412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Рагглз Пинчон » Радуга тяготения » Текст книги (страница 21)
Радуга тяготения
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:52

Текст книги "Радуга тяготения"


Автор книги: Томас Рагглз Пинчон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 66 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

***

«Обыкновенно в нашем поведении мы реагируем не одиночно, а комплексно, соответственно всегда сложному составу нас окружающей обстановки. В старости, – говорил на лекции Павлов, когда ему было 83, – дело стоит значительно иначе. Сосредоточиваясь на одном раздражении, мы отрицательной индукцией исключаем действие других, побочных, но одновременных раздражений, и потому часто поступаем не сообразно с данными условиями, т. е. не доделывая общую реакцию на всю обстановку».

 
Так [Стрелман никогда никому не показывает
эти свои экзерсисы], потянувшись на столе к цветку,
Я знаю: начинает тормозить
Прохладная мозаика окрест
И тает комната вокруг цветка,
Вкруг раздражителя, нужды, что запылать
Потщится ярче; яркость же сама
Мгновенно схлынет со всего вокруг,
Сольется, сфокусируется в пламень
(Но не связуя), пока в комнате вечерней,
Чаруя, прочие таятся – инструменты, книги,
Одежда старика и бита городков
В глазури собственных присутствий. А их дух
Или мои воспоминанья о местах,
Где прятались они, сей пыл отменит сразу:
Тянусь я к хрупкому и ждущему цветку…
Итак, что-то одно – пустой стакан
Иль самописка – свой насест покинет,
Откатится, быть может, за предел
Пустой, за памяти провал… То не она,
Не «стариковская рассеянность», поймите, —
Сосредоточенность, какую молодым
Со смехом избегать легко, ибо их мир
Дарует им гораздо больше шансов,
А не одну лишь жалкую утрату… Вот и я
Мне восемьдесят три, кора размякла,
Процессы раздраженья – в угольки
Превращены пронырством Торможенья,
Мозолистыми пальцами его, и всякий раз,
Как моя комната размазывает взор,
Я будто погружаюсь в светомаскировку,
В учебную тревогу (а они
Начнутся неизбежно, продолжай
Германия безумный свой поход).
Нишкнут огни – один, за ним другой…
Кроме последнего, чьей яркости упорной
Не загасить Смотрителям. Пока.
 

Еженедельные инструктажи в «Белом явлении» почти совсем заброшены. Старого Бригадира теперь, считай, и не видать. В засиженные херувимами коридоры и уголки объекта ПИСКУС сочатся приметы бюджетной нестабильности.

– Старик ссыт, – кричит Мирон Ворчен, сам нынче не особо стабильный. Группа Ленитропа собралась на регулярную встречу в крыле ГАВ. – Он спалит нам всю аферу, тут одной скверной ночи хватит…

У всех присутствующих до определенной степени наблюдается хорошо выпестованная паника. На их фоне бродят лаборанты, убирают собачьи какашки и калибруют инструменты. Крысы и мыши, белые, черные, а также ряда оттенков серого, в сотне клеток трескочут по своим колесам.

Один Стрелман хранит спокойствие. Хладнокровен и крепок. Его лабораторные халаты в последнее время даже приобретают безмятежность Сэ-вил-роу: опущенная талия, броские клапаны, материя получше, довольно беспутный абрис лацканов. В сие опаленное и невозделанное время он пышет достатком. Когда наконец стихает лай, он открывает рот, успокаивающе:

– Опасности нет.

– Нет опасности? – вопит Аарон Шелкстер, и все они сызнова принимаются бормотать и рычать.

– Ленитроп за один день вышиб Додсон-Груза и девчонку!

– Все разваливается, Стрелман!

– Раз сэр Стивен вернулся, Фицморис-хаус отпал, и от Данкана Сэндиса поступают неприятные запросы…

– Это зять премьер-министра, Стрелман, скверно, скверно!

– Мы уже в дефиците…

– Фонды, – О, ЕСЛИ ты покоен, не растерян, когда теряют головы вокруг [117]117
  Пер. С. Маршака.


[Закрыть]
, – имеются и вскоре начнут поступать… само собой, еще до начала серьезных неприятностей. Сэр Стивен отнюдь не «вышиблен», он вполне доволен и трудится в Фицморис-хаусе, и ему там Уютно, если кому-либо из вас приспичит удостовериться. Мисс Боргесиус по-прежнему активно участвует в программе, а мистер Данкан Сэндис получает ответы на все свои вопросы. Но вот что лучше всего: бюджет у нас естьаж до самого 46-го финансового, не успеет какой-нибудь дефицит и головы поднять.

– Опять ваши Заинтересованные Стороны? – грит Ролло Грошнот.

– А, я заметил, как вы позавчера уединились с Клайвом Мохлуном из «Имперского химического», – замечает ныне Эдвин Паток. – Мы с Клайвом вместе слушали курс-другой органической химии еще в Манчестере. «ИХТ» что – есть среди наших, э, спонсоров, Стрелман?

– Нет, – без запинки, – вообще-то Мохлун в последнее время работает на Мэлет-стрит. Боюсь, мы не замышляли ничего особо зловещего – в рабочем порядке координировали дела «Шварцкоммандо».

– Черта с два. Я-то в курсе, что Клайв – в «ИХТ», руководит какими-то исследованиями полимеров.

Они пялятся друг на друга. Один лжет – или блефует – или лгут или блефуют оба, или же все вышеперечисленное. Но как бы там ни было, у Стрелмана небольшое преимущество. Оказавшись лицом к лицу с угашением программы, он набрал порядочно Мудрости: в Природе есть некая жизненная сила, а в бюрократии – ничего подобного. Никакой мистики. Все сводится, как и положено, к желаньям конкретных людей. Женщины, конечно, среди них тоже есть, благослови боженька их пустые головенки. Но выживание зависит от того, насколько сильны желанья – или насколько лучше соседа ты изучил Систему и как ею пользоваться. Это работа, только и всего, и тут нет места ни для каких внечеловеческих тревог – они лишь расслабляют, обабливают волю: человек либо потакает им, либо сражается с ними и побеждает, und so weiter [118]118
  И так далее (нем.).


[Закрыть]
.

– Хотелось бы мне, чтобы «ИХТ» и впрямьпрофинансировал часть работ, – улыбается Стрелман.

– Неубедительно, неубедительно, – бормочет д-р Грошнот, он помоложе.

– Какая разница? – вопиет Аарон Шелкстер. – Да если старик не ко времени заартачится, весь этот балаган рванет.

– Бригадир Мудинг не возьмет своих обещаний назад, – Стрелман очень размеренно, спокойно, – мы с ним обо всем уговорились. Детали тут не важны.

На этих его инструктажах детали никогда не важны. Патока своевременно сбили с толку Проблемой Мохлуна, Грошнотовы придирки в сторону до серьезной оппозиции никогда не развиваются и полезны для поддержания видимости открытой дискуссии, равно как и Шелкстеровы истерики – для отвлечения прочих… Поэтому собрание расходится, заговорщики отправляются испить кофию, к супругам, виски, ко сну, к безразличию. Уэбли Зилбернагел задерживается убрать под замок свое аудиовизуальное оборудование и порыться в пепельницах. Собаке Ване, временно вернувшемуся к обычному состоянию рассудка, если не почек (которые через некоторое время становятся уязвимы для бромидной терапии), предоставлен краткий отпуск от испытательного стенда, и пес, принюхиваясь, подбирается к клетке Крысы Ильи. Тот прижимается мордочкой к гальванизированной сетке, и парочка замирает – нос к носу, жизнь к жизни… Зилбернагел раскуривает крюкообразный бычок, тянет 16-мм проектор, выходит из ГАВ мимо длинного ряда клеток, тренировочные колеса стробируют под флуоресцентными лампами. Ша, щенки, вертухай пиздует. Ай, ничего парнишечка, вродь нормальный он, Луи. Остальные ржут. Чё ж он тада тут валандаисся, а? Над головой жужжат длинные белые лампы. Лаборанты в серых халатах болтают, курят, возятся с какой-то фигней. Смари, Левачок, ща за тобой придут. Тока гля, хмыкает Мышь Алексей, ща он меня возьмет, а я насру, прям ему на руку! Эй, лучше не нада, ты ж помнишь, чё было со Слизнем? Он во так сделал, и его поджарили, чувак, как тока он с этим блядским лабиринтом облажался. Сто вольт впаяли. А потом грят, «нищасный случай». Ага… еще какой нищасный!

Сверху, под немецким углом камеры, отмечает Уэбли Зилбернагел, лаборатория эта – тоже лабиринт, рази ж нет… бихевиористы бегают по проходам между столами и стойками, что крыски-с-мышками. Закрепление рефлекса для них – не катышек пищи, а успешный эксперимент. Но кто наблюдает свысока, кто отмечает ихреакции? Кто слышит зверюшек в клетках, когда они спариваются, или выкармливают детенышей, или общаются через серые решетки – или, вот как сейчас, запевают… вылезают из загончиков, собственно, вырастают до размеров Уэбли Зилбернагела (хотя никто из лаборантов, похоже, не замечает) и танцуют с ним по длинным проходам и вдоль металлического аппарата, а конги и знойный тропический оркестр подхватывают очень популярный ритм и мелодию

 
ПАВЛОВИИ (Бегуэн)
Я весною в Павлови-и-и
В лабиринте блуждал…
Я искал много дней тебя,
Я лизолом дышал.
Я тебя в тупике нашел —
Сам в таком же я был.
Мы носами потерлись, и вдруг
Сердцем я воспарил!

Так мы выход нашли с тобой,
Пожевали кормов…
Словно вечер в кафе вдвоем —
Лишь к тебе я готов…

Вот и осень в Павловии —
Я опять одинок,
Милливольты печалей мне
Нервов всех поперек.
Не спросил, как зовут тебя,
Кратка наша пора —
Ничего нет в Павловии:
Лабиринт да игра…
 

Они танцуют текучими клубками. Из крыс и мышей образуются круги, они загибают хвостики туда и сюда, и получаются хризантемы и лучистые солнца, а потом все складываются в одну гигантскую мышь, и в глазу у нее воздвигается Зилбернагел – с улыбкой, вскинув руки буквой V, тянет последнюю ноту песни вместе с гигантским хором и оркестром грызунов. В одной из нынешних классических листовок О.П.П. фольксгренадеры призываются: SETZT V-2 EIN! [119]119
  Зд.: Забей V-2 (нем.).


[Закрыть]
– с примечанием, где растолковывается, что «V-2» означает поднять обе руки вверх в знак «почетной капитуляции» – опять кладбищенский юмор, – и фонетически объясняется, как сказать «йа зда-йусс». Что у Уэбли означает V – викторию или зда-йусс?

Поимели они свой миг свободы. Уэбли – только приглашенная звезда. И вот опять по клеткам, к рационализированным формам смертоубийства – к смерти на службе у того единственного биологического вида, кой проклят знанием, что умрет…

– Я бы освободил вас, если б умел. Только там никакой свободы. Все животные, растения, минералы, даже другие сорта людей – их всех каждый день ломают на куски и собирают заново, чтоб сохранить немногих избранных, элиту, которая громче всех теоретизирует о свободе, но сама наименее свободна из всех. Я даже не могу подарить вам надежду, что настанет день – и все будет иначе, что Они когда-нибудь выйдут наружу и забудут о смерти, и растеряют изощренный ужас Своей техники без остатка, и прекратят беспощадно употреблять все прочие формы жизни, дабы на терпимом уровне удерживать то, что третирует людей, – и вместо этого с танут как вы, просто здесь, просто живыми… – Приглашенная звезда удаляется прочь по коридору.

Огни – все, кроме жидкой россыпи, – в «Белом явлении» гаснут. Небо сегодня темно-синее, синее, аки флотская шинель, и облака в нем белы до изумления. Ветер пронизывающ и холоден. Старый бригадир Мудинг, дрожа, выскальзывает из своих квартир по черной лестнице – маршрутом, лишь ему ведомым, под светом звезд через пустую оранжерею, по галерее, развешенной кружавчиками со своими щегольми, лошадьми, дамьем, у которых не глаза, а яйца вкрутую, по небольшому полуэтажу (точка максимально опасная…)и в чулан, где кипы барахла и случайные клочья тьмы даже в таком далеке от его детства пользительны для мурашек, опять наружу и по металлическому лестничному пролету, для мужества напевая – он надеется, что тихо:

 
Помой меня в воде,
Где моешь дочери мор день, —
И вот белей побелки стану я… —
 

наконец в крыло Д, где сохранились безумцы 30-х. Ночной дежурный дрыхнет под «Ежедневным вестником». Парняга на вид неотесанный, а читал передовицу. Предвестие грядущего – следующих выборов? Ох батюшки…

Но приказ есть приказ – бригадира пропускать. Старик на цыпочках проходит мимо, часто дыша. Слизь хрипит в глотке. Он уже в том возрасте, когда слизь – его каждодневный спутник, стариковская культура мокроты, слизь в тысяче проявлений, застает врасплох сгустками на скатерти у друга, окаймляет по ночам дыхательные каналы жестким вентури – хватит, чтобы омрачить силуэты снов и пробудить его, в мольбах…

Голос из камеры, что слишком далеко от нас, а потому незасекаема, выводит нараспев:

– Я благословенный Метатрон. Я хранитель Тайны. Я страж Престола… – Здесь наиболее тревожные излишества вигов сбиты или закрашены. Нет смысла беспокоить пациентов. Сплошь нейтральные оттенки, мягкие драпировки, на стенах – репродукции импрессионистов. Оставили только мраморный пол, и под голыми лампочками он мерцает, как вода. Старому Мудингу надо миновать полдюжины кабинетов или вестибюлей, и лишь после он достигнет искомого. Не прошло и двух недель, а тут уже чувствуется ритуал итерации. В каждой комнате ему уготовлено по одной неприятности – испытания, кои следует выдержать. Не Стрелман ли их подстроил? Ну конечно, еще бы – наверняка… и как эта сволочь юная прознала? Я что, во сне болтал? Прокрадывались по ночам со своими сыворотками правды, чтобы… и при первом же явном появлении мысли – вот его сегодняшнее первое испытанье. В первой комнате: на столе оставили валяться набор со шприцем. Очень четкий и сияющий, а остальная комната чуть в расфокусе. Да, по утрам я нестоек, проснуться не могу после этих снов – а сны ли это? Я говорил… Но больше ничего не припоминает: только он говорит, а кто-то слушает… Его трясет от страха, а лицо белей побелки…

Во втором вестибюле – красная жестянка, в которой держали кофе. Марка – «Саварин». Он понимает, что это значит «Северин». Ох грязный мерзавец, издевается… Но это не столько злокачественные остроты против намеченного страдальца, сколько симпатическая магия, повтор везде и всюду некоей превалирующей формы (как, например, ни один взрывник в здравом уме у себя в вечерней судомойне отнюдь не станет мыть ложку между чашками, да и между стаканом и тарелкой вообще-то не станет – из страха перед Прерывателем, который они подразумевают… потому что на самом деле в пальцах – которые ломит от столь внезапного напоминания, – он держит язычок прерывателя наизготовку перед двумя его роковыми контактами)… В третьей привыдвинут ящик картотеки, отчасти видна стопка историй болезни и открытая книга Краффт-Эбинга. В четвертом помещении – человеческий череп. Бригадирское возбужденье растет. В пятой – ротанговая трость. Я повидал войн за Англию столько, что и не припомнить… неужто я заплатил недостаточно? Раз за разом рисковал ради них всем… Почему им обязательно мучить старика? В шестом покое сверху свисает драный томми с гряды Белых одежд, полевая форма прожжена дырками от пуль «максима», подведенными черным, как глаза Клео де Мерод, а собственный глаз солдатику отстрелили напрочь, и труп начинает пованивать… нет… нет! шинель, чья-то старая шинель, только и всего, осталась висеть на крючке… но разве не смердит?Вот уже вливается горчичный газ – прямо в мозг с роковым жужжаньем, как грезы, когда нам их не хочется или когда мы задыхаемся. Пулемет с немецкой стороны поет дум дидди да да,английское оружие отвечает дум дум,и ночь сжимается, кольцами охватывая его тело, перед самым часом «Ч»…

В седьмой камере ослабшими костяшками он стучит в темный дуб. Замок, контролируемый издалека, электрически, распахивается с лязгом, и за ним тянется краешком эхо. Бригадир входит и закрывает за собой дверь. Камера в полумраке, лишь ароматная свеча горит в дальнем углу, что будто за много миль отсюда. Она ждет его на высоком стуле Адама, белое тело и черный мундир сегодняшней ночи. Он падает на колени.

– Домина Ноктурна… матерь сияющая и последняя любовь… твой слуга Честер Мудинг прибыл, как велено.

В эти военные годы все внимание в женском лице притягивает к себе рот. Помада у этих крутых и слишком часто пустеньких девушек царствует, как кровь. Глаза оставлены на милость ветрам и слезам: нынче, когда столько смерти таится в небесах, морских глубинах, среди клякс и мазков авиафоторазведки, глаза у большинства женщин чисто функциональны. Мудинг же – из другой эпохи, Стрелман учел и эту детальку. Дама бригадира час просидела за туалетным столиком перед зеркалом – тушь, подводка, тени и карандаш, лосьоны и румяна, кисточки и щипчики, – время от времени сверяясь с несшитым альбомом, заполненным фотоснимками царственных красоток тридцати-сорокалетней давности, дабы ее царствие в эти ночи было достоподлинным, если не – ради его состояния рассудка, но равно и ее – правомерным. Светлые волосы подоткнуты и заколоты под толстый черный парик. Когда она сидит, опустив голову, забыв о царской позе, волосы ниспадают из-за плеча вперед, закрывая всю грудь. Теперь она обнажена, лишь соболья накидка на ней да черные сапоги на невысоком крепком каблуке. Единственное украшение ее – серебряный перстень с искусственным рубином, не ограненным, оставленным первоначальной булей, надменным сгустком крови, – теперь протянут к его поцелую.

Его подстриженные усы щетинятся, трепеща, возя поперек ее пальцев. Ногти она заточила долгими остриями и выкрасила тем же красным, что и ее рубин. Их рубин. В таком свете ногти едва ли не черны.

– Довольно. Готовься.

У нее на глазах он раздевается, слабо позвякивают медали, трещит крахмальная сорочка. Ей отчаянно хочется покурить, но курить не велели. Она пытается сдержать дрожь в руках.

– О чем думаешь, Мудинг?

– О той ночи, когда мы встретились. – Грязь смердела. Во тьме ухали зенитки. Его солдаты, бедненькая его паства, в то утро надышались газом. Он был один. В свой перископ под звездой осветительного снаряда, зависшей в небесах, он и увидел ее… и хоть Мудинг прятался, она его заметила. Лицо бледное, вся в черном, она стояла на Ничьей Земле, пулемета вспахивали вокруг нее свои узоры, но никакой защиты ей не требовалось. – Они тебя знали, Владычица. Они были твои.

– Ты тоже.

– Ты призвала меня, ты сказала: «Я никогда тебя не покину. Ты мне принадлежишь. Мы будем вместе, снова и снова, хотя могут миновать многие годы. И ты всегда будешь мне служить».

Он опять на коленях, наг, как дитя. Под пламенем свечи по всему его стариковскому телу ползают мурашки, грубые и крупные. Там и сям на коже его – старые шрамы и новые рубцы. Его пенис стоит по стойке «на караул». Она улыбается. По ее команде он подползает целовать ей сапоги. Обоняет воск и кожу, сквозь черную кожуру чувствует, как под языком у него шевелятся ее пальцы. Краем глаза он замечает на столике остатки ее раннего ужина, обод тарелки, горлышки двух бутылок, минеральная вода, французское вино…

– Пора делать больно, бригадир. Получишь дюжину лучшего, если твое сегодняшнее подношенье меня ублажит.

Вот худшая минута. Прежде Владычица ему, бывало, отказывала. Его воспоминания о Клине ее не интересуют. Ей, похоже, безразлична массовая бойня – скорее важны миф и личный ужас… но прошу… прошу, пусть она примет…

– В Бадахосе, – смиренно шепчет, – в Испанскую… на город наступала бандера [120]120
  От исп.батальон.


[Закрыть]
франкистского Легиона, пели свой полковой гимн. Пели о невесте, которую себе взяли. То была ты, Владычица: они-они провозглашали тебя своей невестой…

Она-недолго молчит – пусть он подождет. Наконец, упершись взглядом в его глаза, улыбается, и доля зла, ему, по ее разумению, потребная, живет сама по себе, как обычно:

– Да… Многие стали мне женихами в тот день, – шепчет она, поигрывая яркой тростью. Комнату, похоже, продувает зимним ветром. Образ ее грозит растрястись на отдельные снежные хлопья. Он любит слушать ее, у нее голос, отыскавший его в разбитых комнатенках фламандских деревень, он знает, определяет по выговору, девушек, что состарились в Нижних Землях, девушек, чьи голоса разъедались от юности к старости, от веселья к безразличию, пока тянулась эта война, из одного мучительного времени года в другое… – Я взяла их смуглые испанские тела. Они были цвета пыли, и сумерек, и мяс, зажаренных до идеальной текстуры… и большинство – такие молоденькие. Летний день, день любви: редкие дни у меня были так остры. Благодарю тебя. Сегодня тебе станет больно.

Эта часть номера ей, по крайней мере, нравится. Хоть она никогда не читала классическую британскую порнографию, ей и впрямь в местном русле привольно, как рыбе в воде. Шесть по ягодицам, еще шесть по соскам. Хрясь,ну и где этот Тыквенный Сюрприз? Каково? Ей нравится, как кровь приливает, пересекая рубцы вчерашней ночи. Зачастую она сама едва не стонет при каждом его хрюке боли, два голоса в диссонансе, что окажется гораздо менее случаен, нежели слышится… Иногда по ночам она вставляет ему кляп ритуальным кушаком, связывает его аксельбантом с золотыми кистями от его же офицерской портупеи. Но сегодня он скрючился на полу у ее ног, усохший зад его тянется к трости, и ничто не связывает его, кроме потребности в боли, в чем-то подлинном, чистом. Его уже так далеко увели от просто нервов. Напихали бумажных иллюзий и военных эвфемизмов между ним и этой истиной, этой редкой порядочностью, этим мгновеньем у ее добросовестных ног… нет, тут не столько муки совести, сколько просто изумленье – так много лет он способен был слушать священников, ученых, врачей, и у каждого для него своя особая ложь, а она тут была все время, уверенная в своем владеньи его слабеющим телом, истинным его телом, что не замаскировано мундиром, не заполонено медикаментами, что глушат для него ее коммюнике головокруженья, тошноты и боли… Превыше прочего – боли. Яснейшей поэзии, ласки, что ценнее всего…

Он с трудом приподымается на колени – поцеловать орудие. Она теперь высится над ним, ноги расставлены, лобок чуть выпячен, меховая накидка расступилась на бедрах. Он осмеливается глянуть на ее пизду, эту ужасающую воронку. Лобковые волосы у нее по сему случаю выкрашены в черный. Он вздыхает, и у него вырывается тихонький постыдный стон.

– А… да, я понимаю. – Она смеется. – Бедный смертный бригадир, понимаю. Это мое последнее таинство, – ногтями поглаживает себе нижние губы, – ну нельзя же просить женщину явить свою последнюю тайну, правда?

– Умоляю…

– Нет. Не сегодня. Встань на колени и прими то, что я тебе дам.

Против воли – уже рефлекс – он мечет быстрый взгляд на бутылки на столе, на тарелки, измаранные мясными соками, голландским соусом, с кусочками хрящей и костей… Тень ее накрывает его лицо и грудь, ее кожаные сапоги мягко поскрипывают, когда перекатываются мышцы бедер и живота, – и вот она потоком начинает мочиться. Он раскрывает рот, ловя струю, захлебывается, старается сглатывать, теплая моча стекает из уголков его рта, по шее и плечам, он тонет в шипящей буре. Она заканчивает, и он слизывает с губ последние капли. Еще сколько-то льнут, ясно-золотые, к глянцевым волоскам ее манды. Ее лицо, что высится меж нагих грудей, гладко, словно сталь.

Она поворачивается.

– Поддержи мех. – Он повинуется. – Осторожнее. Кожу не трогай. – Раньше при этой игре она нервничала, ее запирало, и она спрашивала себя, не похоже ли это на мужскую импотенцию. Но предусмотрительный Стрелман, предвидя это, с едой засылал ей таблетки слабительного. Теперь кишки у нее мягко поскуливают, и она чувствует, как дерьмо начинает соскальзывать и выскальзывать. Бригадир стоит на коленях, воздев руками богатую накидку. В расщелине, из абсолютной тьмы меж ее белых ягодиц, возникает темная говешка. Он раздвигает колени – неловко, пока не касается кожи ее сапог. Подается вперед, охватить губами горячую какашку, нежно ее посасывает, облизывает снизу… он думает, прости, не могу ничего поделать, думает о негритянском пенисе, да, он знает, что это аннулирует набор условий, но его не отвергнуть, этого африканского дикаря, что будет держать его в ежовых рукавицах… Вонь дерьма затопляет ему ноздри, собирает его, окружает. Это вонь Пасхендале, Ипрского Клина. Смешанный с грязью, с разложением трупов, запах этот правил их первой встречей, был ее символом. Какашка соскальзывает ему в уста и дальше, в пищевод. Он давится, но храбро стискивает зубы накрепко. Хлеб, что поплыл бы где-нибудь лишь по фаянсовым водам, невидимый, неиспробованньш, – теперь поднялся, испекается в мучительной кишечной Печи и становится тем хлебом, что известен нам, тем, что легок, как домашний уют, потаен, как смерть в постели… Спазмы горла его не утихают. Боль ужасна. Языком он размалывает говно о нёбо и принимается жевать, уже вязко, в комнате только это и слышно…

Еще две какашки, поменьше, и когда он их съедает – вылизать остатки говна из ее ануса. Он молит, чтобы она позволила ему укрыться накидкой, о дозволеньи молит во тьме, подложенной шелком, задержаться еще немного, чтобы покорный язык его тщился проникнуть ввысь, в самый ее проход. Но она отступает. Мех испаряется из его рук. Она приказывает по-мастурбировать перед ней. Наблюдала за капитаном Бликеро с Готтфридом и выучилась, как надо.

Бригадир кончает быстро. Густой запах спермы дымом наполняет комнату.

– Теперь ступай. – Ему хочется плакать. Но он уже молил ее раньше, предлагал ей – какая нелепость – свою жизнь. Слезы наполняют его глаза и скользят вниз. Он не может встретиться с ней взглядом. – У тебя теперь весь рот в говне. Быть может, я тебя так сфотографирую. Вдруг ты от меня когда-нибудь устанешь.

– Нет. Нет, я устал лишь от этого, – дергает головой прочь от Крыла Д, охватывая все «Белое явление». – Просто дьявольски устал.

– Одевайся. Не забудь вытереть рот. Я пошлю за тобой, когда захочу тебя снова.

Разойдись. Опять в мундире, он закрывает дверь камеры и возвращается тем же путем, которым пришел. Ночной дежурный по-прежнему спит. Холодный воздух лупит Мудинга со всей дури. Он всхлипывает, согбенный, одинокий, мгновение щека покоится на грубых каменных стенах паллади-анского здания. Обычные его апартаменты стали местом ссылки, а подлинный дом его – у Владычицы Ночи, что в мягких сапогах и с жестким иностранным голосом. Ему нечего ждать, кроме поздней чашки бульона, скучных бумаг на подпись, дозы пенициллина, которую ему приказал вводить Стрелман, чтобы отражать воздействие E. coli [121]121
  Escherichia coli (лат.) – кишечная бактерия.


[Закрыть]
.
Хотя, быть может, завтра ночью… наверное, тогда. Он не понимает, как ему держаться дальше. Но, быть может, в часы перед самым рассветом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю