Текст книги "В преддверии философии. Духовные искания древнего человека"
Автор книги: Торкильд Петер Рудольф Якобсен
Соавторы: Джон Уилсон,Генри А. Франкфорт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Глава 8
Освобождение мысли от мифа
Когда в 18 Псалме мы читаем о том, что «небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь», нам слышится голос, насмехающийся над верованиями египтян и вавилонян. Небеса, которые для псалмиста были лишь свидетелями величия божьего, для жителей Месопотамии были самим величием бога, верховного правителя Ану. Для египтян небеса означали тайну божественной матери, посредством которой возрождался человек. В Египте и Месопотамии божественное понималось как имманентное: боги были в природе. Египтяне видели в солнце все, что доступно человеку в его знании о Творце; вавилоняне видели в нем бога Шамаша, вершителя справедливости. Но для псалмиста солнце было преданным слугой Бога, оно «выходит, как жених из брачного чертога своего, радуется, как исполин, пробежать поприще». Бог псалмистов и пророков не был в природе. Он был трансцендентен природе и более того – трансцендентен области мифопоэтической мысли. Похоже, что древние евреи в не меньшей степени, чем древние греки, порвали со спекулятивным образом мышления, господствовавшим вплоть до их времени.
Главной движущей силой поступков, мыслей и чувств древнего человека было убеждение в том, что божественное имманентно природе, а природа тесно взаимосвязана с обществом. Доктор Уилсон подчеркнул этот факт, назвав египтян монофизитами. Доктор Якобсен указал, что такой подход к месопотамской мысли был бы односторонним, однако мифы и верования, которые он разбирает, отражают такой взгляд на каждом шагу. А в первой нашей главе мы показали, что допущение существенной корреляции природы и человека дает нам основу для понимания мифопоэтической мысли. Ее логика, ее специфическая структура вырастает из постоянного сознания живого родства человека с миром явлений. В значительные моменты своей жизни человек сталкивался не с безличной, неодушевленной природой, не с «Оно», а с «Ты». Мы видели, что такое родство включало не только разум человека, но и все его существо – его чувства и волю в не меньшей степени, чем мысль. Поэтому древний человек отверг бы беспристрастность чисто интеллектуального отношения к природе, как неадекватного своему опыту, если бы он вообще был способен к такому отношению.
До тех пор, пока народы древнего Ближнего Востока сохраняли свою культурную целостность – с середины IV до середины I тысячелетия до н. э., – они осознавали свою тесную связь с природой. Это осознание оставалось живым, несмотря на условия городской жизни. Расцвет цивилизации в Египте и Месопотамии принес с собой потребность в разделении труда и во внесении разнообразия в жизнь, что возможно только тогда, когда люди собираются вместе в количестве, достаточном для того, чтобы часть их была освобождена от необходимости зарабатывать себе на жизнь. Но древние города, по нашим меркам, были малы, и их население не было оторвано от земли. Напротив, многие получали доход от окружающих полей, все они почитали богов, олицетворяющих природные силы, и все они принимали участие в празднествах, отмечавших поворотные пункты земледельческого года. В великой метрополии, Вавилоне, выдающимся ежегодным событием был праздник Нового года, отмечающий обновление производящих сил природы. Во всех городах Месопотамии ежедневные труды прерывались по нескольку раз в течение каждого месяца, когда луна завершала одну из своих фаз или другие природные явления требовали соответствующих действий от части общества. В Египте также земледельческие заботы находили выражение в празднествах в Фивах, Мемфисе и других египетских городах, во время которых отмечался подъем Нила, окончание наводнения или завершение сбора урожая. Городская жизнь ни в коей мере не уменьшала осознание человеком его сущностного родства с природой.
Останавливаясь на основной концепции древней ближневосточной мысли, как мы только что сделали, мы по необходимости затемняем ее богатство и разнообразие. В пределах поля зрения мифопоэтической мысли возможно большое разнообразие позиций и взглядов, и контрасты, так же как и разнообразие, становятся очевидными, когда мы сравниваем спекулятивные мифы Египта и Месопотамии. Верно, что в этих двух странах часто олицетворялись одни и те же явления и что часто для описания их использовались одни и те же образы. Однако дух этих мифов и значение образов в высшей степени несхожи.
Например, в обеих странах считалось, что существующий мир возник из вод хаоса. В Египте первобытный океан был мужчиной – богом Нун. Другими словами, он мыслился как оплодотворяющее начало, и в этом качестве он был постоянным фактором созданной вселенной и был узнаваем и в подпочвенных водах, и в ежегодном разливе Нила. В Месопотамии оплодотворяющая сила воды олицетворялась как бог Энки, или Эа. Но с первобытным океаном он не имел ничего общего. Океан был женским существом, Тиамат, матерью, порождавшей богов и чудовищ в таком изобилии, что ее безграничная плодоносность угрожала самому существованию вселенной. Она была убита в битве с Мардуком, сформировавшим мир из ее тела. Таким образом, и для вавилонян и для египтян вода имела значение как источник и как средство поддержания жизни. Но эти представления выражались двумя народами совершенно различным образом.
Аналогичный контраст проявляется в отношении к земле. Месопотамия почитала благотворную Великую Мать, чье плодородие проявлялось в дарах земли; дополнительную религиозную значимость она приобретала благодаря разнообразию ассоциаций. Земля рассматривалась как необходимое дополнение (и, следовательно, супруга) Ану, неба, или Энки, вод, или даже Энлиля, царственного бога грозы. С другой стороны, в Египте земля была мужчиной – Гебом, или Птахом, или Осирисом; вездесущая богиня-мать не была связана с почвой. Ее образ либо отлился в примитивном и древнем обличье коровы, либо был спроецирован на небо, которое, в качестве Нут, ежедневно порождало солнце и звезды на заре и в сумерках. Более того, мертвые вступали в ее тело, чтобы возродиться бессмертными. Постоянная забота египтян о смерти и загробной жизни не находит, однако, никакого эквивалента в Месопотамии. Напротив, смерть там понималась как почти полное разрушение личности; и основными желаниями человека были достойная жизнь и свобода от болезней, добрая репутация и пережившие его потомки; небо было не богиней, склонившейся над своими детьми, а самым недоступным из богов мужского рода.
Перечисленные нами различия не просто воспроизводят ничего не значащее разнообразие образов; они выдают глубочайший контраст между взглядами египтян и месопотамян на природу вселенной, в которой живет человек. На всем протяжении месопотамских текстов нам слышатся ноты беспокойства, выражающие, как кажется, мучительный страх, что бесчисленные и грозные силы в любой момент могут принести несчастье человеческому обществу. А боги Египта были могучими, не будучи жестокими. Природа представлялась установившимся порядком, в котором перемены были либо поверхностными и незначительными, либо представляли собой развертывание во времени того, что было предопределено изначально. Более того, царская власть в Египте гарантировала стабильность общества. Ибо, как объясняет д-р Уилсон, на троне восседал один из богов. Фараон был божеством, сыном и образом Творца. Таким образом, фараон обеспечивал гармоническое слияние природы и общества во все времена. А в Месопотамии собрание богов назначало для управления людьми простого смертного, и он мог в любой момент лишиться божественной благосклонности. Человек находился во власти решений, ни повлиять на которые, ни оценить которые он был не в состоянии. Поэтому царь и его советники следили за небесными и земными предзнаменованиями, могущими открыть изменение божественной милости, с тем, чтобы предугадать и по возможности предотвратить катастрофу. В Египте же ни астрология, ни пророчества не были сколько-нибудь заметно развиты.
Различия в характере этих двух стран ярко отразились в их мифах о творении. В Египте творение рассматривалось как выдающийся акт всемогущего Творца, упорядочившего послушные элементы. Общество составляло неизменную часть созданного им прочного порядка. В Месопотамии Творец был избран собранием богов, беспомощных перед угрозой сил хаоса. Их защитник, Мардук, одержал победу над своими противниками, создав вселенную. Похоже было, что он, хотя и поздно, но спохватился; и человек был специально предназначен для служения богам. В человеческой жизни не было ничего постоянного. Каждый раз в день Нового года боги собирались, чтобы «установить судьбы» человечества по своему вкусу.
Различия между мировоззрениями египтян и месопотамян чрезвычайно глубоки. И в то же время оба народа сходились в основополагающих убеждениях, а именно в том, что личность– часть общества, что общество включено в природу, а природа – лишь проявление божественного. Этот взгляд фактически разделялся всеми древними народами, за исключением одних лишь древних евреев.
* * *
Древние евреи появились на исторической сцене поздно и поселились в стране, проникнутой влияниями двух выдающихся соседних культур. Можно было ожидать, что новоприбывшие ассимилируют чужой образ мысли, поддерживаемый столь громадным престижем. Бесчисленные пришельцы из пустынь и с гор в прошлом так и поступали, и многие отдельные иудеи действительно приспособились к образу мысли неевреев. Но ассимиляция была не характерна для древнееврейской мысли. Напротив, она с поразительным упорством и надменностью противостояла мудрости соседей Израиля. Можно проследить влияние египетских и месопотамских верований во многих эпизодах Ветхого завета, однако этот документ оставляет непреодолимое впечатление оригинального, а не заимствованного.
Основным догматом древнееврейской мысли является абсолютная трансцендентность Бога. Яхве не присутствует в природе. Ни земля, ни солнце, ни небеса не божественны; даже самые мощные явления природы – лишь отражения Божьего величия. Бога невозможно даже назвать по имени:
И сказал Моисей Богу: вот я приду к сынам Израилевым и скажу им: Бог отцов ваших послал меня к вам. А они скажут мне: как Ему имя? Что оказать мне им?
Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий (Иегова) послал меня к нам (Исход, 3, 13–14).
Бог древних евреев – чистая сущность, безусловная, невыразимая. Он свят. Это означает, что Он – sui generis [18]18
Здесь: самодостаточен, самодовлеющ (лат.). – Примеч. пер.
[Закрыть]. Это не значит, что Он табу или что Он – сила. Это означает, что все ценности в конечном счете – качества одного лишь Бога. Следовательно, все конкретные явления обесценены. Может быть, в древнееврейской мысли человек и природа не обязательно испорченны. Но они по необходимости лишены ценности перед лицом Бога. Как Элифаз говорит Иову:
…Человек ли пред Богом прав,
перед Творцом своим чист ли муж?
Вот, не верит Он и Слугам Своим,
и в Ангелах обличает порок.
Что сказать о тех, чей дом
из глины и стоит на пыли? (Иов, IV, 17-19а)
[Пер. С. Аверинцева].
Аналогичный смысл заключен в словах Исайи (Исайя, 64, 6): «Все мы сделались – как нечистый, и вся праведность наша – как запачканная одежда». Даже праведность человека, высшая его добродетель, обесценивается в сравнении с абсолютом.
В области материальной, культуры такая концепция Бога ведет к иконоборству; и необходимо усилие воображения, чтобы осознать всю сокрушительную дерзость этого презрения к изображениям во времена древних евреев и в конкретной исторической обстановке. Повсеместно религиозный пыл не только вдохновлял на стихосложение и ритуальные действия, но также искал и пластического, и живописного выражения. Однако древние евреи отрицали уместность «кумиров»; беспредельное не могло иметь формы; безусловное могло оскорбиться изображением, с каким бы искусством и преданностью оно ни было исполнено. Любая конечная реальность обращалась в ничтожество перед абсолютной ценностью, которую являл собой Бог.
Можно лучше всего проиллюстрировать глубочайшее различие между древнееврейским и обычным ближневосточным мировоззрениями на примере того, как трактуется одна и та же тема: непрочность социального порядка. Мы располагаем несколькими египетскими текстами, рассказывающими о периоде социального переворота, последовавшем за великой эрой строителей пирамид. Разрушение установленного порядка вызывало ужас. Неферти говорил: «В бедствии и горе вижу страну: слабый превратится в могучего… подчиненный станет начальником… Поселится богатый на кладбище, и бедняк заберет достояние его…» 1
Самое знаменитое предание, «Жалобы Ипувера», выражается еще яснее: оно, например, осуждает как чудовищную пародию на порядок тот факт, что «золото, ляпис-лазурь, серебро и бирюза, сердолик и бронза… украшают шею рабыни… Владелицы домов говорят: „Хоть бы было у нас что поесть… Смотрите, владелец ложа спит на земле; проводивший ночи в убожестве стелет себе кожаное ложе“». В результате – явное несчастье для всех: «Воистину, – говорят и малые и великие, – хотел бы я умереть!» 2 .
В Ветхом завете мы встречаем ту же тему: перевертывание установившихся социальных условий. Когда Анна после многих лет бесплодия молит о сыне и рождается Самуил, она благодарит Бога: «Нет столь святаго, как Господь; ибо нет другого, кроме Тебя; и нет твердыни, как Бог наш… Лук сильных преломляется, а немощные препоясываются силою; сытые работают из хлеба, а голодные отдыхают… Господь делает нищим и обогащает, унижает и возвышает. Из праха подъемлет Он бедного, из брения возвышает нищего, посаждая с вельможами, и престол славы дает им в наследие; ибо у Господа основания земли, и Он утвердил на них вселенную» (1 Царств 2,2–8).
Заметьте, что последние стихи ясно говорят, что существующий общественный порядок создан Богом, однако, что чрезвычайно характерно, этот порядок не приобрел ни святости, ни ценности, несмотря на свое божественное происхождение. И святость и ценность остаются атрибутами одного лишь Бога, а резкие перемены судьбы, наблюдаемые в общественной жизни, – лишь свидетельства Божьего всемогущества. Нигде более мы не встречаем этого фанатического обесценивания явлений природы и человеческих достижений – искусства, доблести, социального порядка – перед лицом исключительной значимости божества. Справедливо указывалось, что монотеизм древних евреев – коррелят их безусловного требования абсолютной природы Бога 3 . Лишь Бог, трансцендентный любому явлению, не ограниченный никаким способом проявления, лишь безусловный Бог может быть единым и единственным основанием всегосущего.
Эта концепция Бога представляет собой столь высокий уровень абстракции, что для его достижения древние евреи, кажется, вышли за рамки мифопоэтической мысли. Это впечатление усиливается, когда мы замечаем, что Ветхий завет удивительно беден мифологией того типа, с которым мы встречаемся в Египте и Месопотамии. Однако это впечатление требует поправки. Процессы мифопоэтической мысли бесспорны для многих разделов Ветхого завета. Например, изумительные стихи из Книги Притч (8, 22–31) описывают Премудрость Божью, персонифицированную и овеществленную таким же образом, каким соответствующая концепция мааттрактуется египтянами. Даже великая концепция единого трансцендентного Бога не была полностью свободна от мифа, так как она была плодом не беспристрастной спекуляции, а страстного и динамичного переживания. Древнееврейская мысль не преодолела полностью мифопоэтическую мысль. Фактически она создала новый миф – миф о Воле Божьей.
Несмотря на то что великое «Ты», предстающее перед древними евреями, было трансцендентно природе, оно находилось в специфической связи с еврейским народом. Ибо когда он был освобожден от рабства и скитался «в пустыне, в степи печальной и дикой… Господь один водил его, и не было с Ним чужого бога» (Второзаконие, 32, 10–12). И Бог сказал: «А ты, Израиль, раб Мой, Иаков, которого Я избрал, семя Авраама, друга Моего – ты, которого Я взял от концов земли и призвал от краев ее, и сказал тебе: „Ты Мой раб. Я избрал тебя и не отвергну тебя“» (Исайя, 41, 8–9). Таким образом, воля Бога ощущалась сфокусированной на одной особой, конкретной группе человеческих существ; утверждалось, что она проявилась в один решительный момент их истории и беспрестанно понуждала, награждала и карала избранный Богом народ. Ибо в Синае Бог сказал: «Вы будете у Меня царством священников и народом святым» (Исход, 19, 6).
Этот драматический древнееврейский миф об избранном народе, о божественном обещании, о возложенном устрашающем моральном бремени, – прелюдия к позднейшему мифу о Царстве Божьем, этой более отдаленной и духовной «земле обетованной». Ибо в мифе об избранном народе невыразимое величие Бога и ничтожность человека взаимосвязаны в полной драматизма ситуации, которая должна разворачиваться во времени и направлена в будущее, где отдаленные, но соотнесенные параллели человеческого и Божьего существования должны встретиться в бесконечности.
Не космические явления, но сама история наполнилась здесь смыслом; история стала раскрытием динамической воли Бога. Человек был не просто слугой бога, как в Месопотамии, но был он и поставлен, как в Египте, в предопределенное положение в статической вселенной, не нуждавшейся в вопрошении, да и не могущей быть вопрошенной. Человек, по мысли древних евреев, был интерпретатором и слугой Бога, на него даже возлагалась почетная обязанность служить исполнителем воли Божьей. Таким образом, человек был осужден на бесконечные усилия, обреченные на неудачу вследствие его неполноценности. Человек Ветхого завета обладает новой свободой и новым бременем ответственности. Там же мы находим новую и крайнюю нехватку эудаймонии,гармонии, – будь то с миром разума или с миром чувства.
Все это может помочь понять странную горечь отдельных личностей Ветхого завета. Нигде в литературе Египта и Вавилонии мы не встретим ничего похожего на одинокость библейских фигур, поразительно живых в своем смешении уродства и красоты, гордыни и раскаяния, успехов и неудач. Такова трагическая фигура Саула, сомнительный Давид; и таких бесчисленное множество. Мы видим одиночек в ужасной изоляции перед лицом трансцендентного Бога: Авраама, бредущего к месту заклания со своим сыном, борющегося Иакова, Моисея и пророков. В Египте и Месопотамии человека подавлял, но и поддерживал великий природный ритм. Если в мрачные моменты своей жизни он чувствовал себя уловленным в сеть непостижимых решений, то все же в целом его связь с природой носила успокоительный характер. Его жизнь мирно следовала ежегодным приливам и отливам времен года. Глубокая и тесная связь человека с природой выразилась в древнем символе богини-матери. Но древнееврейская мысль полностью игнорировала этот образ. Она признавала лишь сурового Отца, о котором было сказано: «Он ограждал его (Иакова, народ), смотрел за ним, хранил его, как зеницу ока Своего» (Второзаконие 32, 106). Связь между Яхве и избранным им народом окончательно установилась во время Исхода. Древние евреи считали сорокалетие, проведенное в пустыне, решающей фазой в своем развитии. Так же и мы сможем понять оригинальность и связность их спекуляций, если соотнесем их с их опытом пребывания в пустыне.
Читатель помнит, что в предыдущих главах много внимания уделено описанию египетского и месопотамского ландшафтов. При этом авторы не поддались неоправданному натурализму и не провозгласили явления культуры производными от физико-географических причин. Они просто предположили, что связь между страной и культурой может существовать, – предположение, которое мы примем тем охотнее, что, как мы видели, окружающий мир представал перед древним человеком в качестве «Ты». Стало быть, мы вправе спросить, каким было природное окружение, определившее переживание древним евреем окружавшего его мира. Древние евреи, кто бы ни были их предки и исторические предшественники, были племенными кочевниками. А поскольку они были кочевниками на Ближнем Востоке, они должны были жить не в беспредельных степях, но между пустыней и возделанной землей, между плодороднейшей из земель и полной безжизненностью, что в этом удивительном уголке мира располагается бок о бок. Стало быть, им по опыту должны были быть известны достоинства и недостатки жизни там и тут.
Древние евреи страстно желали навсегда обосноваться на плодородных равнинах. Но характерно, что они мечтали о землях, «текущих млеком и медом», а не о землях, изобилующих урожаями, подобных тем, какие представляли себе в загробной жизни египтяне. По-видимому, пустыня в качестве метафизического переживания принимала для древних евреев преувеличенные размеры и окрашивала все их оценки. Возможно, именно напряжением между этими двумя оценками – желанием и презрением к желаемому – можно объяснить некоторые парадоксы древнееврейских верований.
Организованные государства древнего Ближнего Востока были земледельческими, но ценности земледельческой общины противоположны ценностям кочевого племени, а в особенности – их крайнего типа – кочевников пустыни. Уважение оседлых земледельцев к безличной власти и зависимость, принуждение, налагаемые организованным государством, означают для кочевника непереносимую нехватку личной свободы. Вечная забота земледельца обо всем, что связано с явлениями произрастания, и его полная зависимость от этих явлений представляются кочевнику формой рабства. Более того, для него пустыня чиста, а картина жизни, которая в то же время есть картина гниения, отвратительна.
С другой стороны, свобода кочевника может быть куплена лишь за определенную цену; ибо тот, кто отбрасывает сложности и взаимозависимости земледельческого общества, не только обретает свободу, но также теряет связь с миром явлений, он фактически покупает свободу ценой отказа от значащих форм, ибо повсюду, где мы находим связь с явлениями жизни и произрастания, мы находим и заботу об имманентности божества и о формеего проявления. Но в абсолютном одиночестве пустыни, где ничто не меняется, ничто не движется (лишь человек по своей свободной воле), где черты ландшафта – лишь вехи, указатели, не имеющие собственного значения, – здесь можно ожидать, что образ Бога будет трансцендентен совокупности конкретных явлений. Человек, встречаясь с Богом, будет не созерцать его, а слышать его голос и приказания, подобно Моисею, и пророкам, и Мухаммеду.
Сравнивая среду обитания египтян и жителей Месопотамии, мы интересовались не связью коллективной психологии с естественной средой, а глубокими различиями в древнейших религиозных переживаниях. То специфическое переживание, которое мы только что описали, кажется, характерно для всех наиболее значительных фигур Ветхого завета. Это важно осознать не только потому, что это заставит нас лучше понять их как личности, но потому, что тогда мы осознаем, что окрашивало и формировало их мысль. Они выдвинули не спекулятивную теорию, а революционное и динамическое учение. Учение о едином, безусловном, трансцендентном Боге отбрасывало освященные временем ценности, провозглашало новые и постулировало метафизическую значимость истории и человеческого поведения. С бесконечной моральнойотвагой почитали древние евреи абсолютного Бога и соглашались ради своей веры жертвовать гармоническим существованием. Преодолевая ближневосточные мифы об имманентном божестве, они создали, как мы видели, новый миф о Воле Божьей. Грекам, с их специфической интеллектуальнойотвагой, оставалось найти такую форму спекулятивной мысли, которая полностью преодолела бы миф.
* * *
В VI веке до н. э. греки в своих великих городах на малоазийском побережье поддерживали связи со всеми ведущими центрами цивилизованного мира: с Египтом и Финикией; с Лидией, Персией и Вавилоном. Нет никакого сомнения в том, что этот контакт играл некоторую роль в стремительном развитии греческой культуры. Однако оценить размеры долга греков древнему Ближнему Востоку невозможно. Как и всегда, когда культурный контакт истинно плодотворен, простое заимствование является редкостью. Все, что греки заимствовали, они преображали.
В греческих мистериях мы встречаем хорошо известные восточные мотивы. Деметра была тоскующей матерью-богиней, разыскивающей свое дитя; Дионис умер насильственной смертью, но воскрес. В некоторых ритуалах участники действ переживали непосредственную связь с божеством, проявляющимся в природе; и в этом аспекте есть сходство с древним Ближним Востоком. Однако трудно было бы найти происхождение идеи о личном спасении, которого удостоятся посвященные. Возможной параллелью мог бы быть культ Осириса, но, насколько нам известно, египтянин не подвергался инициациям и не разделял судьбы бога в своей земной жизни. Во всяком случае, в греческих мистериях есть ряд черт, не имеющих прецедента. Обычно они восходят к преуменьшению дистанции между людьми и богами. Например, посвященный в Орфические мистерии не только надеялся освободиться от «круга рождений», но и фактически выходил из своего союза с матерью-богиней, «царицей мертвых», богом. Орфические мифы содержат спекуляции о природе человека, типично греческие по своему характеру. Говорилось, что титаны разорвали на части и пожрали Диониса-Загрея и за это были испепелены молнией Зевса, создавшего из их праха человека. Человек, поскольку он состоит из вещества титанического, зол и недолговечен, но так как титаны вкусили тела бога, то человек содержит в себе божественную и бессмертную искру. Такой дуализм и признание в человеке некой бессмертной частицы неизвестны на древнем Ближнем Востоке нигде за пределами Персии.
Не только в мистериальных религиях греки помещали человека ближе к богам, чем когда-либо это делали египтяне и вавилоняне. Греческая литература называет много женщин, имевших любовниками богов и родивших им детей, и уже указывалось, что типичным грешником в Греции был человек, пытавшийся овладеть богиней 4 . Более того, олимпийские боги хотя и проявлялись в природе, но не создали вселенную и не могли распоряжаться человеком как своим творением с тем не подлежащим обсуждению правом собственника, которым пользовались древние ближневосточные боги. Фактически греки притязали на общих с богами предков и соответственно тем острее страдали от собственного бессилия. Вот, например, начало Шестой Немейской оды Пиндара:
Есть племя людей,
Есть племя богов,
Дыхание в нас – от единой матери,
Но сила отпущена разная:
Человек – ничто,
А медное небо – незыблемая обитель
Во веки веков.
[Пер. М. Гаспарова].
Дух такой поэзии глубоко отличен от духа древней поэзии Ближнего Востока, хотя в это время Греция еще разделяла с Востоком много верований. Общая мать богов и людей, на которую ссылается Пиндар, – это Гея, земля; в то же время земля, как Нинхурсаг, в Месопотамии часто рассматривалась как Великая Мать. Гомер еще знал о первобытных водах: «Океан – родитель всех [богов]» 5. Однако еще важнее, чем эти отголоски ближневосточных верований, сходство между греческим и восточными способами интерпретации природы: упорядоченный взгляд на вселенную достигался приведением ее элементов в генеалогическое родство между собой. В Греции подобная процедура нашла монументальное выражение в «Теогонии» Гесиода, написанной, вероятно, около 700 г. до н. э. Гесиод начинает свое повествование с Хаоса и провозглашает Небо и Землю родоначальниками богов и людей. Он вводит многочисленные олицетворения, напоминающие египетскую маатили Премудрость Божью Книги Притч. «…Затем он (Зевс) взял в жены блестящую Фемиду, которая родила Ор, Евномию (Благозаконие), Дике (Правду) и цветущую Эйрене (Мир), которая заботится о делах смертных людей» (Теогония 901–903) 6 . Часто возникают ассоциации и «соучастия», типичные для мифопоэтической мысли. Вот особенно яркий пример: «И Ночь родила ненавистного Мора (Насильственную смерть), и черную Керу, и Смерть родила Сон, родила сонм сновидений; ни с кем не разделив ложа, родила их богиня, темная Ночь» (Теогония 211 и далее). Таким образом, естественный процесс воспроизведения снабдил Гесиода схемой, позволившей ему связать явления и организовать их в понятную систему. Вавилонский эпос о творении и список Ан-Анум используют тот же прием, его же мы встречаем и в Египте, когда об Атуме говорится, что он произвел на свет Шу и Тефнут (Воздух и Влагу), которые, в свою очередь, породили Геба и Нут (Землю и Небо).
И все же в одном отношении у Гесиода нет восточного прецедента: описываемые им боги и вселенная интересовали его как частного человека. Для Ближнего Востока такая свобода неслыханна, если не считать древних евреев, у которых Амос, например, был пастухом. В Египте и Месопотамии религиозные темы трактовались членами установленной иерархии. А Гесиод был беотийским крестьянином, которого призвали Музы, «когда он пас стада под священным Геликоном». Он говорит: «[Музы] вдохнули в меня божественный голос, чтобы я воспевал как будущее, так и прошлое, и приказали мне воспевать род блаженных, вечноживущих [богов]» (Теогония 31). Так греческий мирянин осознал свое призвание и стал певцом, избравшим своей темой богов и природу, продолжая, однако, использовать традиционную форму эпической поэзии.
Та же свобода, то же пренебрежение к профессионализму и иерархии характерны для ионийских философов, живших столетием или немного позже Гесиода. Фалес, по-видимому, был инженером и государственным деятелем, Анаксимандр – картографом. Цицерон утверждал: «Те семеро, кого греки называли мудрецами, почти все, как я вижу, вращались в центре государственных дел» (О государстве I, 7). Таким образом, эти люди в противоположность жрецам Ближнего Востока не были уполномочены своими общинами заниматься духовными делами. Ими руководило лишь собственное желание понять природу, и они не колеблясь публиковали свои открытия, не будучи при этом профессиональными пророками. Их любопытство было столь же живым, сколь не стесненным догмой. Подобно Гесиоду, ионийские философы обратили свои внимание на проблему происхождения, но для них она приобрела совершенно новый характер. Начало, Αρχη которое они искали, понималось не в терминах мифа. Они не описывали божество-первопредка или прародителя. Они даже не искали «начала» в смысле изначального состояния, замещенного последующими во времени состояниями бытия. Ионийцы искали имманентную и непреходящуюоснову бытия. Αρχη означает «начало» не во временном смысле, но в смысле «первоначала», «онтологического принципа» или «первопричины».
Эта перемена точки зрения поразительна. Она переносит проблемы, с которыми человек сталкивался в природе, из области веры и поэтической интуиции в интеллектуальную сферу. Появилась возможность критической оценки любой теории и, стало быть, возможность постепенного проникновения в природу вещей. Космогонический миф не подлежит обсуждению. Он описывает последовательность священных событий, которую можно либо принимать, либо не принимать. Но никакая космогония не может стать частью постепенного и кумулятивного роста знаний. Как мы сказали в нашей первой главе, миф притязает на безоговорочное признание со стороны верующего, а не на оправдание перед судом критического ума. Но онтологический принцип или первопричина должны быть рационально постижимы, даже если впервые они были открыты во вспышке озарения. Они не ставят перед выбором: принять или отвергнуть? Они могут быть проанализированы, видоизменены или исправлены. Короче говоря, они – предмет интеллектуального суждения.