Текст книги "Оплот"
Автор книги: Теодор Драйзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Этот разговор заставил Уилкерсона задуматься. Такого человека, как Барнс, хорошо иметь другом и опасно – врагом.
Бэйкер с первых же дней стал делать откровенные попытки сблизиться с Солоном. Бывая в банке, он постоянно останавливался у его стола поговорить о том, о сем. Как-то раз, дружески поздоровавшись с Солоном, он заметил, словно бы между прочим:
– Скажите, мистер Барнс, вы последнее время не интересовались Пенсильванскими автомобильными и сталелитейными?
– Специально не интересовался, – ответил Солон. – Но я обычно слежу за биржевыми курсами. Пенсильванские как будто стоят на шестидесяти восьми?
– Именно, – подтвердил Бэйкер и затем добавил с благосклонной улыбкой: – Если у вас есть какая-нибудь мелочишка, которой вы хотели бы распорядиться, учтите, что на каждой акции, приобретенной до августа месяца, можно заработать десять долларов. Но это, разумеется, строго между нами...
– Спасибо за любезный совет, – сказал Солон, улыбаясь в ответ. – Я не премину им воспользоваться.
Он сразу же подумал о своей двоюродной сестре Роде: она недавно говорила ему, что у нее есть восемь тысяч долларов, которые ей хотелось бы вложить в какие-нибудь солидные бумаги, и спрашивала его совета.
У Сэя тоже были причины стараться расположить Солона в свою пользу. Став одним из директоров банка, он быстро сообразил, что было бы очень неплохо заручиться поддержкой такого союзника, как Солон, и иметь возможность всегда рассчитывать на его голос. Видя, что Солон – человек высоких нравственных правил, он часто заводил с ним разговоры о квакерском учении, всячески превознося преимущества этого учения. Как-то раз он пригласил Солона вместе с Бенишией к себе на обед. Говоря о своем доме на Мэн-лайн, он всегда называл его «скромным», но когда Солон и Бенишия подъехали к этому дому в автомобиле, который прислал за ними предупредительный хозяин, их взгляду представился особняк, отделанный с кричащей роскошью, сразу оскорбившей сдержанный вкус Солона. Мишурное великолепие – так он назвал потом в разговоре с Бенишией этот вычурный фасад в стиле итальянских вилл, сад, разбитый по английскому образцу, и огромный вестибюль, увешанный картинами мастеров Возрождения и загроможденный всяким средневековым хламом.
Но все это были люди сильные и влиятельные, и Солону льстило их внимание. Поэтому, как уже не раз в жизни, он решил смотреть и слушать, сам ничего не говоря и бдительно оберегая себя от опасности впасть в заблуждение. Сказано же в Библии: «Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби».
ГЛАВА XLVII
Гринвич-вилледж, начало двадцатых годов. То было время, когда вся атмосфера этого района Нью-Йорка необычайно благоприятствовала расцвету творческой деятельности. Население Гринвич-вилледжа почти сплошь состояло из людей, приехавших сюда в надежде стать писателями, художниками, танцовщицами, положить начало новому течению в театральном искусстве или основать журнал, единственное назначение которого – выражать взгляды редактора, вообразившего, что у него имеются взгляды, и на этом основании возомнившего себя достойным мировой славы. Были тут журналисты и адвокаты из Средне-западных штатов, которые пренебрегли налаженным, благополучным существованием, чтобы, вдохновляясь атмосферой Гринвич-вилледжа, попытать счастья на литературном поприще. Были девушки, приехавшие с далекого Юга в поисках знаний, волнующих приключений или просто заработка, так или иначе связанного с искусством.
Ибо здесь и в самом деле был центр творческой жизни, притягивавший даже тех, кто, не обладая никакими художественными дарованиями, жаждал хотя бы общения с людьми искусства. Многие покидали куда более комфортабельные квартиры в других районах или даже загородные виллы, и ютились здесь в каком-нибудь подвале или на чердаке. Привлеченные духом романтики, приключения, съезжались сюда со всех концов страны мужчины и женщины, одни – работать, другие – просто пожить в таком месте, где могло случиться самое неожиданное. И из этой массы, бродившей под действием творческой закваски, нередко выходили и добивались признания настоящие таланты – писатели, драматурги, критики, художники, музыканты и теоретики искусства.
Существенную роль в жизни Гринвич-вилледжа играли бесчисленные ресторанчики и подпольные кабачки (тогда в Америке еще действовал «сухой закон»). Были среди них такие, где за двадцать пять центов вы могли получить сносный обед – если соглашались предварительно вымыть посуду, помочь на кухне или обслужить двух-трех посетителей; и надо сказать, многие обитатели Гринвич-вилледжа пользовались преимуществами этой системы. Особенно популярен был ресторан «Голубой гусь». Он занимал просторное помещение в подвальном этаже, с низким потолком, на котором перекрещивались обнаженные балки, с огромным открытым очагом в одном конце; окна были завешаны темно-красными драпировками, на столах горели свечи, а в углу можно было всегда видеть парочку любителей шахмат, согнувшихся над шахматной доской.
Как-то сентябрьским вечером в «Голубом гусе» шло большое веселье. Посредине зала было сдвинуто вместе несколько столов, и вокруг них разместились пирующие. Виновником торжества был красивый, хотя немного растрепанный молодой человек, праздновавший свой день рождения, а заодно и другое радостное событие: в этот самый день крупная издательская фирма приняла к печати его первый роман. Прочие столики занимали обычные посетители ресторана; были среди них и знаменитости, и только еще восходящие светила, и просто наблюдатели нравов Гринвич-вилледжа.
За одним из таких столиков, у окна, из которого, несмотря на красные драпировки, порядком дуло, сидели две девушки; лица их казались розовыми в мерцании поставленной между приборами свечи. Одна – круглолицая, коротко подстриженная, похожая на рослого крепыша-мальчишку, другая – изящная, тоненькая, настоящая статуэтка, с бледным нежным личиком в ореоле шелковых пепельно-белокурых волос и голубыми глазами, удивленно скользившими по сторонам. Это были Волида Лапорт и Этта Барнс.
Занятия на летних курсах при Висконсинском университете кончились в начале сентября, но до тех пор успели произойти события, в результате которых подруги и очутились в Нью-Йорке. На курсах они повстречали нескольких девушек, живших в Гринвич-вилледже и собиравшихся осенью туда вернуться. От них Волида и Этта наслушались восторженных рассказов о нравах и обычаях этого своеобразного места. Особенными энтузиастками Гринвич-вилледжа были две девушки, уже попробовавшие свои силы в искусстве и на мелкой газетной работе. Этта и Волида слушали их, как завороженные. Другим решающим обстоятельством явилось то, что Волида к этому времени уже раздумала поступать на медицинский факультет. Она переняла от Этты интерес к литературе, все лето усиленно занималась филологическими дисциплинами и с жаром рассуждала о журналистской карьере. Этта очень радовалась такой перемене в планах Волиды, тем более что сама она за эти полтора месяца прочла и узнала много нового по своему любимому предмету, написала несколько рассказов, которые все очень хвалили, и окончательно утвердилась в решении посвятить себя занятиям литературой.
– Мы поедем в Нью-Йорк, будем учиться в университете и жить в Гринвич-вилледже! – объявила Волида в один из последних дней занятий на летних курсах. – Иначе просто быть не может! Это место положительно для нас с тобой создано. Представь только: быть среди людей, вся жизнь которых принадлежит искусству в той или иной его форме! А сколько из них выходит настоящих знаменитостей!
– В самом деле, это будет чудесно! – подхватила Этта. – Может быть, нам удастся устроить себе такую студию, как у той танцовщицы, помнишь?
Она говорила о девушке из класса истории искусств, рассказывавшей им как-то про свою студию в Гринвич-вилледже. Девушка эта приехала в Нью-Йорк с Юга почти без денег и в поисках жилья набрела на большую пустовавшую мансарду. В одном конце мансарды находилось небольшое возвышение, нечто вроде подмостков, что как нельзя лучше соответствовало ее планам. Она подробно описывала, как она устроилась в этой мансарде: раздобыла пустые упаковочные ящики и обила их кретоном, навесила черные занавеси на окна, приладила к одной из стен большое зеркало. А теперь у нее собираются ценители искусства, беседуют, иногда она танцует перед ними на своей импровизированной эстраде. Девушка была полна самых смелых честолюбивых замыслов, поговаривала даже о поездке в Париж и о занятиях в русском балете.
– Только бы нам попасть туда, а уж где жить, мы найдем, – сказала Волида. – Ты понимаешь, Этта, ведь там бывает столько знаменитостей! И среди них легко встретить человека, который поможет найти работу по душе.
Отец Волиды огорчился, узнав об этом новом решении: ему нравилась мысль, что его дочь будет врачом. Но он давно уже привык считать, что Волида сама сумеет устроить свою судьбу, и потому без всякого спора согласился дать ей денег на дорогу и на необходимые расходы. Солон за это время тоже более или менее примирился с тем, что младшая дочь в значительной мере ушла из-под его родительской власти. Она уже достигла совершеннолетия, и он не в праве был отказывать ей в деньгах, приходившихся ей по завещанию тетушки Эстер. Из этих денег он еще раньше удержал сумму, пошедшую на выкуп драгоценностей из заклада, и теперь скрепя сердце должен был обещать, – сопроводив свое обещание целой кучей родительских наставлений, – что каждый месяц будет высылать ей чек на семьдесят пять долларов. Этта сочла, что тем самым денежная проблема для нее раз и навсегда решена. На такую сумму она отлично проживет в Нью-Йорке вместе с Волидой, пока та не найдет себе работы.
После конца занятий они прожили в семье Лапортов всего неделю. Отпуская их в Нью-Йорк, отец Волиды поставил единственное условие. У него имелась дальняя родственница, которая жила в Гринвич-вилледже на Хорэйшо-стрит и держала пользовавшийся солидной репутацией пансион для девушек, зарабатывавших на жизнь своим трудом. Там и должны были поселиться Волида с Эттой. Девушки охотно согласились на такое условие – теперь, когда заветная цель была близка, они согласились бы на что угодно; к тому же оказалось, что в большом каменном доме на Хорэйшо-стрит совсем не плохо жить, в особенности на первых порах, пока они еще не огляделись на новом месте. Они и столовались большей частью у своей хозяйки: это было дешевле, а они довольно быстро убедились, что их бюджет не допускает особых роскошеств. Но время от времени они разрешали себе променять сытный домашний ужин на тощую закуску в каком-нибудь ресторанчике, где лучше всего можно было почувствовать своеобразную и неотразимо привлекательную для них атмосферу Гринвич-вилледжа.
Особенно полюбился им ресторан «Голубой гусь». Сегодня тут было веселей, чем когда-либо. Шум и оживление создавала компания за центральным столом; тосты обходили весь зал, в веселье втягивались сторонние посетители. Дошла очередь до Этты и Волиды, им прислали по бокалу красного вина с предложением выпить за виновника торжества. Девушки со смехом приняли предложенный тост. Опуская свой бокал, Волида бросила беглый взгляд на столик, стоявший как раз напротив их столика.
– Слушай, Этта, – только не поворачивай сейчас головы, – сказала она вполголоса. – Ты заметила мужчину, который сидит вон за тем столом? Высокий, красивый, с темными волосами. С тех пор как мы вошли, он не сводит с тебя глаз.
– Глупости! Ничего я не заметила! – Этту даже насмешило такое предположение. – Тебе просто показалось.
– Нет, не показалось! – упрямо возразила Волида. – Постой, да он, кажется, хочет подойти.
Этта не успела ответить, потому что рослый, плечистый молодой человек – Волида говорила правду, он действительно был красив – уже стоял у их столика и смотрел прямо на нее. Встретив ее вопросительный взгляд, он немного смущенно улыбнулся.
– Моя фамилия Кейн, Уиллард Кейн, – сказал он. – Я художник. Скажите, вы не согласились бы позировать мне? Вам такая просьба может показаться чересчур смелой, но дело в том, что, – тут он повернулся к Болиде, – у вашей подруги такое лицо, какое я давно ищу.
– Да вы присаживайтесь, – дружелюбно сказала Волида, снимая с соседнего стула свою сумочку и свертки с покупками. – Мне всегда хотелось, чтобы какой-нибудь художник написал портрет Этты, вот, кажется, мое желание и осуществляется. – Она засмеялась и повернулась к Этте. – Мою подругу зовут Этта Барнс. А меня – Волида Лапорт.
Застенчивая улыбка Этты ободрила художника, и он стал объяснять, что работает над мужскими и женскими портретами, которые должны составить серию «Типы современных американцев». Ему кажется, что Этта подходит для этой серии, и он хотел бы сделать с нее несколько набросков, проверить свое впечатление.
– А вы откуда, девушки? – спросил он как бы между прочим.
– Мы приехали из Мэдисона – учились в Висконсинском университете, – сказала Волида. – Я там и живу, а Этта живет в Филадельфии.
– Ну, а я родом из Мэна, – сказал художник. – Мне наскучило писать жителей Новой Англии; вот я и приехал сюда поискать другой натуры.
Разговаривая, он все время смотрел на Этту, и она почувствовала, что нужно что-то сказать.
– Мой отец тоже из Мэна, – сказала она. – Он родился в маленьком городке, который называется Сегукит.
– Сегукит? Я там был, – с живостью подхватил Кейн. – Хотя мои родные места дальше к северу.
Видя, что девушки слушают его с интересом, он принялся рассказывать о своей работе, о современных направлениях в искусстве. Болиде и Этте нравилась его легкая, непринужденная манера разговора и подкупающая искренность, с которой он критиковал самого себя.
– Я думаю, Этта охотно согласится вам позировать, – сказала Волида во время минутной заминки в разговоре.
Этта пришла в замешательство.
– Ах, Волида, я, право, не знаю, удобно ли это. – И, обращаясь к Кейну, пояснила: – Видите ли, мне ни разу в жизни не случалось позировать, и...
Он поспешил перебить ее:
– Я ведь хочу писать только вашу голову, мисс Барнс. Я уверен, что вам это не покажется трудным. Может быть, вам даже будет интересно.
И он улыбнулся самой подкупающей улыбкой.
Этта совсем растерялась. У нее просто в мыслях не укладывалось – как это она придет к художнику в мастерскую и будет позировать ему для портрета. С другой стороны, после того как она уже отрешилась от стольких условностей своей прежней жизни, отказать Кейну в его просьбе было бы, вероятно, глупо. И, кроме всего прочего, она невольно почувствовала себя польщенной.
Кейн по выражению ее лица понял, что она колеблется.
– Вы согласны, правда, согласны? – спросил он. Она молча кивнула. – Вот и чудесно! Давайте завтра в два часа и начнем.
Он достал визитную карточку, приписал на ней адрес мастерской и подал девушке.
– Это в двух шагах отсюда, – сказал он, поднимаясь. – Так не забудьте! Завтра в два часа!
И, помахав на прощанье рукой, он вернулся к своему столику.
И повторился старый, как мир, сюжет о художнике и его модели. В художнике говорило то же, что и всегда: извечное преклонение перед красотой и совершенством форм, перед жизнеутверждающей сущностью женщины. Кейн уже написал для своей серии пять или шесть портретов американцев, показавшихся ему типичными; но здесь он почувствовал возможность создать произведение, которое должно явиться венцом всей работы. Кроме того, его с первого взгляда потянуло к Этте; и девушку, хотя она сама этого не сознавала, тоже влекло к нему.
Когда Этта в два часа явилась в мастерскую, Кейн уже ждал ее. Он был одет в длинную свободную блузу, перепачканную краской, и довольно поношенные брюки; на ногах у него были коричневые кожаные сандалии. Непокорная прядь спадала на лоб над правым глазом, и Этте он в небрежном рабочем костюме показался еще привлекательнее, чем накануне. Он сердечно поздоровался с ней и поблагодарил за то, что она пришла. И она вдруг почувствовала себя дома в этой большой комнате с голыми стенами, почти пустой, если не считать подрамников, сваленных в кучу в одном углу. Торнбро, Чэддс-Форд, вся безмятежная ясность прежних дней навсегда канули в прошлое; новый мир раскрылся перед ней, и она уже стала частицей этого нового мира.
– Снимите, пожалуйста, шляпу, и начнем работать, – деловым тоном сказал Кейн и повел ее к большому старинному креслу, установленному на возвышении. Этта села, немного смущаясь, и спросила, не повернуться ли ей лицом к окну.
– Да, пожалуй, – сказал Кейн. – А вообще примите удобную, непринужденную позу. Мне нужно, чтобы ваша голова была хорошо освещена, а свет лучше всего падает именно здесь. Смотрите для развлечения в окно – на воробьев, прыгающих по мостовой, или на хозяек в доме напротив. Вон одна как раз собирается вытрясти пыльную тряпку на головы прохожих.
Этта рассмеялась, и Кейн взялся за кисть. Работая, он расспрашивал ее о занятиях в университете, о том, что привело ее сюда, в Гринвич-вилледж. Так прошло около часу. Наконец Кейн, видимо довольный сделанным, перевел дух и объявил, что на сегодня хватит.
– Я вам больше не нужна? – спросила Этта вставая.
Он молча посмотрел на нее, и она в ответ смущенно улыбнулась. Не отводя взгляда, он подошел и, помогая ей сойти с возвышения, сказал почти шепотом:
– Красавица моя! Вы мне всегда будете нужны. – И тут же продолжал уже совсем другим тоном: – Видите ли, обычно я сперва делаю два-три наброска с модели, чтобы уяснить себе детали будущего портрета. Так что если вы не передумали позировать мне, наша работа только начинается. Разумеется, я буду платить вам гонорар, как всякой натурщице. Согласны? Тогда позвольте, я запишу ваш адрес и номер телефона.
Он сделал паузу; его глубокие серые глаза смотрели на нее не отрываясь, в складке крупных, ласковых губ был горячий призыв.
– Так, может быть, завтра в это же время? Вас устраивает?
И Этта поняла, что никакая сила в мире не помешает ей завтра прийти.
Так она вступила на новый путь, на котором искусство переплеталось с жизнью сердца.
ГЛАВА XLVIII
Целых полтора месяца Этта почти каждый день приходила в мастерскую Уилларда Кейна, и отношения, складывавшиеся между ними, занимали все больше места в ее и его жизни. Однако ни эти первые проблески чувства, ни богатство и разнообразие новых впечатлений не могли заставить Этту окончательно забыть родную семью. Она очень тосковала по матери и в то же время боялась, что если она приедет домой, ей не избежать бесконечных споров с отцом, от которых у всех только останется неприятный осадок в душе. Солон ни в чем не изменил своих взглядов относительно того, как должны и как не должны поступать его дети; он по-прежнему пытался склонить Этту к возвращению в Торнбро, а она упорно не соглашалась, отказываясь даже приехать на два-три дня повидаться.
Не раз Солон высказывал желание навестить Этту в Нью-Йорке, но Бенишия отговаривала его, опасаясь, как бы его посещение не отдалило девушку еще больше от семьи. В письмах, которые Этта довольно часто писала матери, уверяя, что здорова и занятия идут хорошо, постоянно говорилось о том, как ей не хочется, чтобы вновь повторялись ненужные и бесполезные сцены с отцом. В конце концов решено было, что в Нью-Йорк поедет Бенишия, и в один прекрасный день она появилась на Хорэйшо-стрит в простой серой тальме и квакерском чепце, из-под которого сияли лаской и надеждой ее лучистые глаза. У Этты при виде матери сердце сжалось от волнения; ей вдруг показалось непонятным, как она могла причинить малейшее страдание этой нежной, любящей душе. Мать и дочь обнялись и с минуту ни та, ни другая не могли произнести ни слова. Бенишия опомнилась первая.
– Родная моя! – вымолвила она тихо. – Наконец-то я тебя вижу, могу тебя обнять, поцеловать! Если б ты только знала, как я по тебе соскучилась! Ну, расскажи же мне, как ты живешь, все, все расскажи!
– Милая мамочка, а я как рада, что могу поговорить с тобой, – сказала Этта, целуя ее. – Все тебе расскажу, не утаю ничего!
Она усадила мать в лучшее кресло, а сама села на пол у ее ног и положила ей голову на колени. И, пригретая материнской лаской, стала рассказывать обо всем, что с ней произошло после отъезда из Торнбро: об университете, о том, как они с Волидой решили ехать в Нью-Йорк, о своем желании стать писательницей, добиться успеха на этом поприще. Когда же мать попыталась спросить, не могла ли бы она работать, живя дома, Этта мягко, но решительно возразила, что ей необходимо, как воздух, ощущение свободы и независимости, а дома у нее этого ощущения никогда не будет. Ее занятия так же важны для нее, как для отца – его религия, но из этого вовсе не следует, что она разлюбила своих родных.
– А больше тебе нечего мне рассказать, дорогая? – спросила Бенишия, выслушав ее до конца. – О твоих друзьях, например, – нет ли среди них таких, с кем бы тебе не следовало водить знакомство? Что, Волида в самом деле хорошая, серьезная девушка? Есть ли у нее или у тебя приятели мужчины?
– Волида – настоящий верный друг, мама. Мы обе много и серьезно работаем, и мужчины нас не интересуют. Но кое о чем я, пожалуй, должна тебе рассказать. – Она замялась, голос ее зазвучал теплее, задушевнее. – Месяца полтора назад я повстречалась с одним художником. Он работает над серией американских типов и захотел написать для этой серии мой портрет. Человек он очень серьезный, пользуется известностью. Я позирую ему в его мастерской, и он мне платит за каждый сеанс. Надо сказать, эти деньги пришлись довольно кстати, потому что одними процентами с наследства тетушки Эстер не проживешь!
– А ты уверена, что тут нет ничего дурного, – в том, что ты ходишь в мастерскую к этому человеку? – тревожно спросила Бенишия.
– Ну, конечно, мама. Это так принято, и к тому же он ни о чем не думает, кроме своей работы. Мне бы очень хотелось тебя с ним познакомить.
– В другой раз, Этта. Сейчас я спешу домой. Отец с нетерпением ждет вестей о тебе. У него столько забот и огорчений – и из-за тебя, и из-за Стюарта, и дела идут не всегда гладко. Но если я заверю его, что тебе в самом деле на благо твоя жизнь здесь, это снимет большую тяжесть с его души. Могу я сказать ему так?
– Да, мама, можешь, – сказала Этта со слезами на глазах.
Они еще немного поговорили о доме, об Айсобел, Доротее, Стюарте, потом Бенишия простилась и уехала.
Свидание с матерью всколыхнуло все существо Этты, и много дней потом ее мучили сомнения – не отказаться ли от того, о чем она так долго и страстно мечтала, и не вернуться ли домой в Торнбро? Если б не ободряющая близость Волиды, тем бы, вероятно, и кончилось. Впрочем, тут сыграло роль еще одно обстоятельство – все растущее, хотя и безотчетное пока влечение к Уилларду Кейну. Так или иначе, она не уехала, и мало-помалу отношения ее с художником достигли такой стадии, когда отступать было уже невозможно.
Как-то холодным ноябрьским утром придя в мастерскую, она увидела, что Кейн в раздумье стоит перед ее портретом. Она подошла и остановилась рядом. Так написать женщину мог только художник, глубоко проникший в душу своей модели и не оставшийся безучастным к тому, что творилось в этой душе. Чувство горделивой радости переполняло Этту. И вдруг она поняла главное, о чем без слов, но достаточно выразительно говорил этот портрет: Кейн ее любит! Она повернулась, глаза их встретились, и ей стало ясно, что противиться бесполезно. Медленно, словно покоряясь какой-то непреодолимой силе, она придвинулась ближе. Он обнял ее и прижал к себе.
С этого безмолвного признания началась связь, которой суждено было стать для Этты источником и несказанного блаженства и постоянных терзаний, потому что она без ужаса не могла подумать о том, что будет, если каким-нибудь образом узнают отец и мать. Но время шло, опасность разоблачения казалась все менее и менее вероятной, и Этта невольно глубже и глубже втягивалась в новый для нее мир любви и эстетических наслаждений. Кейн, однако, принадлежал к людям, для которых все в жизни подчинено искусству; любовь и красота казались ему неотъемлемыми элементами существования, но он никогда не позволил бы любви перерасти в силу, способную причинить ущерб ему или его искусству. К Этте он относился с нежностью, был признателен ей за то, что она вдохновляет его в работе, ее юная красота влекла его к себе. Но он не задумывался о том, что если их отношения зайдут слишком далеко, это может принести Этте горе, даже погубить ее. Его пленяли в ней молодость, тонкий ум, чуткая душа. Он восхищался ею, желал ее, подчас испытывал к ней страстное обожание. Но он не любил ее по-настоящему. К тому же он ничего не знал о той атмосфере условностей и строгих правил, в которой она росла, о суровом религиозном духе, царившем в ее семье. Она никогда ему об этом не рассказывала, не говорила даже, что ее родные – квакеры. И с самого начала у него не было намерения превратить их связь в прочный, постоянный союз.
Под конец осени у Этты вошло в привычку по пути из университета заходить в мастерскую к Кейну; он уже знал это и старался освободиться ко времени ее прихода. Портрет был окончен, но ему хотелось писать ее еще и еще. Теперь они почти каждый вечер ужинали вместе где-нибудь в ресторане, а потом Этта нередко возвращалась к нему в мастерскую.
И вот на беду как-то раз они повстречали в ресторане человека, который оказался приятелем Орвила. Человек этот давно уже стал почтенным семьянином и жил в Трентоне, но время от времени наезжал в Гринвич-вилледж повидать одну свою старинную приятельницу. Он был знаком с Кейном и, гордясь этим знакомством, не преминул подойти, так что художнику ничего не оставалось, как только представить его Этте.
– Знакомьтесь, пожалуйста: мисс Барнс – Рэнс Кингсбери, – сказал он.
Молодой человек бросил на девушку взгляд, который показался Кейну чересчур пристальным. Это ему не понравилось: он знал, что Кингсбери человек женатый, живет в Трентоне, а сюда приезжает навещать прежнюю приятельницу, с которой сам Кейн тоже был знаком. В глазах Кингсбери, обращенных на Этту, читалось откровенное любопытство; она, видимо, показалась ему непохожей на тех женщин и девушек, которых он привык встречать в Гринвич-вилледже.
Прощаясь, он вдруг спросил, как бы между прочим:
– Скажите, мисс Барнс, не родственница ли вы Орвилу Барнсу, который живет в Трентоне?
От неожиданности Этта до того растерялась, что, не успев подумать, сразу же ответила:
– Это мой брат.
– Да что вы! А я очень хорошо знаю Орвила; только на прошлой неделе провел очаровательный вечер у него в гостях. Вы ведь там не были, правда? Я бы непременно заметил вас.
Этта, испугавшись, что выдала себя, ответила довольно сухо:
– Я не видела Орвила с тех пор, как переехала в Нью-Йорк. Я здесь учусь в университете.
Но сделанного промаха уже нельзя было исправить. Вернувшись в Трентон, Кингсбери не замедлил сообщить Орвилу, что видел его сестру в Гринвич-вилледже с известным художником Уиллардом Кейном. Орвил сделал вид, будто эта новость его ничуть не заинтересовала, однако на самом деле встревожился не на шутку. Человеку его положения не пристало иметь что-либо общее с Гринвич-вилледжем. И так уже, с тех пор как Этта уехала из дому, жена и родственники жены без конца донимали его расспросами – где она и что делает. Слова Кингсбери не давали ему покоя, и в конце концов он решил проверить все сам.
В следующее воскресенье он приехал в Нью-Йорк и, несмотря на довольно ранний час, прямо с вокзала отправился на Хорэйшо-стрит. Там ему сказали, что его сестра еще в субботу уехала куда-то и не вернется до понедельника. Ничего больше ему узнать не удалось. Тогда он припомнил имя человека, с которым, по словам Кингсбери, Этта была в тот вечер: Уиллард Кейн. Он разыскал адрес Кейна в телефонном справочнике и пошел по этому адресу. Сонный лифтер, к которому он обратился, вызвал по внутреннему телефону квартиру Кейна.
– Что, мистер Кейн дома? – спросил он.
– А кто спрашивает мистера Кейна? – раздался в трубке женский голос, при звуке которого Орвил вздрогнул. Это был голос его сестры. Не дав лифтеру ответить, он поспешно крикнул в трубку:
– Этта, послушай, это я, Орвил. Я хочу тебя видеть. Можно мне подняться наверх?
Последовало короткое молчание, потом голос Этты сказал:
– Подожди минуту, Орвил. Я сейчас спущусь к тебе.
В ожидании Этты Орвил мерил шагами вестибюль. Прошло минут десять, прежде чем она появилась, явно смущенная. Орвилу сразу бросилась в глаза перемена, совершившаяся в ней за то время, что они не виделись: она словно выросла, стала живее и удивительно похорошела. Впрочем, это наблюдение не смягчило закипавшего в нем гнева.
– Ты где, собственно, живешь, здесь или на Хорэйшо-стрит? – спросил он с ядовитой усмешкой.
– Конечно, на Хорэйшо-стрит. Я просто зашла к мистеру Кейну.
– Ты выбираешь странное время для визитов, – заметил он.
– Я, видишь ли, позирую мистеру Кейну, и время сеансов от меня не зависит. Мистер Кейн назначает те часы, когда ему удобно. Он знаменитый художник.
– Что ни говори – это выглядит довольно странно. Воскресенье, десять часов утра...
– Не понимаю, Орвил, что с тобой такое, – сердито сказала Этта. – Мы не виделись чуть не полгода, и не успел ты приехать, как начинаешь говорить мне неприятности.
Но Орвил пропустил ее слова мимо ушей.
– Если за этим позированием действительно ничего не кроется, проводи меня наверх, я хочу поговорить с мистером Кейном.
– И не подумаю! Я отлично знаю, что когда мистер Кейн работает, он никого не принимает, не примет и тебя.
– Так я и думал! – Орвил оглянулся, желая удостовериться, что лифтера нет поблизости. – Что это все значит? Ты любишь этого человека или просто путаешься с ним?
Глаза Этты сверкнули.
– Тебя это во всяком случае не касается! – только и нашла она что ответить.
– Конечно, доброе имя семьи для тебя ничего не значит. – Орвил распалялся все сильнее. – Зато для всех нас оно значит очень много. Неужели ты не понимаешь, что люди уже говорят о тебе? Если у тебя самой нет стыда, подумала бы хоть об отце и матери.
– Тебя только и беспокоят людские толки и пересуды. А до отца и матери, как и до всех нас, тебе, в сущности, дела нет. По какому же праву ты берешься судить меня? У тебя своя жизнь, у меня своя.
Она повернулась и пошла к лестнице.
– Настанет день, когда ты пожалеешь об этом! – крикнул Орвил ей вслед.
Но тут растворились дверцы лифта, Этта вошла в кабину и в следующее мгновение уже исчезла из глаз.