Текст книги "42"
Автор книги: Томас Лер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Оранжевые и темно-зеленые вагоны ЖДБО разъехались друг от друга на расстояние нескольких шпал. Ничего больше не произошло за три секунды РЫВКА, не считая минимальных жестов по-отпускному веселых пассажиров на скамейках, твердо уверенных, что вдоль Черной Лючины они доедут до Гриндельвальда или спустятся в долину Лаутербрунненталь по Белой Лючи-не. С той поры, как мы уверились в правоте сказки перед голыми физическими умствованиями первых недель, нам кое-чего недостает, одной малости, приятность обладания коей мы раньше не спешили признавать, – а именно, надежды, что ты, как камикадзэ, низринешься навстречу смерти, а за тобой протянется шлейф грандиозной катастрофы. Но теперь, если принц вторично войдет в замок или же люди Мендекера опять запустят генератор ГЕРАКЛИТ, скажутся лишь искажения, изменения, исправления, наши кропотливые собственноручные дела.
Я задаюсь вопросом, что представляют себе Анна с Борисом, когда думают о тонком трехсекундном пространстве событий, приросшем к прошлому. Может, вспоминают официанта в ресторане «Хилтона», который вдруг обнаружил, что у него изъят поднос, а сам он брошен в кресло в пустом зале, откуда мы испарились, как призраки в рассветный час. Или конную статую генерала Дюфура[28]28
Гийом-Анри Дюфур (1787—1875) – один из основателей Международного комитета Красного Креста и один из первых генералов швейцарской армии, а также политик и картограф.
[Закрыть] на женевской Новой площади, за краткий миг длиной в полдесятилетия покрытую розовой лаковой краской, от треуголки до основания пьедестала, заодно с четырьмя полицейскими перед ней, которые наверняка чуточку переместились на тонком трехсекундном фрагменте. А если Анне с Борисом по душе альянс удачной стилизации и чистого ужаса, они вспоминают здание ООН, где на газоне перед колонным входом во Дворец Наций разместился живописный Голый Завтрак из семнадцати дипломатов обоих полов (о, эти Сатаровы позы, вино и виноград, хрустальные бокалы, изобилье снеди!), в то время как в Зале Совета неподалеку от человеко-почтового ящика Шпербера происходит убийство сербского эмиссара, которому в полнейшей тишине и в благоприятных условиях самой длительной в истории анестезии вонзили в спину декоративную шпагу из представительского зала по соседству, так что ее вишнево-красный клинок, пронзая сердце, упирается в разложенные перед эмиссаром документы, доказательства его военных преступлений. В трехсекундный промежуток, отпущенный ему для смерти, он, вполне возможно, умер, еще успев заметить розу на пустом пюпитре справа.
Насколько известно Анне с Борисом, группа «Спящая Красавица» по-прежнему анонимна. Злоумышленники, как и прочие хроноклоуны, видимо, по праву доверяли одноименной теории, согласно которой повару не грозит взрыв, если пошевелить его рукой, запястьем, ладонью, вооружив его топором. Смерть поваренка. Падение с подоконника. Пронзенное сердце. После РЫВКА группа достигла желаемого, в то время как композиции проказников не успели никого насмешить в трехсекундном мире. Эффектные и впечатляющие человеческие инсталляции требуют определенной тренировки и стоят немалых трудов – по крайней мере, для одиночного оформителя. Или мысли Анны с Борисом обращаются к некоему сложнейшему и многозначительному детищу их собственных рук. Как и большинство из нас, они одобрили в «Хилтоне» первое правило хронотикета, рекомендующее как можно меньше передвигать, переменять, переворачивать в мире безвременья. Пока мне совершенно неясно, чем они занимались два прошлых года и не существует ли наряду с неизбежной, волнующей радостью, которая до сих пор электризует каждый мой шаг, и иных причин, чтобы считать нашу встречу счастливым случаем. В первые дни нового времясчисления мы гораздо лучше понимали друг друга, чем в прежние мюнхенские годы. Сплотившись перед лицом окоченелости многотысячных женевских фотоэкземпляров в большую интернациональную – со Шпербером, Дайсукэ, Дюрэтуалем – семью, мы скоро поделились самым сокровенным, узнали о бразильских трансвеститах Дюрэтуаля (в одного из них, Хорхе, он был по-настоящему влюблен), о разросшейся и уже тогда не очень-то оплакиваемой семье Шпербера в Базеле, о тяжелобольном отце Анны в клинике Хайдельберга. Я признался, что в поисках Карин придется пройти все побережье Балтийского моря, умолчав, однако, – да и как об этом рассказать? – что меня разрывают сомнения, что я выброшен времекрушением на кальвинистский берег вместе с коллегой-приятелем и его женой, которую я несколько недель тому назад с рабочими вопросами на уме застал в фотолаборатории и неожиданно поцеловал в приглушенно сглаживающем, внезапно беспощадном и порнографическом красном свете, который повелел нам обнажить половые органы, а затем бойко и для обоих, пожалуй, пугающе профессионально, обработать друг друга со сноровкой рутинных работников аварийной интимной службы, ничего не боящихся (тупой скальпель, выскользнувший из чехла, слезный вкус твоей зияющей фиолетовой раны, позже, на кончиках моих пальцев) и не теряющих время попусту, ведь в запасе оказалось лишь несколько минут, прежде чем мобильный телефон Анны заставил нас одуматься или же малодушно струсить – состояние, в котором мы пребываем по сей день, когда уже ни один электрический звонок не может никого спугнуть, а время не может ни просочиться, ни испариться, по крайней мере в колоссальном пространственном Снаружи, по ту сторону наших тел. Анне и Борису – а также супругам Тийе и подчиненной им чете референтов Штиглер – было даровано счастье парности на Ноевом ковчеге, что бы это ни значило (раз они по-прежнему вместе, не в чем сомневаться). Мы считали, что важнее всего – путешествие (для меня – только в противоположном им двоим направлении, если я не хочу сойти сума от эротического Танталова синдрома), экспедиция, радиальная и радикальная проверка границ нашего проклятия. Иллюзии и страхи, элементарные силы человеческой физики, удерживали нас вместе еще несколько нулевых недель в женевских окаменелостях. Иллюзии и страхи. Что все само собой прекратится и оковы падут (а возможно, сразу же наступит ночь и наши глаза досыта напьются темнотой, тысячекратным серым движением и сказочным для нас, раскинувшимся на пол земного шара всенощным пиршеством электрического света). Что ЦЕРНисты отыщут решение или хотя бы подступы к нему. Что мало-помалу, ложно-день за ложно-днем, оцепенение отступит и все оттает: замороженная плоть, замороженные деревья, замороженная вода, замороженные атомы на замороженном ветру. Страхи. Что у отдельного человека или небольшой экспедиции лопнет временной пузырь, как у мадам Дену. Что незримой разделительной ограде безвременья, кристально-воздушной стене высотой до небес, возможно, предшествует убийственный гласис, где ты обречен, хотя поначалу этого не замечаешь, как если бы слишком далеко заплыл во враждебной стихии и уже не хватает сил вернуться. Что, вероятно, существует некая взаимосвязь между нашим количеством, нашей плотностью (сколько-то штук зомби на квадратный километр или на тысячу болванчиков), нашим общим удельным весом или чем-то подобным и условием продолжения подвижной жизни во времени. Некоторые оставались по прагматическим мотивам; например, пока Хэрриет после отчасти страшных и опасных для жизни экспериментов в стиле да Винчи не продемонстрировал всем, что ни самолет, ни машина, ни мотоцикл, ни мотороллер, ни велосипед, ни самокат, ни даже роликовые коньки не окажут помощь в достижении заветнейшей и вожделенной цели – встретить любимых, увидеть родные стены. После первой хилтоновской конференции наше призрачное общество не полностью исчезло из отеля, потому что Хаями, Дайсукэ и их соотечественник Каниси не устояли перед радушностью спецпрограммы для японских туристов «Wa No Kutsurogi»[29]29
Комфорт и сервис по-японски» (яп.) – название службы сервиса для японских туристов в сети отелей «Хилтон».
[Закрыть] с родными газетами и запасами знакомого пива, аккуратно сложенными юката[30]30
Юката – легкий хлопчатобумажный халат покроя кимоно.
[Закрыть] и вышитыми шлепанцами, мастерским подбором книг и сортов чая.
Наша Япония – это весь Гриндельвальд или какая-то обширная его часть. Невозможность попасть домой. Дайсукэ с его техникой «Джи-су» только лужи были по колено. Непреодолимое пространство. Неминуемое время. Невозвратная близость. Дом – это дышать одним воздухом с тем, кого любишь. Значит, домой добрались только Тийе и супруги-референты, потому что им вообще не надо было пускаться в путь, ну и, конечно, Анна с Борисом, которые спокойно и неразлучно поднимаются передо мной в гору. Мы расслаблены, потому что достигли пятой фазы – фанатизм. На некоторое время нашего пешего хода северные склоны и глыбы зеленых предгорий, громоздящихся перед Кляйне Шайдегг, загораживают вид на Юнгфрау и Айгер. Чувство, будто с каждым нашим почти бесшумным одиноким шагом к нам приближается нечто грандиозное и чудовищное. Надежда. В моей памяти хранится вид с холма в начале лета на горную железную дорогу и станцию Кляйне Шайдегг[31]31
От станции Кляйне Шайдегг железная дорога, проходящая частично в штольне внутри горы Айгер, ведет до перевала Юнгфрауйох. Это самая высокогорная железная дорога Европы длиной около 9 км и перепадом высоты около 1400 м.
[Закрыть] . Пятна старого снега разбросаны по почти розоватым лугам. Светит солнце (когда-то это радовало), и суета сотен туристов, недавно спустившихся или предвкушающих путешествие по рельсам в Северной стене Айгера, и пугает, и восхищает меня, точно сплелись сон и кошмар, воспоминание и бред, как на полотне сюрреалиста, когда голые женщины в любой момент могут превратиться в личинок, а церковная община – в стаю нарядно одетых кровожадных насекомых. Непостижимо, как могут свободно двигаться сотни людей. Но остался потаенный образ, будто нарисованный при свете свечи, плечо Карин на моей груди, сначала снаружи, в ожидании поезда, потом в вагоне, в мерцании шахтерских ламп и запасного освещения во время часовой поездки сквозь штольню в Айгере наверх, к перевалу Юнгфрауйох. Сонливость, усталость, отрешенность лежат на нас, как свинцовые жилеты или даже целый защитный костюм из свинца, внутренняя тень горы, тысячами тонн камня окутавшая наше вознесение. Карин говорит тихо, чтобы не привлекать внимание других пассажиров, и льнет в мое объятие, так что наши тела прижимаются друг к другу в том же положении, как обычно по ночам, когда мы никак не можем успокоиться и подолгу разговариваем в кровати, меня касаются ее волосы, иногда шелковая прохлада ее левой щеки. Касаться, разговаривать, прижиматься. Теперь только в запечатанной и недоступной штольне прошлого мы дышим одним воздухом, едем вместе наверх сквозь сумрачный массив времени, касаемся друг друга, одновременно теряя сознание, словно потускневшее воспоминание стирает из головы тогдашние мысли – пока не достигаем выхода во всеослепляющую, без единой тени белизну ледника. Психотическая синева неба без кислорода. Не может быть. Еще несколько шагов, и все пройдет.
Секундная вершина времени. Жизнь на разрезе, на рубце, оставленном двухмерным белым клинком настоящего. Кто не дышит с тобой, не говорит с тобой, с тем вы не вместе. Это нужно пережить. Десяток наших, чьи мужья и жены находились в Женеве или неподалеку, были наглядным примером, и вскоре никто уже не завидовал им, не обладая, однако, мудростью, чтобы самому перестать мечтать о встрече с семьей. Чем дальше от Женевы ты мыслил своих любимых, тем меньше верил, что они окажутся подобны постояльцам отеля, день за днем простаивающим у лифта, или все более знакомым прохожим, на которых наталкиваешься на улицах и площадях. Почти все верили в сказочную изгородь из шиповника вокруг Спящего Королевства, в наличие хоть какой-то границы застоя. По ту сторону Монблана, на восточном берегу озера Лаго-Маджоре, через неделю, вопреки всякому смыслу. Я пробыл в Женеве три месяца, потому что тоже не мог думать иначе. Потому что не знал, где Карин, потому что упрощенно и полностью ошибаясь в стороне света полагал зоной поиска триста километров побережья Балтийского моря и совершенно терялся. Потому что при мысли о многонедельном пешем походе – мимо Базеля, вначале вниз по Рейну, повернув около Франкфурта на восток, через горы Рён, потом вдоль по реке Заале, через Хафелвланд, мимо Берлина и Мекленбурга к побережью – у меня подкашивались ноги и перехватывало дыхание. От одних только мыслей, от обдумывания практической осуществимости похода, от признания страшной вероятности оцепенения и оледенения такого масштаба.
Чем бы мы ни занимались в первые женевские недели, мы главным образом ждали. Почему лишь с нами ничего не произошло, почему только мы, искупавшись в драконовой крови ДЕЛФИ, были в состоянии дышать и двигаться, избалованные и опаленные жарким солнечным светом, утром, днем, ночью, в благословенный рассветный час, перед лицом молчаливых армий и полчищ фотоэкземпляров? Это могло случиться по недосмотру или объясняться игривым настроением заплечных дел мастера, который чуть медлит, перед тем как, нагнувшись, взмахом руки или даже одним дуновением смести с колоды остатки живых плевел. На нас накатывало отчаянное веселье, чувство полной свободы, безграничный восторг нескончаемого отпускного дня. Просыпаясь по утрам, мы чувствовали себя вольными птицами. Как же долго мы спали, ведь уже полдень. Весь мир затаил дыхание, чтобы не мешать нам, по-прежнему не дышал, пока мы похищали и в полном покое поглощали завтрак, выходили на улицу. Среди застылых прохожих, припаркованных в несколько рядов машин, повисших на повороте велосипедистов мы передвигались аккуратно, осмотрительно, нежно, стараясь никого не разбудить. В голове каждого окоченевшего человека хранится свой собственный город, где передвигается только он один. В то время как мы вместе с тысячами тысяч других людей там неподвижны. И если бы, найдя доступ ко всем этим тысячам потайных внутренних миров, изъять из каждого его единственный подвижный мыслящий элемент и их объединить, мы получим прежнюю говорливую, оживленную, неторопливо пульсирующую Женеву, которая, как раньше, дышит в каждом звере и живом человеке.
Такова одна из самых прелестных наших теорий, увядшая, не успев распуститься. Но почему в моем сне передвигаются еще шестьдесят семь человек? Одни и те же. Итак, просыпаешься в здравом уме и, как обычно, плетешься в туалет, чтобы – по старой привычке стоя – вернуть телу легкость. Результат – как если справить нужду внутри прозрачной телефонной будки, почти уткнувшись носом в стенку. Наша важнейшая заповедь гласит: уважай практику. То есть садись и помни, что спуск работает только раз. Надо или каждый день переезжать в новый номер, или гостить по разным туалетам. Купаться в бассейне или в Женевском озере, которое всякий раз смягчается при нашем появлении. Судьбоносные вопросы множатся. Белья в чемодане хватает на первые четыре дня. Потом приходится идти за покупками. Рубашки, блузки, футболки, брюки, юбки, туфли, все новенькое и бесплатное. Конечно, можно постирать одежду руками, но высыхать она будет только на теле. Самые чистоплотные стали вскоре подворовывать из бельевых шкафов людей подходящей комплекции. Мне хватало универмагов и специализированных магазинов. Все-таки стояло лето, во многих отношениях удачная пора, благоприятная, как палящее пять лет подряд солнце. Поначалу мы охотно забавлялись игрой «Могло быть и хуже», как, например, в ту белую ночь, когда, расположившись со Шпербером, Дюрэтуалем и рыжим Хэррие-том в отменном винном погребе одного банкира, рисовали себе ливень от Афин до Копенгагена, бесконечную зимнюю ночь при —20°, снежную бурю или артобстрел града, этакие свисающие с небес гигантские доски с гвоздями, в которых мы прорубаем путь ледяными мачете. Шесть утра в Женеве тоже было бы малоприятной ситуацией, со скудными завтраками на много километров вокруг и нормальными обедами лишь в Томске или Новосибирске. Путешествие в ночи до Балтийского моря по наиболее изъезженным и освещенным дорогам. (Мы не оставляем дыр в конусе наличного света.)
Ни на одном из тогдашних собраний не прозвучало ничего нового, ничего обнадеживающего. Мы все еще живем, все еще дышим и ходим – такова была все та же чудовищно хорошая новость. За ней следовали привычные чудовищно плохие новости, а именно, что ни на одной площади, ни на одной улице, ни в одном доме не удалось обнаружить никого живого и незамершего (кроме давно знакомых нас), что наиточнейшие часы, добытые разумными ЦЕРНистами в их хронометражном Эльдорадо, часы, показания которых считываются с максимально возможного расстояния, дабы не смутить осциллограф, не показали ни малейшего прогресса (или регресса), что с каждым днем законы новой физики, все безумнее и привычнее, так же верны для каждого из нас, как в первый день на Пункте № 8. Мы по-прежнему одним щелчком гасили экраны, превращали батареи в свинцовые чурки, беззвучно орали внутри наших звукоизолированных клеток. Такое положение дел нас вначале не печалило, хотя сами мы старились или по меньшей мере изменялись во времени (волосы, ногти, мало-мальски твердая уверенность, что сердце по-прежнему бьется, и, в конце концов, месячные у наших привилегированных женщин), при том что фотоэкземпляры, кажется, чувствовали себя под палящим солнцем так же бодро, как кубики льда, выуженные из стакана с лимонадом и в качестве эксперимента положенные на мраморную столешницу в кафе. Один ЦЕРНист, каждую светлую ночь спавший в зашторенной спальне собственного дома рядом с принесенной из сада женой, весьма и весьма личным образом открыл тот факт, что и вещи, и живых существ – которых Шпербер с присущей ему деликатностью сравнил с гниющими в корзинке фруктами – мы инфицируем временем (быстро темнеющий срез яблока в руке). Ледяная женщина молча тает в наших объятиях, а после самоотверженного эксперимента Пэтти Доусон, ради которого она положила на лопатки свежевыбритого, но очевидно буйноволосого Адониса средиземноморского разлива и ночь за ночью спала рядом с ним, так что ему вскоре понадобился брадобрей, нам пришлось признать, что мы в состоянии хронифицировать замерших болванчиков, заключить их податливые тела в реторты слепого времени. Если притронуться лишь к ВАШЕМУ запястью, в нем не будет пульса. Только тесно прижатая, если нам этого захочется, только голая, вдавленная в ВАШЕ голое тело, грудь, только предельная близость двух торсов вызывает в ВАС подобие жизни, спотыкающееся, неглубокое, пугающе ненадежное биение сердца в коме, привыкнуть к которому невозможно.
9За тринадцать недель я потерял столько надежды, что был готов покинуть Женеву. До меня ушли уже несколько человек. Соблюдая наше простейшее календарное правило через 24 часа вычеркивать следующий день нулевого года, я получал 22-е число, среда. Старожилы не помнили такого жаркого ноября в этих краях – пожалуй, самого жаркого за последние тысячелетия. Планировалась крупная конференция, потлач, как выражался Шпербер, и я решил объявить на ней об отбытии, согласно рекомендациям клана Тийе об упорядоченности или как минимум анонсе экспедиций. Последнюю неделю я жил в отеле «Берж», так что до места проведения конференции было рукой подать. Перекинув через плечо несколько наивно (с высоты сегодняшнего профессионализма), но все-таки не совсем бессмысленно упакованный рюкзак, я спустился по мраморной винтовой лестнице в фойе, чтобы немедленно взбежать по ней обратно за хронометрическим зайцем Пьера Дюамеля, которому иначе суждено было бы сидеть на ночном столике графини (титулованной так мною за несметные бриллиантовые кольца и нежный норковый мех в капельках росы), не выдавая своего беспокойства даже тихим тиканьем, пока его вновь не обхватит хронифицированная ладонь. И опять две пожилые дамы наверху лестницы разглядывают в нише водянисто-блеклый рисунок аттического храма. Двое ливрейных и толстый мальчик, вжимающий лицо в прутья балюстрады. Но им, как и пятерке тускло-серых бизнесменов, звездообразно загораживающих вход, не под силу затормозить мой порыв. На набережной Берж я знаю всех и каждого и мог бы пройти там с завязанными глазами или уткнувшись в газету, если бы несколько недель тому назад вчерашний день с его чахоточными героями новостей не превратился бы в каменный рельеф, всемирный Пергамский алтарь с запечатленными битвами и интригами новопредставленных держав. Сегодня заинтересовать нас может лишь локальное приложение, посвященное нашей форме внешнего времени: вид пространства в разных местах.
По счастливому совпадению, именно в день моего отбытия Шпербер раздавал нулевой номер своего «Бюллетеня». Так что список у меня был с самого начала. Издатель выглядел расслабленно и вольготно, вручая каждому свежий экземпляр, отпечатанный при помощи наборно-пишущей машины в технике, приспособленной под его объемную хроносферу. Около пятидесяти собравшихся искали свои имена в «Полном перечне человечества (поелику оно хронифицировано)». На первой странице перечень обрамляли два «Релятивистских извещения о смерти»: мадам Дену и самоубийца Матье Сильван, покоящиеся в автобусе и на письменном столе, в технически усовершенствованном хрустальном гробу – в воздухе. Эмблема переломленной стрелы, неповрежденно летящей лишь в наших сердцах и воспоминаниях, странно и сильно потрясла многих, равно как и собственное имя на странице газеты, первого актуального печатного издания за несколько месяцев, единственного, отвечающего духу времени. Уверен, что ни один «интеллектуальный листок» не находил еще столь большой читательской аудитории в том месте, где мы собрались. После опустошения хилтоновского зала Хэрриету и Пэтти Доусон было поручено подыскать более удачное помещение для конференции. Благодаря вдвойне острому уму и кругозору они нашли место, лежавшее на виду, а с течением времени поднявшееся для нас в цене: указующий на озеро островок Руссо, поросший деревьями пиковый туз, отросток из середины натянутого над устьем Роны моста Берж. Перед памятником медно-зелено-го и фимозно взирающего Жан-Жака мы столпились как на базаре, по-восточному загорелые после трех месяцев жаркого лета, в непринужденной и пестрой экипировке европейских туристов, кроме Мендекера, Тийе и Лагранжа, одетых, очевидно, до сих пор в неворованные костюмы. Для наружных наблюдателей (десятки и сотни тысяч, тихие, как армия пугал) наша толпа имела вид сходки наркоторговцев, толкучки, сомнительного сборища кичливых дилеров, увешанных баснословно дорогими часами, и торчков с пестрыми хронометрами в ожидании самого бешеного синтезированного наркотика под названием ДЕЛФИн, который вырабатывается из шиповника, растущего вокруг проклятых замков.
Вместо новостей – слухи. Вместо того, чтоб привести с собой нового приятеля или случайно встреченного в городе старого знакомого, мы уверяли друг друга, что мы среди своих. Никто не ссорился, то ли потому, что встретились на новом месте, то ли за три месяца угасла охота постоянно обвинять ЦЕРНистов в роковом событии, пространственные, временные и человеческие последствия которого мы лишь предчувствовали пока в маячащем призраке парализующего страха. С острия острова виднелась шестиполосная плоская арка моста Монблан с многотонным грузом транспорта. На обращенном к нам восточном тротуаре мы без труда узнавали по местоположению каждого из стойких оловянных туристов – так часто мы уже переходили через реку. Ответы и утешения следовало искать только среди нас, на нашем базаре, пусть плохие и слабые, но – по нашим меркам – единственные.
Два атлета, которых я в течение нескольких сумасбродно оптимистичных секунд пытался считать незнакомцами, оказались полицейскими в штатском, нанятыми в прошлом времени для охраны Тийе, – теперь они стали скаутами в его команде. Они совершили марш-бросок на восток до контрольной отметки в тысячу километров и представят свой доклад, когда мы займем пригодное для конференции положение. Их верность Тийе удивляла меня гораздо больше, чем наша зависимость от Мендекера, от которого по крайней мере можно было ожидать, что, помудрив с антикварками и лептонами, он отыщет уловку в пятом измерении, дабы вернуть нас сквозь засечную черту шиповника назад, в прежнее время. Но Тийе же был всего лишь политиком, представителем замершего старого режима, вдобавок швейцарцем. И все-таки его люди доверяли ему, как раньше, то ли по причине седых вихров на лысине, то ли из-за повелительного взгляда слегка косящих карих глаз. Клан решил послать множество экспедиций. Они попросили всех, кто по каким-либо причинам решит покинуть окрестности Женевы, составлять отчеты. Всем, без сомнения, хорошо известная вилла в парке Живой воды была объявлена штаб-квартирой группы, уверенной, что следует уточнить размеры катастрофы (вместо депрессивно-глобальной логической экстраполяции) или же исследовать полноту иллюзии. Добровольцы, туристы, бродяги и паломники, пожалуйста, зарегистрируйтесь в особняке Тийе. Многих явно испугала эта навязчивая политическая активность вкупе с журналистской прилежностью Шпербера. И окончательно нагнало страх заявление Мендекера, что ЦЕРНисты тоже решили основать своего рода базу, мозговой центр, место для объединенных занятий, согласованных размышлений, научного изучения…
– Проклятия! – выкрикнул Дайсукэ, подсказав значимое слово. Внутри проклятия мы на несколько часов стали гостями или арестантами между парапетами острова Руссо, на озелененной палубе корабля дураков. Хроносфера с пивную палатку размером – как наркотик. В экстазе внимаешь каждому голосу, каждому слову, каждому звуку. Большой вигвам для потлача вселяет надежду, что он больше суммы одноместных палаток, даже в примитивном, физическом смысле, так что, не покидая пределов вигвама и балансируя на грани хорошего тона, Хэрриет испытал вначале хромированный самокат, объехав вокруг памятника Руссо внутри образованного нами хоровода, а затем небольшой зеленый мяч, который мы перебрасывали друг другу, пока охранник Мёллер с силой и ненавистью не швырнул его через ограду, чтобы наградить нас противоестественным зрелищем: зеленый комок медленно заскользил вниз по воздушной витрине с видом на мост Монблан в натуральную величину (все более сложные эксперименты с использованием электрики и электроники потерпели фиаско). Островная палатка потения, пленум, конгресс зомби – это, в конце концов, и самое ужасное место в мире, потому как при виде тоски, пробуждающихся и рассыпающихся прахом страстных желаний каждого осознаешь, с какими абсурдными, случайными людьми ты теперь заперт, как будто на основании незначительной газетной статьи в углу страницы о научных новостях («69 человек, в том числе национальный советник Тийе, сгорели дотла в шахте ДЕЛФИ») был составлен список пассажиров для Ноева ковчега. Наше сборище индивидов и личностей весьма гнетуще – в силу перевеса пожилого возраста и далекой от идеала женской квоты – напомнило мне один выдохшийся симфонический оркестр (лишь в некоторых швейцарских кантонах еще путали былую славу и современные достижения), так что все дебаты звучали в моих ушах кошачьим концертом, лишь укрепив в решении сразу же по окончании конференции пойти своим путем через проклятие.
Разумеется, я не считаю, что мы не могли сказать друг другу ничего умного и полезного. Мы даже размышляли – если оркестровая мощь вообще способствует размышлениям. Поток времени, это грандиозное бесшумное течение, которое увлекает за собой каждый город и каждую деревню, гору, камень, дерево, травинку, каждого человека и зверя на планете, подобно миллиардам островов, самая огромная река, какую можно помыслить, море морей, что омывает и несет нашу Солнечную систему и миллиарды других, весь космос с момента Большого взрыва – исполинский воздушный шар в гиперночи непостижимого Ничто – и остановить это невозможно. Не имеет значения, что мы чувствуем, видим и думаем. Или что ЦЕРНисты и прочие физики, технократы или военные измышляют, сооружают и ломают на пригодных для размышлений и экспериментов планетах во Вселенной.
– Мир – это не замок, – объявил Шпербер с неприятным задором, явно подразумевая какой-то тайный смысл, как и при раздаче Бюллетеня.
На что Хаями ответил:
– Нет, замок – это мы.
Однако я не слышал этот процитированный в «Бюллетене № 2» ответ, да и услышав, не осознал бы тогда еще дальности его действия. Позднее Шпербер предложил свою трактовку этой фразы, хотя многие и сами поняли, что имел в виду Хаями. Проведя три месяца в остановленном часовом механизме Женевы, мы, вопреки всем признакам и доказательствам, по-прежнему абсолютно фанатично верили в существование изгороди из шиповника в том или ином виде, а значит, и в возможность побега из замка в открытый мир. В то же время на нас неожиданно обрушились горы философии, наша ежедневная напасть. Время не существовало независимо от нас, мы должны были носить его с собой, разминать внутри головы своими мыслями и чувствами, своими телами, и лишь в наших глазах поток вновь оживал, чернотой вырываясь из будущего, захлестывая берега настоящего, усеивая его обломками памяти и утекая в прошлое. Стало быть, дело в нас, если все кажется замершим, если все превратилось в молчаливый каменный рельеф полуденной Женевы, где мы неделями блуждаем по шахтам и переходам. Мы заблудились, мы создали замок там, где его не было, и все потому, что мы… что ДЕЛФИ…
Что-то не так с нами. Что-то не так с нашим окружением. Что-то не так с нами и с нашим окружением. Безмерность этого ЧЕГО-ТО удушающе наваливалась на нас, росла с каждым рассказом, крепла с каждой беспомощной теорией.
На мой рюкзак обратила внимание только Пэтти Доусон. Если бы не тоска по Карин, не боль и вина, которые привязывали меня к Анне, я мог бы представить себе с ней хронокриптические шуры-муры, утехи на скорую руку, которых больше не будет, когда опять что-то будет, ведь так очаровательно гармоничны были ее крепкая коренастая фигура и экспансивный ум, что казалось, будто ум из озорства стиснул тело и нет ничего интеллектуально взыскательнее, чем диспут с ее наверняка крупными, скептичными, светло-розовыми сосками. Пэтти быстро придумала наиболее удобный порядок проведения конференции, очень простое решение хроноакустической проблемы. На хорошо посещаемых – то есть таких, где присутствуют от сорока до шестидесяти человек, – собраниях под открытым небом мы с тех пор усаживались в форме плоского овала, который в случае особенно жарких споров легко преобразовать в «крендель», чтобы развести защитников тезиса и антитезиса в противоположные геометрические фокусы эллипса. Ни подушек, ни пледов, ни подстилок на первой островной конференции еще не было, поэтому даже Мендекеру и Тийе в их костюмах и трем или четырем дамам в летних платьях из самых дорогих женевских бутиков пришлось сидеть на голой земле или на газоне.
Мы ничего не выяснили, мы ничего не знали. ЦЕРНисты, вразрез с их почином переделать виллу в парке Муанье[32]32
Гюстав Муанье (1826—1910) – юрист, один из создателей Международного комитета Красного Креста.
[Закрыть] в мозговой центр, не производили впечатление людей, способных к умственной деятельности. Отчужденность Хаями, хорошо заметная, по мнению Бориса, уже тогда, ускользнула от моего внимания, равно как и реплика про замок, которым мы сами являемся. Мы решили продолжать вести вечный календарь, как и прежде вычеркивая ложно-дни (или эльфо-дни) нулевого года в доступных повсюду календарях, а эльфо-годы – если потребуется – считая от ноля и выше. Еще раз кто-то напомнил о триангуляции времени при помощи трех механических часов, а Шпербер, чей «Бюллетень» был повсюду и во всех руках, попросил статей для своего детища, которые можно оставлять в любом из перечисленных в нулевом номере пунктах распространения, и особенно настаивал на вкладе ЦЕРНистского мозгового центра на тему кристально-твердого и бездыханного НАСТОЯЩЕГО, раскинувшегося повсюду, по ту сторону от нашего солнечного, очерченного высокими тополями острова зомби.