секреты, она сочувствовала, но мы обе понимали, что больше не прикоснемся друг к другу. Черная кожа стала для меня проклятьем. Дьявольской субстанцией. Я не могу дотрагиваться до чернокожих – разве только если этого не избежать. Несправедливо, что им, возможно, придется дотрагиваться до меня. Я очень надеюсь, что прежде, чем это случится, я потеряю сознание. И неожиданно говорю сестре Смит:
– Я буду понимать, что умираю?
– Ш-ш-ш… – Сестра Смит касается остатков моих волос – черная женщина, светлые волосы, вся моя жизнь сбилась в этот колтун, – но, заметив мое оцепенение, убирает руку. – Вы не жалеете себя, Лили. У доктора Стила добрые намерения, но он… как бы это сказать?., слишком научносмотрит на вещи. Он не умеет объяснить… он говорил, что вас ожидает?
– Говорил, что на этот раз им не удалось убрать всю опухоль, что у меня гипо… гипо…
– Гипостаз. Ну, это значит, она стала больше.
– Так вот, он сказал, что можно применить химиотерапию, облучение – все, что я захочу, хоть пляски шамана, – но он считает… он считает…
– Что это не имеет смысла. Что лучше с этим смириться и умереть с достоинством. Он так сказал?
– Да.
– Что ж, конечно, доктор знает, что говорит, но, видите ли, он неверующий, он не уповает на Спасителя, вот почему и не может найти слова утешения – бедняжка.
Спаситель. Так вот оно что. Сестра Смит, несомненно, один из тех камней, на которых зиждется Церковь. Хотя в ее случае это, вероятно, маленькая «возрожденческая» часовня. Перед моим мысленным взором встает крохотное помещение, которое буквально сотрясается от звуков госпелс, распеваемых сестрой Смит и ее сестрами во Христе. Теперь я замечаю то, что должна была заметить раньше: золотой крестик в глубокой коричневой ложбинке на груди. Ее спаситель, должно быть, совсем крошечный, приходит мне в голову – возможно, потому, что сардонический голос умолкнет во мне последним, – раз умещается на этом маленьком крестике.