355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Лер » 42 » Текст книги (страница 22)
42
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:01

Текст книги "42"


Автор книги: Томас Лер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

6

Выйдя из-под прямоугольной желтой маркизы отеля, я, словно полный новичок в хроносферных делах, налетаю на крупногабаритного женского болванчика. Полосатые хлопковые штаны пижамного вида, клетчатая рубашка, темные очки в роговой оправе, пот на красном лбу. Приветствуя меня радостным пыхтением, она пытается меня опрокинуть навзничь, так что я оседаю на одно колено, как штангист, под тяжестью пудовых грудей и дегтярного запаха, но тут же, сгруппировавшись, провожу весьма профессиональный и аккуратный замедленный бросок через бедро (курсы дзюдо для продвинутых зомби), чтобы достойным образом усадить ее около декоративной пальмы перед входом в отель. Наглядная демонстрация высочайшего уровня артистизма, достигнутого нами за безвременье, замечает Анри Дюрэтуаль, стремящийся туда же, к озеру, как Катарина на другой стороне улицы, ее вампирята, подмигивающий Миллер (еще не оправившись от возбуждения, я спрашиваю себя, кто, он или Дайсукэ, смастерил инсталляцию в Музее естественной истории – спаривающаяся парочка в удобной для рассмотрения миссионерской позиции). Аварийное столкновение, торопливая ходьба, вопросы или объяснения Анри, понимать которые стоит мне большого труда (о чем это: он и другая сторона улицы уже ПРОИНФОРМИРОВАНЫ?), истеричное трио зомби около моста Монблан, сигналы, знаки, жесты – все это помогает мне не разрыдаться как последняя дворовая (дворцовая?) псина, когда я с каждым шагом все дальше ухожу от Анны (от графини, от хронометрического зайца, от рюкзака стоимостью от пяти до восьми миллионов швейцарских франков). В голову лезут мысли, что мы – избыточны, обрезки, щепки, опилки времени, сор, сметаемый сейчас в одну кучу. Проходим по набережной, между удивленно-застылыми болванчиками, мимо герцогского мавзолея, где нас дожидается Шпербер с кликушами-австрияками, мимо лодочных причалов, неуклюжих отелей, поглядывая на другой берег, словно там с минуты на минуту может забить ключом новая жизнь с плеском упавшего водного столба Жет-д'О в качестве начального аккорда. Машинально, без договоренностей, листовок и плакатов, не задумываясь и ни о чем не беспокоясь, мы все стекаемся опять на мостик около бассейнов, где уже выстроился вернувшийся испытательный отряд, наши хрононавты.

Они заметно обессилены: четверо все тех же ЦЕРНистов, двое японцев, Бентам, Митидьери, некто, знакомый мне в лицо, но не по имени (Ральф Мюнстер, бывший сотрудник уголовной полиции), Шмид из Базеля, швед из Гётеборга и Каролина Хазельбергер, первая женщина в ареале. Скопированы. Все двенадцать. Полицейский протокол прилагается. Черные шары, убийственный страх (потаенное наслаждение, ради которого Хэрриет, Мендекер, Калькхоф и Лагранж раз за разом готовы терпеть ужас), ошарашенный взгляд в зеркало, трехмерные образы, возникшие из воздушного стекла, конденсаты, клоны.

Двенадцать клонов, каждый на четыре года и восемь месяцев моложе своего оригинала.

На мгновение, на страшное, ошеломительное, но вместе с тем неболезненное, гипнотическое мгновение, тебя как будто раскололи, словно ты, застыв, сделал какое-то движение, хотя не пошевелил ни головой, ни рукой, ни пальцем, а все из-за того, что Другой (-ая, –ое) внезапно донельзя живым появился (-лась, –лось) в воздухе, в зеркальной колонне, замещая, заменяя, почти упраздняя собой тебя. Двойное, даже более чем двойное количество участников, заверяют бывшие испытатели, непременно приведет к еще более значительному результату. Все они как-то неприятно, но крайне заразительно воодушевлены, преисполнены энтузиазмом, как Шпербер, уже объявивший о готовности еще сегодня, а самое позднее завтра утром принять участие в ЭКСПЕРИМЕНТЕ ФЕНИКС. Самое плохое, что, согласно восьми испытаниям, может случиться с нами, это разочарование, если мост все-таки не будет преодолен, просто-напросто за недостатком массы, поскольку сейчас мы представляем собой чуть больше половины первоначальной команды Пункта № 8. И все же хрононавты последнего созыва полны оптимизма. Хэрриет, переходивший Рубикон уже пять раз, заверяет нас в сильнейшем росте интенсивности, чувстве прорыва, хроноактивности, которые, по его убеждению, приведут к количественному скачку уже при двадцати или двадцати пяти участниках. Серолицый, но сияющий Мендекер безоговорочно с ним согласен, как и Лагранж с Калькхофом. Раз они даже не думают настаивать на всеобщем участии в эксперименте, подозрения Бориса о принадлежности ЦЕРНистов к гипотетической «Группе 13», задавшейся целью стереть нас всех с лица земли, оказываются колоссом на глиняных ногах. Как женщина, призналась вдруг стоящая посреди нашего говорящего овала Каролина Хазельбер-гер, как женщина и как мать двоих, оставшихся «там» (у ВАС, по ту сторону ПОДЛОЖКИ) детей, она может сравнить процесс испытания только с родами. В страхе, боли и экстазе ты привносишь в мир себя самого, свое отражение, и ощущаешь себя – она еще сильнее выпучила глаза, попытавшись руками поймать в пустоте ускользающие формулировки, а потом довольно двусмысленно впилась себе в бедра – созидающей, плодородной, матерью самой себя. Мама-Шпербер, мама-Бентам, авто-мамы Митидьери и Мендекер закивали, одобрительно и с каким-то сытым удовлетворением, припомнив свои блестящие результаты в деле самопорождения. Мой друг Кубота, единственный из дюжины просветленных рожениц, кому я доверяю (пока поблизости нет Анны, пока он не выходит на генитальную тропу войны, распушив ястребиное оперение), доверительно сказал, предполагая, будто нас никто не слышит, что он почувствовал прямо-таки «итибан ии токи» посреди «токи то токоро». В центре пространства и времени, объяснил, перевел мне состыковавшийся с нами Хаями, где чувствуешь приближение самого прекрасного времени – времени перехода, КОНТАКТА. Кубота не перечит, и, пожалуй, именно это общее для всех хрононавтов эйфорическое безразличие к тому, что может с нами случиться, действует всего заразительней. Будто ныряешь куда-то вниз головой, без оглядки – в любовь, в войну. Мы мыслим себе уже не мост, а дефинитивный, окончательный, односторонний проход, и все киваем, соглашаемся, готовимся.

Спор мог бы разгореться только из-за времени эксперимента. Назначить его помог Хаями. Определение посредством удаления. Борис и Анна, наблюдавшие за нами сверху, с шестого этажа какого-то офисного здания, решили поначалу, что наконец-то прямо на их глазах происходит теракт, которого они так опасались, потому что наша толпа, как стая тараканов, резко метнулась в разные стороны – на самом деле только в две возможные на узком мостке стороны (никто не стал прыгать на бутылочно-зеленый озерный лед). Однако не последовало ни выброса пламени, ни дыма ничего. Одно только изъятие (Шпербер). Внезапно мы увидели границу главного АТОМолога, ауру, сверкающе очертившую лысеющую голову физика, его тонкую шейку, привычную (бывшую привычной) футболку, детские джинсы, кеды. И тут же ореол стал странным образом размываться, плавиться. Беззвучно, будто с трехмерной основы отслаивалась приклеенная фигурка. Без драматизма, до тех пор, пока жестокий удар невидимого противника, очевидно, в живот не заставил Хаями согнуться пополам, ускорив процесс плавки. Следующий удар пришелся в голову, видимо, сверху, и был таким яростным, что нам привиделся свистящий тяжелый молот, поскольку фигуру – причем всю фигуру целиком – деформировало, раздавило, расплющило, и она, продолжая бесшумно растворяться, съежилась, как кусок бумаги, покрывшись рябью наподобие жидкой или ртутной массы, а ее центр просел, словно бы пупок превратился в слив, через который фигура сама в себя (или из себя) вытекала. Зрелище было не из приятных, когда АТОМолог, пузырясь, становился все более текучим, размытым, аморфным, испаряясь в воздухе, пока наконец не растаял бесследно, не оставив после себя ни лужицы, ни пятнышка.

Интересно, какой была бы наша реакция и бросились ли бы мы (якобы готовые к чему угодно накануне КОНЕЧНОГО ИСПЫТАНИЯ) в такой же панике врассыпную, если бы исчезновение Хаями не сопровождалось внезапным и непонятным ощущением, которое каждый посчитал предвестием личной аннигиляции? Не знаю. Но, прождав несколько минут на концах мостика, не в силах бежать дальше и боясь отлепиться друг от друга, мы перевели дыхание, убедившись, что ни у кого больше не открылось в животе сточное отверстие. Значит, предчувствие, будто вот-вот станешь жидким и тебя смоет прочь, как этого тщедушного лысоватого человека в очках, обмануло, хотя мы все ощутили некое изменение, очень четкое и локальное, пусть не удар в голову или в живот, однако оно, без сомнения, оставило след, как если бы тело пронзили глубокий хирургический инструмент или избирательное облучение, действующее лишь на один тип тканей. Спустя некоторое время, заверив друг друга в своем релятивистском душевном здоровье и многократно описав друг другу произошедшее, мы вернулись на середину моста, где не нашли ничего странного, и вдруг осознали, что непостижимым образом изменились наши воспоминания о Хаями. В определенном смысле все мы даже не верили, что он на самом деле существовал (вот и пригодились пять моих записных книжек). Глядя вспять, мы не видели ни его дружелюбной речи в защиту ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС, ни бегства от Софи, ни появления в Женеве с двумя эльфятами, ни представления АТОМов на годовом собрании, ни (я, Борис и Анна) вздорных гриндельвальдовских инсталляций. Физик Хаями и все его поступки и проступки последних лет предстали вдруг какими-то нечеткими и недостойными действительного прошедшего времени. Мы готовы были поверить, что видели все это – включая его исчезновение не более пятнадцати минут тому назад – в кино, причем как будто все вместе смотрели один и тот же фильм. Манера, в которой он не то растворился, не то слился – пытка для хорошего вкуса и здорового рассудка, – придала всей предыдущей жизни Хаями характер смутный и иллюзорный, хотя не без гротескных черт.

В таких случаях помогает размышление. Фундаментальный вывод, породивший ясность и ужас, сделала Пэтти Доусон. Поэтому мы, тридцать семь зомби, маршируем сейчас по дороге в Мейрин. Угасание, молниеносное диминуэндо воспоминания. Удары под дых и по голове. В четвертом месяце нулевого года Хаями ходил с ней и Борисом за вторым выпуском «Бюллетеня» (их единственный визит в тот отвратительный четвертый киоск). Во временной ретроспекции это казалось рубежом реальных воспоминаний, потому что все позднейшие впечатления об АТОМологе – вплоть до происшествия на мосту – представлялись иллюзорными, словно Пэтти при помощи какого-то тончайшего и загадочного сенсора удавалось отделить память об аутентичнейшем целлулоидном произведении от памяти о действительности. Она видела, как японец смущенно стоит в вечном облаке марихуаны на знойном чердаке некоего домишки в развеселом цюрихском районе Нидердорф, причем Хаями казался ей на тот же лад настоящим, что и действительная встреча с актером мнемонически превосходит все киноэпизоды с его участием. Четыре года и восемь месяцев тому назад. Именно этот момент был зафиксирован наручными часами клонов последней, восьмой испытательной группы, в которой участвовал Хаями.

– А где, черт побери, Софи? – рявкнул Мендекер, вторая ума палата среди нас.

Ненадолго появились Анна с Борисом. Дальняя перспектива избавила их от вида самоизливания физика через собственный пуп, но не от микрохирургического вторжения в память, отчего все встречи с Хаями, лежащие после времени убийства, неприятным образом поблекли. Многие имели все основания считать себя следующей мишенью. Пока мы, не переходя из уважения к слабым здоровьем на бег, топаем по знойному асфальту в Мейрин, нам повсюду мерещатся замаскированные в зеркальном воздухе и готовые нас поглотить опускные двери, куда можешь нечаянно шагнуть, словно в поставленный на-попа открытый стеклянный гроб. Где-то там бродит Софи, сжимая в руке мой прекрасный «Кар МК9». В сумочке милой старушки, где, как мне думалось, я весьма удобно его спрятал, его было так же удобно отыскать. А патроны лежат повсюду, мы все-таки уже неплохо ориентируемся на местности. Шагаем в ногу, плечом к плечу и дыша друг другу в затылок, хор пленников из оперы безвременья спешит на юг, готовый ко всему, только бы не пасть жертвой мстительной фурии из Неведения, только бы не быть убитым, словно запыхавшийся кролик в собственном прошлом, на пороге ре-хронифицирования. Боялись все, хотя смерть («ликвидация издалёка», как назвал ее то ли беззаботный, то ли отчаявшийся Шпербер) угрожала лишь тем оригиналам, чьи списки остались на Пункте № 8. Хаями-то был лишь единожды представлен на хроноактивной площадке. А если, положим, Софи решит истребить Хэрриета, имевшего тридцать три клона разных возрастов? Нужно ли ей будет уничтожить самую молодую или самую старую копию? После короткого лихорадочного марш-броска испытатели решили отправить вперед трех скороходов. С кандидатурами все согласились, и троица поспешила навстречу, возможно, необходимой схватке (перестрелке пузырей). Шмид, его натренированная подруга Хазельбергер (я впервые заметил ее железные икры) и полицейский из бывшего эскорта Тийе рванули вперед, не особо осмысленно, в моем понимании, ибо Софи давно была властна покончить со всеми, причем таким элегантным манером, что невольно завидуешь. (Избавь себя от себя, устранив боли не чувствующего клона! Которого так и не узнала Карин.)

Дорога вскоре становится скучна и пустынна, с каймой мельчающего безликого города: бензоколонки, рельсы, склады, новостройки, последние автобусные остановки. Потом – поля и перелески, невидимый красный круг ЛЭП – словно подземный отчаянный Жет д'О в скальных породах под нашими ногами, которые шагают из Пункта № 5 в Пункт № 6, минуя этих незначительных родственников нашего чреватого, жадного до зачатий и порождений ареала. Мендекер пошатывается в третьем или четвертом ряду, на сером костюме – пыль времен. Зато Хэрриет и Калькхоф – во главе, неутомимые бойскауты, которым не страшен ни дьявольский страх, ни чертов клон, разве только Лапочка Лапьер (развенчанный замковладелец и хронист Шпербер заметно сдал и уже не записывает свои бонмо[71]71
  Остроты (искаж. фр.).


[Закрыть]
). За ними идут Пэтти Доусон, Антонио Митидьери, крепкие супруги Штиглер, сумасбродно верующие в собственную силу зачинания, в незыблемость их черноволосых и краснощеких генов – а как еще объяснить, зачем они взяли своего четырехлетнего эльфенка, настоящую Хайди[72]72
  Хайди – героиня популярного одноименного романа швейцарской детской писательницы XIX в. Иоханны Спири, «дитя природы».


[Закрыть]
с пухленькими ручками и курносым носиком, которая восседает на плечах отца, то и дело оборачиваясь и удивляясь нашему шествию. Сельские болванчики как будто чуть передвинуты; конечно, был же РЫВОК, или нет, какие-то (пара сотен?) призрачные руки развернули их в нашу сторону, по крайней мере, мне так кажется, будто они хотят нас запомнить, будто растерянно взирают на нас из тюремных камер своего тотального паралича, хотят предупредить, безмолвно кричат, как парализованные смертники в ожидании убийственного укола. Я больше не знаю, зачем иду. Или я иду, потому что больше не знаю, зачем мне оставаться в Женеве, в Мюнхене или во Флоренции. Австрийцы за спиной временами мычат какую-то хоральную мелодию, но держат языки за зубами. Рядом со мной идет Кубота, почти ничего не говоря и явно не страшась, что Софи может изнасиловать его клон. «Си-ни», смертельная 42-я секунда, уже давно пройдена. Вот и весь мой фанатизм. И все же мне сдается, я могу что-то упустить на пути к Пункту № 8. Может, мысли? О времени, о чем же еще, ведь за все ложногоды меня не оставляло ощущение невозможности досыта надуматься о времени, исчерпать его. В этом – его трюк. Так оно одерживает победу над нами, пусть даже остальной мир замер, чтобы нас не тревожить. Круглое лицо Куботы блестит маской под свинцовым солнцем, для него время в первую очередь циклично – почка, цветок, листопад, – а конец времени (не считая нас) означает расставание со всем, что дорого. Для ЦЕРНистов время можно создать и уничтожить, размять в пространстве, растянуть и развернуть вспять, спрессовать и прервать на веки вечные. Останавливаясь, мы двигаемся (прихватив чудовищный задник ПОДЛОЖКИ) в коридоре времени со скоростью света. А теперь развернись-ка, не меняя скорости, и иди назад. Примерно этого мы ожидаем от Пункта № 8. Опираясь в нашей уверенности на счастливые, граничащие со скудоумием пророчества, на бьющий через край энтузиазм и светозарность лиц наших испытателей, вообще-то тертых хронокалачей. Да здравствует перемена обстоятельств! Никто больше об этом не говорит, но по лицу каждого из нас видно, как, просчитывая возможные перспективы, он устало комкает невидимую миллиметровую бумагу и бросает ее куда-то вовнутрь себя. Еще не больше часа пешего хода – и нечто пожрет, прожует, изрыгнет или растворит нас, глубоко в земле молчит и тихо испускает лучи оракул в коконе электрических проводов, спит, а весь туннель – всего лишь дендрит исполинского мозга, где медленно возникает мысль о нашем будущем. Reset, полный начальный сброс – это официальная версия. Мы помолодеем на пять лет. Забудем все свои дела, следы безвременья годны только для какого-нибудь сумасшедшего романа. Ничего иного мы не потерпим. Но откуда тени, почему у нас все-таки есть тени. На бледном, сером, синеватом уличном асфальте наши размытые отпечатки срастаются за границами наших сфер, колышутся, как фронт рыбьей стаи, откуда выныривает то одна, то другая голова. Свет всегда делал для нас исключение, старый добрый Свет, пришедший в мир, когда бесконечно малый Бог взорвался среди Ничто, дабы порожденное мироздание стало апофеозом его отсутствия; вечный странник Свет, для которого за пятнадцать миллиардов лет не прошло ни единой секунды, который пронизывает весь космос и совсем не чувствует того, что он нас творит, гонит, губит; наше время, счастье, беда и проклятие, вся грандиозная жалкая история. Свет – Божья безучастность, которая ложится на все.

Стюарт мне еле заметно подмигивает, но не пытается ничего больше сказать. Да-да, помню, ребус в Цюрихе. Помчаться назад сквозь время. Вместо локомотива – пышнотелая Катарина, а ее вампирские детки – как два угрюмо трясущихся прицепа. В пункте ноль разворот на 90° в четвертое или десятое измерение. Бентам на обочине отряхивает с себя пыль, со Шпербера градом льет пот, эльфенок ноет, бледные математик Берини и его диоровская хищница неловко держатся за руки, как четырнадцатилетние, желая еще чуть-чуть продлить

подростковую влюбленность перед лицом катастрофы. Это по-настоящему. Солнце жарит по-настоящему. Наши колени дрожат по-настоящему. Если мы мертвы, то по-настоящему.

7

В последние секунды мои мысли обращаются к Анне, которая предстает в новом, хотя и всегда подспудно присущем ей образе – как часть неразлучной пары. Ее, Бориса и двух оставленных им эльфят, Симона и Розу, озаряет мистический свет прародителей, единственное начало, которое остается после нас (если, конечно, Борис сгодится на роль Ноя). Пункт № 8, куда мы подошли с севера, показался жутковато знакомым, таким нормальным, что по спине забегали мурашки, – ангары, замороженные мотоциклисты-полицейские на входе, наискось поставленные ЦЕРНовские автобусы с неутомимыми курильщиками-водителями. Вдруг нас приковало к месту движение позади шеренг болванчиков, грянула молния ужаса и надежды, что ареал уже производит новых хронифицированных и выслал нам навстречу парочку образцов. Но неохотно пришлось узнать троих скороходов; впрочем, сразу же подступила волна нового напряжения. Очевидно, укрощение Софи прошло успешно, раз мы в полном составе добрались до места назначения. Она сидела на асфальте рядом с рухнувшими наземь официантками, безоружная и безучастная, то и дело механически прикладываясь к бутылке просекко, которую не выпускала из руки. Вмешательства нашей быстроходной тройки не требовалось: по-видимому, Софи почитала свою миссию исполненной. Не важно, последняя в колене Неверующих уже не играет никакой роли, пусть даже существует в количестве еще двенадцати экземпляров, которые сжимают в двенадцати поднятых правых руках двенадцать штук моих «Кар МК9» и целятся в пустоту, потому что изувеченный выстрелами в живот и в голову труп Хаями лежит на земле, в единственном и последнем обличье, благодаря чему наши воспоминания об АТОМологе безвременья перешли в область безвредного вымысла. Софи не имеет значения, у нас нет времени (двусмысленная фигура речи) для споров и приговоров. Мы же вот-вот пробьем стену безвременья, а кто не хочет этому верить, пусть вдохновится видом, открывающимся за вторым автобусом (мавзолей мадам Дену): вещественные доказательства плодородности ареала, тридцать три лохматых Хэр-риета в пяти конфигурациях (или возрастных ступенях), двадцать один Калькхоф в четырех, пятнадцать Менде-керов и четырнадцать Шперберов в трех возрастах, так что на одиночные копии Дайсукэ, Бентама, Митидьери и даже на труп Хаями взираешь с облегчением. Добавляя стрелковый отряд Софи, который, отразившись, как и все давешние, смотрит вовне, из ареала, и потому целится не в сторону лежащего трупа физика, а в нас, мы получаем сто один клон по периметру площадки, как без труда вычислил квантовый компьютер внутри черепной коробки Пэтти Доусон. Эта человеческая стена шокирует, воодушевляет, удручает, демонстрируя нам, кто мы на самом деле – пешки похотливого пространства-времени. Ни у кого нет сил спорить. На южной оконечности ареала, около шатров службы кейтеринга по-прежнему распростерлась чайка, пойманная некогда мадам Дену в остекленевшем воздухе. Между этой гербовой птицей болванчиков и входом к лифтам ДЕЛФИ мы встали слегка изогнутым строем, все в полном составе, тридцать восемь зомби, включая покачивающуюся и апатичную Софи, которую придерживают Шмид и полицейский, что все-таки похоже на приговор, поскольку ее мнения не спрашивали, но никто не хочет оказаться ее потенциальной жертвой. Сигнал нам подаст троекратным взмахом руки мертвенно-бледный Шпербер, уже приготовившийся в середине шеренги. Мы стоим, как оперный хор на репетиции, в разномастных нарядах, продолжая дугу клонов, с той разницей, что они смотрят из ареала вовне, а мы все уставились на пустую асфальтовую площадку, словно там вдруг возникнет нечто прерывающее эксперимент, ко всеобщему облегчению. Мендекер встал крайним слева, удобная позиция, чтобы поджечь взрывчатку «Группы 13». Что-то должно поменяться, произносит рядом со мной Пэтти, невозможно вернуться точно туда же. Последние человеческие слова. Весьма утешительно. Передо мной, замыкая строй давешних, лежат нескопированные мотоциклист-полицейский и серый заяц. Нет времени. Подумать. Раз, поднимается рука Шпербера. Два. Совместный шаг.

Короткое свидание с ДЕЛФИ. Словно асфальт под ногами стал стеклом, воздухом, падение наших тел быстро, как выстрел, приземление безболезненно, дно бесконечно мягкое, посетители выстроились – все это уже было – перед могучим желтым цилиндром, к трем этажам которого ведут параллельные металлические лестницы. Аварийная кнопка. Красная.

Наконец – шар. Многократно описанный, ожидаемый. Ужас. Все мы – фигурки в адском кегельбане. Нет, я один – мишень, ведь никого больше не существует. Шар мчится по площадке, уже рядом, сейчас сметет, он шире и выше меня, даже если я раскину руки, невероятно гладкий, с абсолютно черной зеркальной поверхностью, массивной как гранит, нет, массивнее, плотнее, бесконечно плотнее, это столь же непостижимо, как и тот факт, что я до сих пор не смят, не раздавлен, но чудным образом парю, не чувствуя ни стука сердца, ни дыхания, перед глазами – только шар. В его зеркале появляется мое изображение, неискаженное, кристально чистое, лучистое, а страх – разбился вдребезги; видимо, это и гнало Хэрриета и остальных снова и снова переступать черту, чтобы испытать, как страх трещит по швам, как его осколки разрезают тебя, порождая новые, зеркальные пространства, которые зачарованно разглядываешь, все разом, неким уникальным фасеточным глазом, обладая новым, безмерно увеличенным фасеточным мозгом, воспринимающим все, сверху, снизу, позади, за пределами скорлупы. Времени. Это совсем просто, у тебя же множество образов во множестве пространств во множестве голов внутри твоей головы, к примеру, Шпербер на мосту у Шильонского замка, стоящий в очереди за входным билетом ровно на том самом месте, где больше нет трупа Мёллера, или Мендекер, спокойно подъезжающий на служебной машине к дому, опять в мальстриме, в шестеренчатом механизме, в вибрирующей структуре времени, охватившей каждое место и каждый атом. Анна навещает меня в редакции, показывая фотографии Женевы, ЦЕРНа, АЛЕФа, ОПАЛа, ЛЗ, ДЕЛФИ, спрашивая, вернулась ли моя жена с балтийского курорта, тоном, пробуждающим во мне мерзкие надежды, в то время как Карин идет по Понте Веккьо рука об руку с берлинским ортопедом, с которым возвращается, постоянно встречается в последующие тяжелые месяцы, когда я очень много путешествую, и наконец сажусь на паром, настоящий плавучий гроб, и тону в море около Филиппин после двенадцати часов мучений, как раз в то время, когда в башни Всемирного торгового центра бомбами врезаются два больших самолета, и ничего не заканчивается, ни вместе со мной, ни вместе с новыми войнами и новыми мирными договорами, и какой-то сумасшедший застрелит Тийе прямо в здании швейцарского парламента, и мертвые, разорванные, окровавленные люди будут лежать на железнодорожных путях в Мадриде, и зонды полетят над марсианскими кратерами, ничего не заканчивается, все разрастается, шар показывает калейдоскоп новых образов, где вновь есть я, который живет и умирает с Карин и без нее, с Анной и без нее, с Карин и Анной, ветвящиеся осуществленные варианты бытия помимо наших блужданий внутри трех крошечных секунд: я не возвращаюсь к Карин, потому что мигом постарел на пять лет, женевские полицейские рассказывают жене Хаями, что ее муж застрелен на Пункте № 8, в то время как у стоявшей рядом с ним Катарины Тийе прямо на глазах испарился ее супруг, а также телохранитель Мёллер, который, разорванный в клочья, появляется на мосту Шильонского замка, и его коллега Торгау, чьи жертвы на Франкенштейновой вилле оказываются столь же мрачно реальны, как и насаженный на шпагу сербский посланник, и торговец оружием с расцветшей на виске красной гвоздикой, и прочие, незнакомые нам творения «Спящей Красавицы», Борис с Анной вернулись к журналистской суете или же, подобно мне, Шперберу и Дюрэтуалю, взяли себе новые личины при подспорье компактных богатств, припрятанных в рюкзаках и многочисленных тайниках.

В последний раз мне мерещится, будто я, будто мы (возможно) пока вне шара, в абсолютно разрушительной, но пока не разрушающей близости от зеркальной черной стены, на которой мелькает круговорот все новых осколков, вспыхивают языки пламени будущего, и наконец гаснут, как только стальная или гранитная стена сталкивается со мной.

Внутрь скалы, сияющего шара. Войти. Так легко, так безболезненно, на границе – только картина, внутри которой мы однажды были. Пещера, ДЕЛФИ, желтые квадраты на третьем этаже с черными буквами А, В, С в рост человека, кран с подъемной площадкой, наша сборная, зомби в полном составе стоят полукругом вокруг Мендекера, Хэрриета и Тийе. ДЕЛФИ неподвижен. Мы стоим молча, но не окаменев, в нас есть мельчайший фрагмент времени, так что мы ощущаем как будто течение, ветер, слегка колышущий волосы, рукава, складки одежды. Лица – неискаженные, ненапряженные, в них нет ни эмоций, ни равнодушия, их черты ускользают или только начинают ускользать, хотя нельзя уловить или почувствовать ничего, лишь мягкое воздушное течение то ли из туннельной системы, то ли из исполинского барабана детектора.

Внутри нам все как будто знакомо. Заключенные черного гранита, мы вращаемся беспрепятственно, словно во сне, как эмбрион в околоплодной жидкости ада, но это уже расплавленная сталь, ртуть и вновь зеркальный калейдоскоп зеркального калейдоскопа. И есть конец, в точно определенном месте, куда мы падаем или летим сквозь новые и старые образы, знакомые или подлежащие сохранению в лабиринтах наших надломленных, спрутообразных воспоминаний. Рука Анны скользит по одеялу, по телу мужа, его плечу, шее, голове, и наконец дуло пистолета касается его виска, затем наши розовые медовые месяцы, чуть омраченные дождем костных осколков, в Женеве, в Цюрихе, в Амстердаме, при попытке обезвредить собственную мину Шпербер взлетает на воздух у ворот Шильонского замка, Тийе, впервые обгоняя своего телохранителя, расстреливает Мёллера, Катарина убегает с Торгау, однако в некий взрывной полдень их застигает врасплох «Спящая Красавица». У всего случившегося есть клоны, двойники и дюженники, в бешеном внутреннем оживлении моего времени, которое все приближается обратными фазами, подобно полету ортопеда из смерти через Соборную площадь на подоконник гостиничного номера, где я обнимаю сидящую обнаженную фигуру Карин, чувствую, как каштановые, пахнущие спермой и чужим одеколоном волосы касаются моей щеки, а сжимавшиеся при виде меня, но теперь вновь открытые полнокровные губы – моего рта, и опускаюсь с ней на постель ее измены, одно из множества женских тел, боже мой, но я спокойно лежу рядом, как еще недавно лежал рядом с Анной, где-то в соседнем зеркальном кабинете гранитного шара, ортопед, покачнувшись, падает вперед, на гостиничное ковровое покрытие, а я несу Карин на руках и бросаю, голую, на ложе апельсиновых шкурок и стеклянных осколков, в мусорный бак на колесах, у которого отщелкиваю тормоз в преддверье грядущих ИНТЕР-МИНАЦИЙ, но и нежно, с педантичностью скульптора укладываю ее на красный бархат пустой витрины в Уффици, где она может очнуться одушевленным произведением искусства. Фазы встают с ног на голову, перчаткой выворачиваются наизнанку ФАНАТИЗМ ДЕПРЕССИЯ НАДРУГАТЕЛЬСТВО с пистолетами наготове мы пересекаем Гриндельвальд, три шале мастера Хаями раскрывают нам свои круги извращения, в ледяном музее подпрыгивает сторож японского храма, оказываясь настоящим Дайсукэ, который забрался в собственный клон, и, ликуя, ОРИЕНТИРОВАНИЕ несется навстречу бесснежному, дышащему миру. Тела моих жертв бросаются на меня, все, вплоть до более прекрасной копии Карин с лозаннской платформы, которая обливает мои бедра кофейным кипятком, и графини, которая связывает мне руки поясом своего купального халата. Возвращение ШОКА ждет меня в центре моего шара, моей темницы – новый шар, затуманенный, в пелене, но уже брезжит, уже намечается просвет, и кое-где уже угадывается стеклянная прозрачная оболочка, которая одновременно отражает и пропускает взгляд, а за ней – некое подвижное ядро, вырастающее внутреннее пространство, которое, кажется, превосходит размерами сам черный шар, хотя и находится внутри него, следовательно, или я уменьшаюсь, или все вокруг раздувается и вытягивается, стеклянная поверхность меня перерастает, удлиняется, набухает, изгибается, становясь то ли гранью непомерной ледяной глыбы, то ли прозрачной оградой зверинца, она притягивает меня самым пленительным зрелищем на свете, и я, как ребенок, со жгучим томлением вжимаю лицо в витрину: движение, беспокойство, жизнь, вибрация, шепоты, потоки, шум, пульсация повсюду, куда ни бросишь взгляд, в каждом уголке, в каждой клетке пространства. Там исполнилось то, на что мы надеялись безвременные месяцы и годы: стрела времени пронзила каждый атом. Я теперь внутри этого зверинца, хотя мое тело по-прежнему жмется к прозрачной ограде. Все наши надежды исполнены; экзотические растения, ажурные лианы, крадущиеся тигры, крикливые попугаи, которые лишь предугадываются на той стороне, мелькая в калейдоскопе, – это все мы. Вдруг – молниеносно вырастающие коридоры, кинопроекции на стенах, чьи-то спины, наши спины, людская дуга на Пункте № 8 вдоль линии СЕЙЧАС, пересечь которую неотвратимо легко, и вот мы садимся в автобусы, которые чайка мадам Дену может обозреть сверху. Спускаемся к братьям ДЕЛФИ – АЛЕФу и ОПАЛу – словно ничего не случилось. Заново и наконец-таки погружаемся в шелестящую летнюю ночь светящихся красок в Женеве, где я со Шпербером, Дайсукэ, Анри Дюрэтуалем, Борисом и Анной сижу за столиком под открытым небом. Поезд везет меня сквозь день в утренние Цюрих и Мюнхен, в квартиру, где я в ярости ликвидировал все мои и напоминающие обо мне вещи и куда теперь возвращаюсь к совершенно привычному интерьеру; попрощавшись с Карин, мы идем на кухню, где на столе – путеводитель по Мекленбургу и побережью Балтийского моря. Наши годы проскальзывают, как в песочных часах, оканчиваясь болью в нижнем коренном зубе (моляр 36), которая исчезает, когда надо мной склоняется Карин в белом халате и синих перчатках, мягкая и безукоризненно чистая, энергичная и податливая, солнце в ее волосах, изгиб скул, разделенных бледно-зеленой повязкой, стрелообразный наконечник бура, взвывающий, пока меня пронизывает взгляд ее нежных глаз. Парижские дни, месяцы с моей недалекой газелью Кристин. Однажды я видел умирающего голубя на ступенях около Сен-Сюльпис и старушку, которая добила его камнем и положила в свою сумочку. Черно-белые, на шершавой газетной бумаге, смятые в жуткую гармошку среди автомобильного металла, покореженного хрома, распотрошенных сидений, вырванных электрических кабелей последние фотографические останки моих родителей, два белых овальных пятна, их ветровки, как души в грубом растре. Мама провожает меня, сейчас осень, начало октября, новый ранец противно давит на спину, упали первые каштаны, еще в зеленой, похожей на кистень оболочке, из которой я их аккуратно выдавливаю, пластыри на моих пальцах серые и волокнистые. Среди переливающейся красным, оранжевым, айвово-желтым листвы замечаю странный предмет, мячик, кажется мне вначале, но это стеклянный шарик. Когда я наклоняюсь, происходит бесконечно много, теперь он – целая планета, и мир в полном порядке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю