355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Том Роббинс » Тощие ножки и не только » Текст книги (страница 22)
Тощие ножки и не только
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:10

Текст книги "Тощие ножки и не только"


Автор книги: Том Роббинс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

3. Потому что он одинок?

Будь Бад готов разыграть кровавую библейскую фантазию лишь для того, чтобы облегчить невыносимую неудовлетворенность и одиночество, тогда она еще смогла бы что-то для него сделать. Нет, нет, нет, даже будь все так просто, будь она сама, как ей казалось, в плену у неудовлетворенности и одиночества, разве смогла бы она возлечь на подобный алтарь? Невероятно. Да нет, смешно даже думать.

На следующее утро, как только она вернула вибратор на прежнее место в ящик с нижним бельем, трусики прекратили свою девчачью болтовню и прочирикали: «Кто? Кто же? Все-таки кто? Кто это был? Чье имя она выкрикивала, оседлав белую лошадку оргазма? Это был Норман? Рауль? Или все-таки снова Бумер? Кто, Дарума, скажи нам, кто это был?»

Вибратор не проронил ни единого слова до тех пор, пока белоснежные красотки не угомонились. Он лежал рядом с несчастной Ложечкой, низким монотонным голосом раз за разом нараспев повторяя японские слоги: «Вуга го нами не, вуга го нами не». Когда в ящике наконец стало тихо, он изрек: «Одинокое облачко, парящее в полуденном небе, не содержит утиного соуса».

Затем сделал паузу, чтобы посмотреть, не высказывает ли кто из трусиков протеста, и убедившись, что возражающих нет, сказал:

– Хорошо. Я скажу вам, чье имя выкрикивала моя хозяйка. Это…

Ложечка замычала какую-то мелодию, лишь бы заглушить слова Дарумы и не услышать рокового имени, однако, несмотря на все эти усилия, оно все же донеслось до ее слуха.

– …Бадди, – сказал вибратор. – Она кричала «Дядя Бадди!».

Ложечка также уже давно не находила себе места. То есть она метафорически не находила себе места. Ею не ели уже так долго, что у нее даже заболело сердце. Что бы ни случилось, но, когда они доберутся до Иерусалима, уж там-то ею поедят как следует! Да! Это уж точно! Уж там-то она этого добьется!

Как только они войдут в Третий Храм, Ложечка прямиком отправится в кафетерий. И быстренько юркнет между священником и его пудингом. Поскольку она снова сияет светлым, радостным блеском начищенного серебра, то наверняка сам Мессия… Она, конечно, не могла кощунственно приблизиться к губам Мессии, однако была в состоянии представить себе, как оказывается в его большой, доброй, всеисцеляющей руке. Когда-то Мессия накормил слепцов рыбной похлебкой. Угощал голодных сирот мороженым. Мессия пользовался ею для того, чтобы очертить магический круг в горшке с медом.

– Вот так! – сказал он апостолам. – Это отпугнет от меда мух!

Мечтать было чрезвычайно сладостно, а вот тревожиться – совсем нет. В истории предметы перемещаются отнюдь не с той легкостью, что люди. Даже те редкие предметы, которые овладели способностью самостоятельно перемещаться в пространстве, обладают врожденным терпением, к которому никакой святой из числа представителей рода человеческого не мог даже при всем желании стремиться.

Тем не менее Ложечка испытывала большую тревогу в отношении воссоединения. Ей очень хотелось сообщить своим спутникам о Куполе на Скале, о том, что мистер Петуэй сейчас в Иерусалиме, и, главное, о картинах мисс Чарльз. Тот факт, что мисс Чарльз нарисовала несколько десятков их портретов – Грязного Носка, Жестянки Бобов и Ложечки, – мог означать лишь одно: им ее в качестве защитницы ниспослал сам Господь Бог!

И все же, размышляла Ложечка, если она меня так любит и всячески лелеет, то почему тогда обрекла на вечное существование в обществе ничтожных, болтливых представительниц царства нижнего белья и этого восточного инструмента разврата?

Жестянка Бобов как-то раз посоветовал(а) ей поучиться у чужестранцев. Однако что касается финикийских посохов и японских дилдо, то едва ли можно было надеяться извлечь из сказанного ими хотя бы крупицу смысла. А вообще вибратор оказался еще большим мракобесом, чем Раскрашенный Посох.

– Откуда вы родом, сэр? – спросила его Ложечка при первой их встрече.

– Из того самого места, откуда гуано незримой птицы падает в подернутое туманом море.

– Замечательно, – заметила Ложечка, стараясь проявить вежливость. Она не догадывалась о непристойном назначении своего соседа, наивно считая его щипцами для завивки волос.

– Овсянка, три фунта, – добавил вибратор.

Трусики его также не поняли, однако повели себя так, будто он был мудр, как царь Соломон. (Если, конечно, Соломон был действительно мудр.) Они поклонялись ему и называли Господином, или Дарумой, а поскольку им трудно было подавить смешки, они каждый день по два часа распевали вместе с ним «Вуга го неми не, вуга го неми не».

– Будь у меня голова, – посетовала Ложечка, – она бы точно разболелась!

– Ах! Безголовая головная боль! – радостно воскликнул вибратор. – Вот здорово! Ты небезнадежна!

* * *

Предоставленные самим себе трусики обычно проводили все дни в болтовне, обсуждая веяния моды, модные диеты, образ жизни знаменитостей и поп-музыку. Даже когда они медитировали под руководством Дарумы, Ложечка иной раз могла слышать, как они шепотом обсуждают, какая из актрис какой вес набрала или какой сбросила. А еще они обожали сплетничать об Эллен Черри Чарльз. Сексуальная жизнь мисс Чарльз стала для них предметом прямо-таки нездорового интереса. Ложечка объясняла это тем, что трусики – кто один раз, а кто регулярно и неоднократно – оказывались в самой тесной близости к этой самой сексуальной жизни.

Чтобы как-то оградить себя от этой вульгарной, повергавшей ее в крайнее смущение болтовни, Ложечка начала пересказывать новым соседкам свои приключения: где она побывала и куда собирается отправиться, при каких обстоятельствах и в чьем обществе.

Невзыскательные в отношении развлечений трусики слушали ее рассказы с неподдельным вниманием. Хорошую историю они ценили. Однако они даже долю секунды не верили в то, что Ложечка обрела способность самостоятельно передвигаться. Им это казалось совершеннейшей небылицей. Оскорбленная тем, что трусики усомнились в ее правдивости, Ложечка сделала пару раз колесо, а затем неуклюжий пируэт.

Трусики от изумления даже щелкнули резинками! И после этого стали слушать Ложечку с удвоенным вниманием. Даже Дарума, несмотря на его обманчивую непробиваемость, был крайне удивлен.

Убедившись, что Ложечка и впрямь может передвигаться, трусики отказывались понять, почему же тогда она лежит в комоде и вечно грустит. Что ей мешает улететь к святому Патрику и присоединиться к своим друзьям?

– Во-первых, я не знаю пути. Где мне их искать? – произнесла Ложечка.

– Нельзя не знать пути, ибо это Путь истины, – мудро возразил вибратор.

– Во-вторых, меня пугает сама мысль о подобном странствии.

– Тот, кто странствует, должен возлюбить пыль дорог, – нравоучительно изрек Дарума.

– Однако главная причина в том, что мы, неодушевленные предметы, несем моральную ответственность перед людьми и не имеем права покушаться на их мировосприятие. В этом смысле Раковина была абсолютно, непоколебимо непреклонна. Стоит какому-нибудь из людей увидеть, что я самостоятельно передвигаюсь, как он подумает, что либо сошел с ума, либо видит настоящее чудо. Жестянка Бобов утверждает, что лицезрение чуда – слишком тяжкое испытание для людей. Для этого они слишком хрупки и нежны.

– Honto des, – мудро заметил вибратор. – Что верно, то верно. Две тысячи лет назад одна девственница произвела на свет ребенка. С тех пор люди никак не могут опомниться. Ха-ха-ха.

– Я никогда не рассматривала Непорочное зачатие в таком аспекте, – сказала Ложечка. – И я отказываюсь узреть в этом нечто комическое. Однако вы вполне можете оказаться правы. Не исключено, что именно по этой причине Господь вынужден повременить с чудесами.

Хотя обитательницам комода и понравилось слушать Ложечкины истории, вопросы они задавали крайне редко. А вот Дарума, хотя и в своей несколько равнодушной манере, но все-таки проявил любопытство.

– Чем больше разговоров и размышлений, тем дальше истина, – часто любил повторять он, однако взялся настойчиво и подробно расспрашивать Ложечку о том, каким образом, например, Раскрашенному Посоху и Морской Раковине удалось добраться из Иерусалима до пещеры в Юте (или это все-таки был Вайоминг?). Какое-то время это удивляло и саму Ложечку. Однако теперь у нее имелся на этот вопрос готовый ответ.

– Их взяли туда с собой финикийцы. Вы, по всей видимости, считаете, что Америку открыл Колумб. Вовсе нет. Не он. Колумб был добрый, славный, отважный католик. Мне и самой хотелось бы верить, что именно он был первым, однако все происходило совсем не так. Финикийцы были замечательными мореплавателями. Они строили превосходные корабли и плавали на них по всему миру. Ну, не по Тихому, конечно, океану, но в других океанах они побыли точно. Об Америке им стало известно за много столетий до Колумба. Много, много веков тому назад. Разве это не удивительно? После того, как римляне разрушили Храм Ирода в… – Ложечке пришлось сделать паузу, чтобы увидеть перед мысленным взором соответствующую цифру. Ей увиделась семерка, вытянувшая вперед свою правую руку, однако разобрать цифру, стоящую рядом с ней, Ложечке не удалось. Это вряд ли была пятерка, опиравшаяся на бронтозаврий хвост, и уж никак не гидроцефалическая девятка, – …в семьдесят каком-то году A.D. Надеюсь, вам известно, что означает A.D.?

– Да, конечно, – ответила пара хлопковых трусиков. – Это что-то вроде тока, который заставляет нашего Повелителя вибрировать, когда он работает на батарейках.

– Все вибраторы работают на батарейках, – поправила ее пара голубых трусиков постарше, выцветших до оттенка лунного света. – Неужели ты думаешь, что настоящая леди станет трахать себя чем-то, что воткнуто в стенку?

В ящике для нижнего белья прошелестело нежное хихиканье, напоминающее птичий щебет над живой изгородью в весеннем саду. Ложечка вся затрепетала, закашлялась, но предпочла продолжить свой рассказ.

– После того, как в семьдесят каком-то там году Иерусалим был разрушен в очередной раз, Раскрашенный Посох и Раковина снова попали к финикийцам. Там были влиятельные жрицы, которые, как говорят, умели предсказывать будущее. Финикия в ту пору была частью Римской империи, римской провинцией, под названием Сирия. Страна эта продолжала процветать, но почему-то тамошние жрицы убедили своих соотечественников, что их культура и религия обречены. В конечном итоге так оно и получилось. Благодаря жрицам талисманы принялись в срочном порядке принимать меры по своему спасению, надеясь остаться в живых или хотя бы по истечении времени вновь появиться на свет, пусть и в другом месте.

– Когда говорят о «принятии мер», мне всегда представляется, будто речь идет о том, что люди принимаются снимать мерку. Ну, что-то вроде измерения высоты или ширины, – пискнул чей-то нежный юный голосок откуда-то с самого низа стопки нижнего белья. – Сорок дюймов. Пятьдесят дюймов.

– Как будто имеются в виду бедра Элизабет Тейлор?

Яшик для белья снова огласился хихиканьем. Ложечка повернулась к вибратору, который вызывал у нее симпатию, однако тот помочь ей ничем практически не мог.

– Жадная на наживку рыбешка скоро попадает на крючок. Стоит только раскрыть рот, как пора уже прощаться с жизнью. – Ложечка решила закругляться с рассказом.

– Одна из жриц отнесла Раковину и Раскрашенный Посох на борт большого корабля. Они переплыли Атлантический океан, после чего, насколько то было возможно, поднялись вверх по реке святого Лаврентия. Затем, после высадки на сушу, их долго-долго куда-то несли, и вскоре эта самая жрица отыскала подходящий тайник. Это оказалась небольшая пещера. Надежное, безопасное место. В пещере имелась ниша, в которую и поместили Посох с Раковиной. Предварительно жрица потерла талисманы особым способом, погрузив их в транс. Их запрограммировали спать до тех пор, пока они не ощутят некую знакомую им энергетику. Это должно было послужить сигналом того, что эпоха римского владычества закончилась и земля постепенно возвращается к своим прежним привычкам. Я понимаю, что мой рассказ отдает самым настоящим жутковатым язычеством, но мне об этом поведали именно так, как я вам рассказала.

– Тогда понятно, – изрек Дарума – повелитель экстаза.

* * *

Несколько месяцев назад, еще до того, как Бумер ступил своей изуродованной ногой через порог семи мистических дверей Иерусалима, Эллен Черри переместила свое обручальное кольцо с левой руки на правую, что является свидетельством того, что женщина либо разведена, либо вдова, хотя на самом деле все было совершенно не так.

Всякий раз, когда ящик с нижним бельем открывался, в него врывался поток света, либо солнечного, либо слепящего электрического. Вслед за светом в ящик падал тяжелый, мускулистый груз насыщенного автомобильными выхлопами нью-йоркского воздуха, после чего внутрь протягивалась правая рука Эллен Черри, легко узнаваемая благодаря накрашенным, как у Иезавели, ногтям (длинным, как острия чугунных оград, коими обычно обносят посольские дворики) и простенькому золотому колечку.

Всякий раз, когда эта самая рука оказывалась в ящичном пространстве, Ложечка трепетно надеялась, что она протягивается именно за ней. Но тщетно. Увы, если то было утро, рука Эллен Черри выбирала новую пару трусиков (у Эллен Черри имелась всего пара бюстгальтеров – грудки у нее были миниатюрные и не нуждались в упряжи). Если же вечер, то рука, неизменно с некоторым колебанием, извлекала на свет Божий Даруму. Увы.

Однажды днем, в последних числах февраля, когда Эллен Черри, сильно простудившись, осталась дома, она все-таки вытащила Ложечку из комода. О, какую сладостную надежду испытала при этом забытая хозяйкой Ложечка! Однако в конечном итоге в выигрыше от этой встречи осталась Эллен Черри.

Она положила Ложечку на кровать, а сама потянулась за платком, чтобы высморкаться. После чего снова взяла в руки и принялась рассматривать, как будто какая-то черта изящного столового предмета, которую она не замечала ранее, могла наконец прояснить его загадочное повторное появление. Увы, тщетно. И тогда Эллен Черри поднесла Ложечку к глазам на расстояние примерно в шесть дюймов и попробовала сыграть с ней в зрительную игру. Эллен Черри уже забыла, когда играла в эти игры последний раз, однако с удовольствием предалась забытому занятию. Возможно, ей помогла пленочка слезной водички, которую выделяли ее глаза в попытке смыть чужеродные бактерии.

Подобно бумажным створкам раковины моллюска волнистые края Ложечкиной ручки затрепетали, свиваясь в спираль, как будто были потоками какого-нибудь боттичеллиевского буайбеса, солоноватым рококошным бульоном, из которого поднимаются эмансипированные души умирающих морских улиток, чтобы затем смешаться в брызгах пены с летучими локонами нимф. Миниатюрный ковшик ложечки сделался плоским, затем увеличился в размерах и истончился до такой степени, что вскоре уже напоминал полупрозрачную подмышку привидения. Сверкающее серебро ее поверхности проявилось в виде светящегося облака безумствующей энергии. Чем глубже проникал глаз Эллен Черри в суть предмета, который она держала перед своим носом, тем больше была потеря или распад этой самой энергии; именно по этой причине у нее возникла необходимость проникнуть в суть вещей еще глубже, чтобы обогнать полный распад, встать у него на пути. При посредстве того, что можно назвать визуальным эквивалентом рывка спринтера к финишной черте, она наконец ринулась в обгон исчезающего образа и оказалась в цепких объятиях прочного, протянувшегося покуда хватал глаз рифа, которому подходило одно-единственное слово – информация.

В какой-то головокружительный миг Эллен Черри почувствовала, что сориентировалась по отношению линии соприкосновения зримого и незримого миров; ее взору предстала некая целостность – высшее состояние, в котором были возможны все формы и виды движения, однако физический или метафизический закон ограждал их от процесса селекции или фаворитизма, которые могли бы их скомпрометировать.

Ощущение было кратковременным, однако, пока оно длилось, Эллен Черри, похоже, могла удержать за хвост нечто весьма скользкое. Скользкое и одновременно очень важное. Сказать, что это было такое, она не смогла бы. Как не смогла бы проанализировать этот свой сверхчувственный опыт. Инстинктивно она поняла, что анализ лишь опровергнет его. Похоже, что это было некое подобие экстаза, восторженная суть, которая присутствовала во всех вещах, если только рассматривать их в особом свете. На рациональном уровне это имело такой же смысл, как и полная колода тузов, и все же мгновения эти подарили Эллен Черри радость столь мощного накала, что память о них в течение нескольких месяцев будет служить ей утешением, прогоняя прочь малодушные мысли об отступлении и полной капитуляции.

Увы, волшебное мгновение миновало. Эллен Черри снова понадобилось высморкаться и выпить еще сиропа от кашля. Она собралась было воспользоваться для этой цели Ложечкой, однако в последнюю секунду передумала. Вернувшись к обычному зрительному фокусу, она открыла ящик комода и положила в него расстроившуюся вконец Ложечку, отправив ее обратно в общество недостойных товарок. Недостойных не потому, что им не хватало загадочной сущности; просто они были настолько невежественны, что считали: финикийцы – это те, кто придумал оконные жалюзи. Ведь говорится же в телевизионной рекламе – «Если бы не финикийцы, мы бы до сих пор занавешивали наши окна».

К концу недели иммунная система выгнала прочь из организма Эллен Черри все хвори. Она вернулась на работу в «И+И» и обнаружила там некоторые изменения в текущей обстановке. Поскольку по вечерам в выходные дни по телевидению транслировали меньше спортивных передач – а именно это время служащие ООН, подобно трудящимся во всем мире, особенно любят проводить вне дома, – Спайк и Абу решили поэкспериментировать, дав посетителям бара возможность понаслаждаться живой музыкой. Они отнесли целый ворох различных документов в мэрию, раздали направо и налево немыслимое количество взяток и получили лицензию на работу своего заведения в качестве кабаре. После чего приступили к прослушиванию музыкантов.

Перевернув буквально каждый камень в нью-йоркском подполье этнической музыки, они отыскали некоего молодого йеменца, который умел и был готов исполнять народные арабские и израильские песни. Этот парень обычно выступал в баре по воскресеньям. К аудитории он выходил, облачившись в младенчески-голубенький смокинг и с непокрытой головой, что должно было подчеркивать его беспристрастность. Его одиннадцатилетний братишка аккомпанировал ему на турецком барабане, а дед – на глиняных горшках-барабанах. Независимо от ритма, его голос и манера игры на гитаре отличались меланхоличностью, а репертуар состоял из песен, в которых можно было, например, услышать строчки вроде этих: «Вчера, пока моя девушка спала, я чистил ружье, а миндальные деревья плакали от безграничной радости».

Правда, нельзя сказать, чтобы выручка в воскресенье от этого существенно возросла.

Для развлечения ночных посетителей по пятницам и субботам был нанят ансамбль, ранее выступавший в ночном клубе Восточного Иерусалима.

– А почему бы нет? Эта музыка непременно понравится евреям из Израиля, – объяснил Спайк. – Это ведь восточная музыка. В Вестчестере в это не слишком-то поверят, но ведь Израиль все же страна восточная.

Музыканты ансамбля являли собой пеструю мешанину из палестинцев, египтян и ливанцев. Все они были старше шестидесяти (иногда к ним присоединялся дедушка йеменца), однако играли они с большим подъемом. Когда музыканты входили в раж, своды здания сотрясали пронзительные порывы пустынного ветра и грохочущие слои комплексного грома. Диссонирующие мелодии древней лютни – да еще и не одной – сопровождались раскатистой барабанной дробью, а тростниковые дудочки заклинателей змей извилисто обволакивались вокруг лодыжек каждого такта и каждой ноты.

Ансамбль, конечно же, приобрел почитателей, однако не в тех количествах, чтобы оправдать дополнительные расходы хозяев ресторана. И Спайк, и Абу довольно скоро уразумели, что живая музыка – дело совершенно неприбыльное, однако им самим музыка нравилась настолько, что они не торопились отказаться от услуг музыкантов.

– Ансамбль превосходен, – признался Спайк, – хотя очень жаль, что они не используют в своих выступлениях бубен.

– Я тоже скучаю без бубна, – согласился Абу. И, чтобы Эллен Черри было понятно, о чем они толкуют, добавил: – На Ближнем Востоке бубен – выразитель одновременно и скорби, и радости. Много столетий тому назад он был единственным инструментом, на котором играли и на свадьбах, и на похоронах. Он своего рода символ Иерусалима, потому что Иерусалим – это место и всеобщего ликования, и всеобщей скорби. Спайк, я поинтересуюсь у руководителя оркестра, не смогут ли они добавить к своим инструментам бубен.

Несколько дней спустя Абу рассказал о своем разговоре с беззубым старым ливанцем, который был в оркестре за главного.

– Этот старый джентльмен сказал мне, что бубна у них нет потому, что в составе отсутствует женщина-музыкант. Он говорит, что бубен на Ближнем Востоке считается исключительно женским инструментом. До Мухаммеда он ассоциировался с богиней Астартой. Ну, разве это не интересно? Другой музыкант сказал, что бубен считается женским инструментом потому, что он издает звон и сделан таким образом, чтобы его шлепали. Мне кажется, что это суждение довольно недавнее и исключительно патриархальное. Во всяком случае, я спросил у них, не знают ли они такую женщину, которая могла подыгрывать им по вечерам на бубне. Они уверяли меня, что такой женщины не знают, но когда я намекнул, что от этого будет зависеть продолжение их контракта на выступления в нашем заведении, пообещали заняться поисками.

Спайк одобрительно кивнул.

– Все правильно, – сказал он. – Когда я в последний раз был в Иерусалиме, мне довелось послушать, как одна исполнительница танца живота прекрасно била в бубен. При этом она выступала босиком. Это было в ночном клубе под названием «Молоко и мед». Босиком выступала, клянусь, честное слово…

– Молоко и мед, – повторил Абу. – До чего банальным, до чего избитым стало это словосочетание. И тем не менее есть в нем своя прелесть, хотя бы для желудка. Молоко и мед. Звучит очень поэтично, даже не знаю почему.

И они разбрелись – каждый по своим делам, даже не зная, какую роль их общая любовь к бубну и его звукам сыграет в их жизни.

Эллен Черри отнеслась к оркестру довольно равнодушно. Его высокое гнусавое жужжание напоминало ей доисторический сигнал «занято». Йеменскому фолк-певцу также не удалось завоевать ее благосклонность, несмотря на то, что она явно будила в нем нечто такое, отчего он неизменно провожал ее долгим горячим взглядом. Когда он попытался назначить ей свидание, она чуть было не согласилась. Йеменец был красив и меланхоличен, и хотя юношеская меланхолия неизменно наводит на подозрения, есть в ней своя притягательность. Знаю я этих арабских парней, подумала Эллен Черри. Вряд ли он согласится быть моим любовником. После третьего свидания непременно пожелает стать моим мужем, а потом и вообще отвезет меня на свою «милую» родину. Там он спрячет меня за чадрой и заставит есть бараньи глаза.

После того, как Эллен Черри отвергла притязания йеменца, его выступления сделались еще более печальными и меланхоличными. Чтобы вышибать у публики слезу, строчкам вроде «Прежде чем я уйду на войну, позволь мне вытереть мои слезы твоим вышитым рукавом» вовсе не нужно было звучать по-английски. В конечном итоге Спайк и Абу его уволили.

К началу апреля, когда они уже собрались отказаться от услуг оркестра, беззубый старикашка сообщил, что в следующую пятницу вместе с музыкантами будет выступать «самая красивая» танцовщица, которая исполняет танец живота и которая «очень-очень превосходная мастерица» играть на бубне.

Пока Спайк на радостях расспрашивал старого музыканта о том, будет ли она в обуви или же босиком, Абу – в равной степени обрадованный, хотя и не столь шумно, – скормил Эллен Черри пикантную новость о том, как в период музыкального бездействия, навязанного Мухаммедом в седьмом веке, одобрение получили лишь гирбал и бубен – правда, последним можно было пользоваться без звона, поскольку издававшие звон инструменты были запрещены.

– Вот что сделала новая религия с арабской культурой, – сказал Абу. – Она оставила нам барабаны, но забрала звон.

– Мы, баптисты, тоже не слишком много звоним, – отозвалась Эллен Черри. – За исключением тех случаев, когда позвякиваем монетами на блюде, собирая пожертвования.

* * *

Сегодня третья пятница апреля. Весна возлежит на Нью-Йорке подобно одалиске на диване в гареме своего владыки. Подобно инфицированному.

СПИДом младенцу на гарлемском диванчике. Восходит огромных размеров луна. Подобно одалиске луна кажется переполненной до краев засахаренными фруктами и спермой, однако дымка, сквозь которую она восходит, редка, забита флегмой, испещрена язвами, которые почти наверняка болезнетворны. Повсюду мягкость ластится к твердости. Твердость пожимает плечами и говорит: «Ну и что?» – роется в отбросах долларов, вонзает футовой длины иглы в свои вены. На тысячах покрытых коркой сажи конечностях разворачиваются нежные зеленые листочки. Острый мефистофелевский запах, изрыгаемый выхлопными трубами транспортных средств, резко контрастирует с хлорофиллом. При вдыхании воздуха одна ноздря втягивает колдовскую струю ядов, тогда как другая – благоуханный сироп, источаемый различными растениями. В смешанном лунном свете и искусственном освещении неона и свечения листьев небоскребы красивы, как процессия индусских святых. Пузырясь и подмигивая огнями, они кажутся полными живицы, подобно кленам в парке.

Выплескиваясь на улицу из недр квартир и кондоминиумов, из бутиков и кафешек, возбужденные толпы находят новый ритм, ритм, являющий собой нечто среднее между оцепенением зимы, застывающей как механическая игрушка, у которой кончился завод, и медленным движением ныряльщика, погружающегося, как в море, в глубины предстоящего влажного лета. Давя подошвами упаковки от гамбургеров, одноразовую посуду, пачки из-под презервативов, медицинские шприцы, пустые баллончики – распылители краски, которыми пользуются граффитисты, они движутся, едва ли не пританцовывая, бессознательно совершая своими шагами некий весенний ритуал, забытое ощущение влажной земли, семени и барашка и первоцвета. Незаконченная и нескончаемая симфония, под которую они движутся, состоит из доносящихся из магнитофонов звуков сальсы, рэпа и фанка; из обрывков произведений Антонио Вивальди, струящихся из изысканных ресторанов и лимузинов; из сложных ритмов, которые призрачный мундштук Кола Портера выстукивает в фойе дорогих отелей по позвоночникам туристов и бизнесменов; из заумного технорока в барах Сохо и мансардах художников, из соло на ударных, извлекаемого из пластиковых ведер и металлических подносов уличными музыкантами; из голосов андрогинных дикторов, объявляющих «новости»; из пронзительного скрежета автомобильных и автобусных тормозов; из бесконечного воя сирен; из бибиканья клаксонов такси; из редких выстрелов или криков; из девичьего смеха, мальчишеского бахвальства, собачьего лая, нытья нахальных нищих, воплей бездомных психов и, конечно же, пророчеств уличных проповедников, что доносятся едва ли не с каждого перекрестка. Все эти провидцы, как рукоположенные, так и самозваные, в один голос предупреждают прохожих о том, что, возможно, сегодня – это последний апрельский день, дарованный Господом человечеству, как будто апрель – это котенок, а Господь – сердитый фермер с мешком за плечами.

К июлю воздух Нью-Йорка уже накачан стероидами, брутальные бицепсы будут перекатываться в легких каждого, кто будет вдыхать его, а щеки чувствительных личностей он будет царапать, как щетина.

Однако в этот апрельский вечер атмосфера была исключительно фемининной. Смог щеголял в кружевах, ветерок кутался в любимый беременными хлопок, а усталые горожане, которым подмигивали и с которыми заигрывали, отказались от какой-либо самообороны.

Перед самым закатом над Манхэттеном выстраивается логарифмическая линейка канадских гусей, давая уличному движению урок гусиных криков, от которых садятся батарейки. Шеи миллионов кранов как один вытягиваются, следя за полетом гусей, и когда косяк исчезает в дымке, древняя интоксикация охватывает коллективный мозг. Теперь все без исключения слегка пьяны вином диких гусей.

Эллен Черри ощущает буйство женственности на городских улицах еще до того, как покидает свою квартирку. С двенадцатого этажа «Ансонии» неоновые вывески похожи на мазки влажной губной помады, а в какофонии, что доносится с Бродвея, слышится урчание сытой кошки. В обычное для пятничного вечера ассорти коммерции и культуры, любви и криминала, роскоши и мерзости затесался нектар древесных почек, лунного солода и гусиного грога: Эллен Черри может попробовать все это, когда с треском распахивает окно. Она открывает его шире и делает глубокий вдох. Это ночь, полная предвкушений, ночь, когда должно произойти нечто фантасмагорическое, и Эллен Черри не терпится поскорее стать соучастницей ночного волшебства.

– Нью-Йорк проглотил бубен, – говорит она. О бубнах она не знает ничего, кроме того, что ей было недавно рассказано. Однако ей понятно, что этот женский и необузданный музыкальный инструмент будет звучать сегодня ночью у «Исаака и Исмаила», где ей предстоит работать в ночную смену с девяти до трех ночи. Как оказывается, ее метафора вполне уместна, хотя она полностью ее забывает к тому времени, когда возвращается к шкафу в прихожей, чтобы повесить пальто, которое, как она решила, ей не понадобится (не следует недооценивать ту степень, в которой освобождение от тяжелой зимней одежды вносит свой вклад в новое настроение города).

В тот самый миг, когда Эллен Черри выходит из спальни, в ящике комода, где хранится нижнее белье, происходит беспрецедентное движение. Ящик слегка приоткрывается, и Ложечка также ощущает колдовскую притягательность апрельского вечера.

* * *

Дарума внимательно следит за ней. Ложечка вся трясется, как наркоман-кокаинист на собеседовании при приеме на работу. Приняв вертикальное положение, она балансирует на кончике ручки и подпрыгивает на высоту, позволяющую ей на короткое мгновение заглянуть за край ящика для нижнего белья. Подпрыгивает, колеблется, дрожит. Попрыгивает, колеблется, дрожит.

– Камикадзе, – шепчет вибратор.

– Камикадзе?

– Божественный ветер.

Она подпрыгивает, колеблется, дрожит.

– Божественный ветер?

– Ступай! – говорит он. – Следуй за ветром. Дерзай. Терять тебе нечего. Ступай!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю