Текст книги "Песнь Соломона"
Автор книги: Тони Моррисон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
«Тебе хочется быть человеком в полном смысле, ты и правду должен знать всю полностью», – сказал отец. А не могу ли я быть человеком в полном смысле и ничего такого не знать? «Располагай хотя бы некоторой информацией перед тем, как двинуть меня в следующий раз». Ладно. В чем же заключается информация? В том, что моя мама спала со своим папой. В том, что мой дедушка был светло-желтый негр, любил нюхать эфир и испытывал отвращение к людям с черной кожей. Тогда для чего же он позволил тебе жениться на его дочери? Для того, чтобы спать с ней, не вызывая подозрения соседей? А ты их хоть раз застал? Не застал. Но ты чувствовал, что тебя к чему-то не допускают. Возможно, к деньгам тестя. Он к ним тебя не допускал, ведь так? А его дочь не захотела помочь тебе, верно? И тогда у тебя возникла догадка, что они занимаются развратом на операционном столе. Если бы он предоставил в твое распоряжение все свои вклады в четырех банках и ты смог бы купить железную дорогу «Эри Лакаванна», ты бы позволил ему делать все, что угодно, да? Он бы мог в постель к тебе улечься, и вы резвились бы там втроем. Один… другой…
Молочник вдруг остановился как вкопанный. Его прошиб холодный пот. Прохожие его толкали: он мешал всем, торчал на дороге. Он что-то вспомнил. Или, может, ему показалось, будто вспомнил. А может быть, это приснилось ему когда-то во сне, и он вспомнил сон. Сперва ему представились двое мужчин и его мать с обнаженной грудью, но едва перед ним возникла эта картина, как ее перерезала трещина, и из трещины возникла новая картина. Зеленая комната, очень маленькая зеленая комната, мать сидит в расстегнутой блузке, кормит кого-то грудью, а этот кто-то – он сам. Значит… Что же значит? Мать кормила меня грудью. Все матери кормят грудью своих детей, так почему же у меня на шее вдруг выступил холодный пот? Он пошел дальше, не замечая прохожих, которые, толкая, обгоняли его, их сердитых, раздраженных лиц. Он пытался поподробней оживить в памяти картину, но у него это не получалось. Потом услышал звук, и он знал, что звук этот как-то связан с картиной. Смех. Кто-то, невидимый ему, находится в зеленой комнате и смеется… над ним и над матерью, и матери стыдно. Она опускает глаза и не смотрит на него. «Посмотри на меня, мама. Посмотри на меня». Но она не смотрит, смех же раздается теперь громко. Все смеются. Может, он напрудил в штаны? В какие штаны? Он ведь не носил тогда штанов. Его заворачивали в пеленки. Грудные дети всегда пачкают пеленки. Так почему же ему кажется, будто на нем штаны? Синие короткие штанишки. Вельветовые гольфики. Почему он так одет? Может быть, тот человек смеется над его одеждой? Грудной ребенок почему-то одет в синие гольфики? Он стоит на полу. «Посмотри на меня, мама» – вот и все, что он может сказать. «Посмотри на меня, ну пожалуйста». Стоит? Да ведь он же грудной. Мать держит его на руках. Он не может стоять.
«Я не мог тогда стоять», – произносит он вслух и подходит к витрине. Он смотрит на свое лицо, выглядывающее из поднятого воротника, и все делается ясно. «Мать кормила меня грудью, когда я был уже такой большой, что умел разговаривать, мог стоять, носить штанишки, и кто-то это увидел и стал хохотать, и… и поэтому все называют меня Молочником, и именно поэтому отец не называет меня так, и мать меня так никогда не называет, зато называют все остальные. Как же я забыл все это? И почему она делала так? И если она делала это со мной без всякой причины – ведь я уже тогда пил из стакана молоко и овалтайн [9]9
Напиток типа какао.
[Закрыть]да и вообще я все пил тогда из стакана, – то, может быть, что-то другое она делала и со своим отцом?»
Молочник зажмурил глаза и снова их открыл. На улице еще прибавилось народу, и все двигались ему навстречу, из Южного предместья. Люди шли быстро, многие его толкали. Постояв еще немного, он заметил, что никто не идет по противоположному тротуару. На мостовой ни единой машины, улица освещена – уже зажглись фонари, – и видно, что она совершенно пустая. Он обернулся, пытаясь понять, куда же направляется поток прохожих, но увидел только спины и шляпы, торопливо устремляющиеся в ночную тьму. Снова посмотрел он на противоположную сторону Недокторской улицы. Ни души.
Он тронул за плечо какого-то мужчину в кепке, чуть на него не наткнувшегося.
– Скажите, почему все идут только по этому тротуару? – спросил он.
– Убери лапу, приятель! – огрызнулся прохожий и заторопился дальше.
Молочник снова зашагал в сторону Южного предместья, и ему не пришло в голову, что ведь и сам он мог бы перейти на другую сторону, где нет ни одного человека.
Ему казалось, он рассуждает спокойно и четко. Сам он никогда не любил мать, зато знал, что она его любит. И ему всегда казалось, что это правильно, что именно так и должно быть. Ее постоянная, неизменная любовь к нему, любовь, которой он даже не должен был добиваться, стараться чем-то заслужить ее, представлялась ему естественной. И вот все поломалось. Да существует ли хоть один человек на свете, который его любит? Любит просто за то, что он такой, какой он есть? Посещая питейное заведение тетки, он (во всяком случае, ему казалось так до разговора с отцом) становился объектом любви, подобной той, которую питала к нему мать. Мать любила его собственнической любовью, Пилат и Реба как-то иначе, но и они принимали его безоговорочно, и он чувствовал себя у них как дома. К тому же они относились к нему с уважением. Задавали разные вопросы и не пропускали его ответы мимо ушей – иногда смеялись, иногда сердились. Дома мать и сестры с безмолвным пониманием встречали любой его поступок, а отец – равнодушно или неодобрительно. Обитательницы домика в Южном предместье, никогда и ни к чему не оставались равнодушны и никогда и ничего не понимали. Каждая его фраза, каждое слово были для них откровением, и они вслушивались в его речь, блестя глазами, как вороны, трепеща от жгучего желания уловить и постигнуть все до единого звука. Сейчас он усомнился в них. Он во всех усомнился. Его отец ползком пробрался вдоль стены, а потом поднялся на верхний этаж, чтобы сообщить ему ужасные вещи. Теперь собственная мать перестала быть в его глазах просто матерью, обожающей своего единственного сына, и превратилась в порочного ребенка, играющего в бесстыдные игры с любым существом мужского пола – с родным сыном, с родным отцом. И даже его сестры, самые уживчивые и терпимые из всех знакомых ему женщин, изменились до неузнаваемости: у них стали чужие лица, а глаза обвело чем-то угольно-черным и красным.
Где же Гитара? Найти его, найти, ведь только он один всегда и неизменно ясен, и, если он находится в пределах их штата, Молочник его непременно разыщет.
Он нашел его именно там, где ожидал, – в парикмахерской Томми. Кроме Гитары, там оказалось еще несколько человек, и все они стояли, напряженно вытянув шеи, иные слегка пригнувшись, а некоторые подавшись всем телом вперед, и что-то слушали.
Войдя в комнату и увидев спину своего приятеля, Молочник так обрадовался, что тут же гаркнул:
– Гитара, привет!
– Тсс, – шикнул Железнодорожный Томми. Гитара оглянулся и сделал Молочнику знак: мол, подойди поближе, только тихо. Все собравшиеся в комнате слушали радио и что-то бормотали себе под нос и покачивали головами. Молочник не сразу понял, что их так взволновало. Сообщали, что в округе Санфлауэр, штат Миссисипи, найден труп юноши-негра, его забили до смерти ногами. Искать преступников не было необходимости: убийцы, не скрываясь, похвалялись своим подвигом, – да и мотивы убийства не являлись тайной. Парень свистнул вслед какой-то белой женщине и не стал запираться, сказал: спал, мол, и с другими. Он был северянин, на Юг приехал ненадолго. Фамилия его Тилл.
Железнодорожный Томми все шикал, чтобы не шумели и дали ему дослушать все сообщение до последнего звука. Закончилось оно быстро, так как, кроме нескольких предположений и еще меньшего количества фактов, диктору было нечего сообщить. Как только он перешел к следующей теме, парикмахерская загудела громкими голосами. Железнодорожный Томми, который раньше так старался всех утихомирить, в этом общем гомоне оставался безмолвным. Он подошел к ремню для правки бритв, а Больничный Томми в это время удерживал клиента, который порывался встать с кресла. Портер, Гитара, привратник Фредди и еще трое или четверо посетителей, стоявшие кто посредине комнаты, кто по углам, негодовали яростно и бурно, понося убийц последними словами. Кроме Молочника, молчали только Железнодорожный Томми да Имперский Штат: Железнодорожный Томми потому, что правил бритву, Имперский же Штат потому, что был придурковатым, а может, и немым, впрочем, в последнем уверенности не было. Вот насчет его придурковатости ни у кого не возникало сомнений.
Говорили все сразу, и Молочнику с трудом удавалось определить, кто на чью реплику отвечает.
– Завтра это будет в утренних газетах.
– То ли будет, то ли нет, – заметил Портер.
– По радио же передали! В газетах точно должно быть! – сказал Фредди.
– Белые в своих газетах не печатают таких известий. Вот если бы изнасиловали кого.
– Спорим, напечатают. На что поспорим? – настаивал Фредди.
– Чего тебе не жалко, на то и спорь, – отозвался Портер.
– Ставлю пять бумажек.
– Нет, погоди, – крикнул Портер. – Мы не обговорили где.
– Что значит «где»? Я ставлю пять бумажек, что это напечатают завтра в утренней газете.
– На спортивной странице? – спросил Больничный Томми.
– На страничке юмора? – добавил Нерон Браун.
– Нет, друг любезный, на первой странице. Я спорю на пять долларов, что это сообщение напечатают на первой странице.
– Да какая же, к чертовой матери, разница? – заорал Гитара. – Парнишку до смерти затоптали ногами, а вас тревожит только одно – напечатает ли про это какой-нибудь говнюк в своей газете. Затоптали его, спрашиваю, а? До смерти, а? За то, что парень свистнул вслед какой-то Скарлетт О'Хара [10]10
Героиня широко известного романа М. Митчелл «Унесенные ветром».
[Закрыть]… белой дешевке.
– А зачем он это сделал? – спросил Фредди. – Он же знал, что он в Миссисипи. Он думал, какие там люди живут? Как в книжке про Тома Сойера?
– Ну свистнул! Ну и что? – ощерился Гитара. – Убить его за это надо?
– Он северянин, – ответил Фредди. – Приехал в южный штат, так смирненько себя веди. Чего он о себе вообразил-то? Да кто он такой, как он думает?
– Он думал, что он человек, так-то вот, – сказал Железнодорожный Томми.
– Ну и неправильно думал, – не сдавался Фредди. – В южных штатах черные – не люди.
– Не. бреши. Там и черные – люди, – сказал Гитара.
– Это кто же, например? – спросил Фредди.
– Тилл. Вот кто.
– Он мертвый. Мертвец – это уже не человек. Мертвец – это труп. Просто труп, и все тут.
– Живой трус – тоже не человек, – сказал Портер.
– Ты о ком это? – Фредди мигом смекнул, что оскорбление относится к нему лично.
– Угомонитесь-ка вы оба, – сказал Больничный Томми.
– О тебе! – гаркнул Портер.
– Так это ты меня трусом назвал? – Фредди решил для начала уточнить факты.
– Подходит тебе такое название – забирай и пользуйся на здоровье.
– Если вы и дальше собираетесь так галдеть, выметайтесь из моего заведения, – сказал Больничный Томми.
– Объясни ты ему, дураку, – сказал Портер.
– Я вполне серьезно, – продолжал Больничный Томми. – Не о чем вам тут больше орать. Парень умер. Мама его плачет. Не может с ним расстаться, не дает его похоронить. Хватит уже, не слишком ли много пролито негритянской крови? Пусть и они заплатят своей кровью, те сволочи, что раздробили каблуками его череп.
– Ну, этих то поймают, – сказал Уолтерс.
– Поймают? Их поймают? – в изумлении переспрашивал Портер. – Ты что же, совсем дурачок? Ну да, поймают, доставят в муниципалитет, устроят в их честь банкет и выдадут медали.
– Во-во. Весь город готовится к параду, – сказал Нерон.
– Ну должны же их поймать!
– Должны, значит, поймают. А толку-то? Ты думаешь, им срок дадут? Да никогда!
– Как же можно не дать им срок? – Голос Уолтерса стал звонким, напряженным.
– Как? Да не дадут, и все, вот как. – Портер нервно теребил цепочку от часов.
– Так ведь об этом же теперь все знают. Везде и каждому известно. Что ни говори, а закон есть закон.
– Поспорим? Вот уж верный выигрыш, без риска!
– Дурак ты. Форменный дурак. Для цветных законов нет, кроме одного закона – сажать их на электрический стул, – сказал Гитара.
– Они говорили, у Тилла был с собой нож.
– Они всегда так говорят. Если бы у него вынули из руки жевательную резинку, они бы поклялись, что он гранату нес.
– И все равно ему следовало держать язык за зубами, – сказал Фредди.
– Это тебе следует язык за зубами держать, – отрезал Гитара.
– Эй, ты что это? – Фредди опять почувствовал: запахло угрозой.
– Мерзко на Юге, – сказал Портер. – Паршиво там. Ни хрена не изменилось в добрых старых Соединенных Штатах нашей Америки. Голову наотрез, отец этого парня в свое время отправился на тот свет где-нибудь в районе Тихого океана.
– А если до сих пор не отправился, то его теперь отправит какая-нибудь сволочь. Не забыл тех солдат, в восемнадцатом году?
– Ууу! Лучше и не вспоминать…
И пошли истории о зверствах, сперва истории, услышанные от кого-то, потом случившиеся у них на глазах, а под конец и то, что с ними самими случилось. Длинный перечень унижений, насилий, оскорблений пролился стремительным потоком и, серповидно изогнувшись, уткнулся острием юмора в самих рассказчиков. Они вспоминали, с какой скоростью неслись, какие позы принимали, на какие пускались уловки, хохоча как сумасшедшие и таким образом доказывая, сколь возможно, что не такие уж они страшные трусы, просто люди как люди. Молчал только Имперский Штат, стоя с метлой в руке и выпятив губы, и был похож на умненького мальчика десяти лет.
И Гитара. Оживление его прошло, лишь в глазах посверкивали искорки.
Выждав некоторое время, Молочник поманил его к дверям. Они вышли и, не говоря ни слова, зашагали по улице.
– Что стряслось? Когда ты вошел, вид у тебя был паршивый.
– Ничего, – сказал Молочник. – Выпить бы куда зайти.
– К Мэри?
– Нет! Там слишком много девок.
– Сейчас только полдевятого. «Кедровник» не откроют до девяти.
– А, черт! Придумай сам. У меня башка устала.
– Пошли ко мне, найдется кое-что.
– Это мысль. А ящик твой работает?
– Чего захотел! Никак не соберусь починить.
– Мне хочется музыки. Музыки и выпить.
– Тогда придется посетить мисс Мэри. А ее девушек я устраню.
– Правда? Интересно поглядеть, как ты будешь этими дамочками распоряжаться.
– Пошли, пошли. Здесь тебе не Нью-Йорк, выбор ограничен.
– Ладно, уговорил. Потопали к Мэри. Прошагав несколько кварталов, они добрались до угла Рэй-стрит и Десятой. Проходя мимо маленькой булочной, Гитара проглотил слюну и ускорил шаг. Заведение Мэри, выполняющее функции ресторанчика-бара, было самым процветающим на Донорском пункте – хотя на каждом из остальных трех углов имелись аналогичные забегаловки, – и причиной этого успехи была сама Мэри, смазливая, хотя и чересчур накрашенная официантка, она же совладелица бара, бойкая, игривая, острая на язык, приятная и занятная собеседница. Шлюхи чувствовали себя здесь в безопасности; одинокие пьянчуги имели возможность нализаться без всяких тревог; фраера там находили все – от желторотых цыплят до видавших виды стервятников и даже подсадных уток; неугомонные домашние хозяйки упивались комплиментами и плясали так, что каблуки от туфель отлетали; подростки постигали здесь «правила жизни» – и никто из посетителей не скучал. Ибо освещение у Мэри было подобрано так, что все женщины выглядели красавицами, а если и не красавицами, то очень привлекательными. Музыка придавала особый тон и стиль разговорам, от которых в другом месте мухи дохли бы со скуки. А напитки и еда побуждали посетителей к поступкам самого драматического свойства.
Впрочем, начиналось все это часов в одиннадцать. В половине же девятого, когда пришли Гитара и Молочник, ресторанчик был почти пуст. Они быстро юркнули в кабинку и заказали шотландское виски с водой.
Молочник сразу осушил свой стакан, заказал новую порцию и только после этого спросил Гитару:
– Отчего все называют меня Молочником?
– Почем я знаю? Насколько мне известно, это твое имя.
– Мое имя Мейкон Помер.
– И ты притащил меня в такую, даль, чтобы сообщить мне свое имя?
– Мне нужно это узнать.
– А ну тебя. Ты лучше пей до дна.
– Ты свое имя знаешь, верно ведь?
– Отстань. Чего ты ко мне прицепился?
– Я сегодня врезал своему старику.
– Врезал?
– Да. Я его так ударил, что он упал на батарею.
– А что он тебе сделал?
– Ничего.
– Ничего? Ты ни с того ни с сего ему вмазал?
– Угу.
– Безо всякой причины?
– Он ударил мать.
– А…
– Он ее ударил. А я его ударил.
– Сочувствую.
– Угу.
– Я не шучу.
– Я знаю. – Молочник тяжело вздохнул. – Я знаю.
– Слушай. Я ведь понимаю, что у тебя сейчас на душе.
– Как же! Ни фига ты не понимаешь. Если с тобой такого не случилось, то не поймешь.
– Нет, я понимаю. Слушай, ты же знаешь, меня часто брали на охоту. У нас на Юге, еще когда я мальчонкой был…
– Вот не было печали. Опять пойдут истории про Алабаму?
– Я не из Алабамы. Из Флориды.
– Один черт.
– Не перебивай, Молочник. Послушай. Меня часто брали на охоту. Вот буквально только я начал ходить, И сразу же у меня прорезались способности к этому делу. Все говорили, я прирожденный охотник. Я мог услышать любой шорох, я чуял любой запах, я, как кошка, видел в темноте. Ты меня понял? Прирожденный охотник. И ничего я не боялся – ни темноты, ни крадущихся теней, ни непонятных звуков – и никогда не боялся убить. Я мог убить кого угодно. Кролика, птицу, змею, белку, оленя. А сам совсем еще малыш. И хоть бы что. Кто попадется, в того и стреляю. Взрослые просто со смеху помирали. Говорили, сама природа создала меня охотником. После того, как мы с бабушкой перебрались сюда, я не скучал по Югу, скучал только по охоте. Поэтому, когда бабушка летом отправляла нас, ребят, на родину, я думал лишь о том, что снова смогу поохотиться. Запихнут нас, бывало, в автобус и отправят на все лето к бабушкиной сестре, тете Флоренс. И как только я туда приеду, сразу начинаю ждать, когда же мои дядюшки в лес соберутся. Однажды летом – мне было тогда, по-моему, лет десять-одиннадцать – отправились мы все вместе на охоту, и я отбился от остальных. Мне показалось, я заметил оленьи следы. И плевать мне было, что сезон не для охоты на оленей. Я в любом сезоне, когда видел их, то убивал. Насчет следов я не ошибся, следы оказались оленьи, только расположены как-то чудно – мне казалось, между ними расстояние должно бы быть пошире, – но все равно я видел: оленьи следы. Они, понимаешь, след в след себе попадают. Если ты не видел раньше их следов, то подумаешь: какая-то двуногая скотинка пробежала. Ну, я все равно иду, иду себе по следу, потом гляжу – кустарник. Свет падал удачно, и я вскоре разглядел среди ветвей оленя. Первым же выстрелом я свалил его, вторым – прикончил. Так приятно мне, знаешь ли, радостно стало. Представил себе, как показываю дядюшкам свою добычу. Но я добрался до места, где лежало тело – а шел я медленно, не торопясь, опасался, как бы не пришлось мне еще раз стрельнуть, – и увидел: это самка. Старая уже но все равно – самка. И стало мне… тошно. Понимаешь ты, о чем я? Самку убил. Самку, понимаешь ты?
Молочник таращил на Гитару глаза со всей старательностью человека, желающего выглядеть трезвым.
– Вот почему я понимаю, что ты чувствовал, когда увидел, как отец ударил мать. Это все равно что выстрелить по самке. Мужчина этого не должен делать. Так что я вполне понимаю тебя.
Молочник кивнул, но Гитара не сомневался, что из его рассказа он не усвоил ровным счетом ничего. Вполне возможно. Молочник даже не знал, что такое самка, и, уж во всяком случае, он знал: это совсем не то что его мать. Гитара провел пальцем по краю стакана.
– Что она сделала, друг?
– Ничего. Улыбалась. Ему не понравилась ее улыбка.
– Чушь плетешь. Объясни все толком. И не торопись опять же. Беда вот, пить ты не умеешь.
– Как это я не умею пить?
– Извини. Ну, выкладывай.
– Я надеялся, мы серьезно поговорим, а ты несешь какую-то плешь.
– Я тебя слушаю.
– А я говорю.
– Говорить-то ты говоришь, да что? Папа врубил маме, потому что она ему улыбалась. Ты врубил ему, потому что он врубил ей. Так вот, хочется понять, ваша семья весь вечер этим занималась или ты мне еще что-то хотел рассказать?
– Потом был разговор у меня в спальне.
– С кем?
– С моим стариком.
– Что он тебе сказал?
– Сказал, я должен стать мужчиной в полном смысле слова и должен знать все правду полностью.
– Ну-ну.
– Ему хотелось когда-то купить «Эри Лакаванна», а мать ему помешала.
– Да? Так может, ее следовало ударить?
– Ты говоришь смешные вещи, друг.
– Почему же ты не смеешься?
– Я смеюсь. Внутренне.
– Молочник!
– А?
– Твой папа ударил по лицу твою маму? Верно это?
– Верно. Ударил.
– Ты его стукнул, верно?
– Верно.
– И никто тебе за это спасибо не сказал. Верно?
– Точно. Снова верно.
– Ни мать, ни сестры, а отец тем паче.
– Он тем паче. Верно.
– Разозлился и намылил тебе холку будь здоров.
– Верно. Хотя нет. Нет. Он…
– Он по-хорошему поговорил с тобой?
– Точно!
– Объяснил все, что и как.
– Ага.
– Насчет причины – почему он ее ударил.
– Угу.
– И оказалось, речь идет о каких-то давнишних делах? Все началось, когда тебя еще на свете не было?
– Точно! Ты мудрейший из темнокожих. Надо бы в Оксфордский университет сообщить, какое юное дарование объявилось у нас в городе.
– А тебе-то вовсе ни к чему, чтобы он выкладывал все эти давние секреты, не имеющие отношения к тебе, не говоря уж о том, что помочь ты все равно ничем не можешь.
– Суть изложена совершенно верно, Гитара Бэйнс, доктор философии.
– Но все-таки он тебя растревожил?
– Стой, я подумаю. – Молочник закрыл глаза и попытался подпереть ладонью подбородок, но это оказалось невыполнимым. Он слишком уж энергично старался напиться как можно скорей. – Точно. Растревожил. Пока мы шли сюда, мне было не по себе. Не знаю я, Гитара. – Он вдруг стал очень серьезен, на лице появилось застывшее, напряженное выражение, как у человека, который старается удержаться, чтобы его не вырвало… или чтобы не расплакаться.
– Забудь об этом, друг. Что он ни наговорил тебе – забудь.
– Я надеюсь, мне это удастся. Я правда надеюсь.
– Слушай, малый, люди ой-ой как чудят. Особенно мы, негры. Карты нам сданы паршивые, и, стремясь не выйти из игры – только для того, чтобы нас не вышибли ни из игры, ни из жизни, – мы чудим. Мы не можем иначе. Не можем не обижать друг друга. Почему – сами не знаем. Только вот что: близко к сердцу этого не принимай и на других не переваливай. Поломай над этим делом мозги, но, если не сможешь понять, выброси все из головы и будь мужчиной.
– Не знаю я, Гитара. Понимаешь, очень уж меня все это завертело.
– А ты не поддавайся. Или сделай так, чтобы все вертелось, как тебе удобно. Вспомни Тилла. Ведь и его завертело. А сейчас о нем передают по радио в вечерних известиях.
– Ну, он псих.
– Нет, совсем не псих. Молодой он, но не псих.
– Кому какое дело, спал он с белой девкой или нет? Подумаешь, достижение, с ними всякий может переспать. Нашел чем хвастаться. Кого это волнует?
– Белых подонков.
– Значит, они еще психовее его.
– Конечно. Только они живые психи, а он мертвый.
– Ладно, ну его куда подальше, Тилла. Думать сейчас нужно обо мне.
– Я тебя правильно понял друг?
– Вообще да. Но я не то хотел сказать. Я…
– Что же с тобой случилось? Тебе не нравится твое имя?
– Да. – Молочник прислонился головой к задней стенке кабинки. – Да, мне не нравится мое имя.
– Дай-ка я скажу тебе одну вещь, детка. Негры получают имена как придется, и точно так же они получают все. Как придется.
Глаза Молочника застлал туман, и речь его стала туманной.
– А почему мы не можем получить все как положено?
– Нам именно так и положено – как придется. Пошли. Я отведу тебя домой.
– Нет. Не могу я идти домой.
– Домой не пойдешь? А куда же?
– Можно я переночую у тебя?
– Брось, ну ты же знаешь, как я живу. Одному из нас придется спать на полу. К тому же…
– Я лягу на полу.
– К тому же ко мне может заявиться подружка.
– Без дураков?
– Без дураков. Вставай, пошли.
– Я не пойду домой. Ты меня слышишь, Гитара?
– Так мне что, тебя к Агари отвести? – Гитара поманил официантку.
– К Агари. Да… да. Солнышко мое, Агарь. Хотел бы я знать ее имя.
– Ты его только что сказал.
– Я фамилию имел в виду. Как фамилия ее панаши?
– Спроси у Ребы. – Гитара уплатил по счету и помог Молочнику дойти до двери. Па улице за это время стало ветрено, похолодало. Гитара съежился и энергично задвигал руками, чтобы согреться.
– Вот уж у кого не надо спрашивать, так это у Ребы, – сказал Молочник. – Реба и своей-то собственной фамилии не знает.
– Спроси у Пилат.
– Да. У нее я спрошу. Пилат знает. Она хранит свое имя в той идиотской коробочке, что у нее вместо серьги. Свое и имена всех прочих. Готов поспорить, там и мое имя хранится. Надо будет узнать у Пилат. А ты знаешь, как отец моего старика заполучил свою фамилию?
– Нет. Как он ее заполучил?
– Ему ее придумал один белый подонок.
– Да ну? И он даже не стал спорить?
– Нет, не стал. Как овца: поставили ему клеймо, а он и не смекнул. Захотел бы кто его убить – убил бы.
– На кой? Он ведь и так Помер.