412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Забозлаева » Владислав Стржельчик » Текст книги (страница 8)
Владислав Стржельчик
  • Текст добавлен: 16 января 2026, 18:31

Текст книги "Владислав Стржельчик"


Автор книги: Татьяна Забозлаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Очень мало экранного времени отдано в этом фильме непосредственно Стржельчику, его лицу, голосу. Но его незримое присутствие ощущается на экране почти с физической достоверностью в монтаже кадров, в бесшумном скольжении камеры, в ее уходах и возвратах. Трудно представить себе более точное, адекватное воссоздание режиссером средствами чисто кинематографическими художественной логики актера. Каждый сидящий в зале хорошо знает Стржельчика, его манеру, умение строить образ. Режиссер включает наше знание в свою эстетическую систему. И мы узнаём, «угадываем» Стржельчика в плавном течении кадров, в декоративных паузах, когда камера замирает, словно охорашиваясь перед зеркалом, и, всматриваясь в сияние камня, позолоты, в почерневшие краски старинных портретов, «изучает» все-таки в первую очередь себя, свою особенность и характерность.

Эстетика фильма изысканна, порой по-театральному декоративна, как актерский стиль Стржельчика. Эстетика фильма, с его барочной пышностью, контрастной светописью, как бы стилизована под сценическую манеру Стржельчика. Это во-первых. Но есть и во-вторых. «Всегда со мною» – фильм-монолог. Не объективизированный авторами рассказ о том, как один благополучный человек приехал в Ленинград, вспомнил свою блокадную молодость и ужаснулся своему сегодняшнему благоденствию, а лирическое излияние героя. И в этом смысле эстетика фильма оказывается важным содержательным моментом, который не учитывать нельзя. В ней как бы материализован духовный мир героя, принципы его восприятия реальности, его умение видеть и понимать вещи именно так, а не иначе.

Анализ человеческой личности происходит в фильме вне сюжета и вне поступков. Предметом анализа оказываются даже и не мысли героя, а их колорит. Самый порядок мыслей, строй, ритм, тембр. Короче – стиль мыслей, пластически вычурный и эффектный, со склонностью к парадоксам, софистике, к игре сытого, благополучного ума.

Ильин – Стржельчик спрашивает свою милую спутницу, нравится ли ей работать в музее, она отвечает: «Я люблю красивое». Позже в ресторанчике ее подруга врач-педиатр на аналогичный вопрос, любит ли она детей, ответит аналогично: «Чужих и только издали». Ильин более умен, поэтому молчит в ответ, но и возразить ему нечего. Он думает так же: искусство – красота, роскошь, а наука – это наука.

Там, в блокадном Ленинграде, остались его учителя, его сверстник. Они думали по-другому. Занимаясь искусством и наукой, они спасали жизнь. Для них Навои с его цветущей родиной, с его страданием и любовью был символом жизни, которая здесь, в блокадном Ленинграде, каждый миг могла оборваться. Они черпали жизнеспособность в искусстве и науке.

И потому так естественно, так просто для них было оторваться от древних фолиантов и из подвала с противогазной сумкой подняться на крышу Эрмитажа или вовсе перешагнуть порог и уйти с винтовкой на фронт. Для Ильина и его случайных знакомых все обстоит иначе.

...Огонь коптилки, ряды эрмитажного театра, вздыбленная мраморная статуя без головы. Оторванная голова статуи, лежащая отдельно, в прахе. Опять огонь коптилки. Кадры сменяют друг друга без связи, так сказать самоценно, так сказать из любви к искусству. Даже о блокаде Ильин не может думать и вспоминать вне свойственной ему образной системы, вне той интеллектуальной выспренности, умозрительности, которая заменила ему живое чувство.

Стржельчик сыграл в Ильине не просто человека без корней, который не видит смысла, преемственности в движении человеческой культуры, не видит в роскоши музея отражения человеческих страстей, человеческого страдания. Отнюдь нет, даже наоборот. Герой Стржельчика – знаток своего дела, профессионал, и кому, как не ему, наследовать заветы подлинных ученых – его учителей. И он наследует. Чины, почести, звания. В финале он получает известие об избрании в Академию. Но весть не радует. Прикоснувшись памятью к тем давним дням блокады, когда все вопросы человеческого бытия сводились к одной-единственной дилемме «выжить или умереть», он вдруг осознает истину: органично, естественно, живо, наконец, только то, что нужно для жизни, что делается во имя жизни. Жизнь – единственное понятие на земле, которое независимо и самоценно, которое имеет право на безоговорочную апологию. Одна жизнь, только жизнь. Ни искусство, ни наука, ни культура. Сами по себе, взятые вне жизни, они ничего не стоят. Интеллект ради интеллекта, красота ради красоты, наука ради науки – такая формулировка понятий неминуемо ведет к их вырождению. Все самоценное – в итоге фальшиво и ложно.

Стржельчик сыграл не приспособленца, не циника. Он сыграл нечто исключительное и обиходное в одно и то же время: эпигона в науке и эпигона в жизни. Сыграл драму эпигонства как сосущее, обессиливающее человека чувство пресыщения.

Из всех работ, созданных Стржельчиком в 1970-е годы, роль Ильина представляется наиболее совершенной и наиболее личностной в творчестве актера. Сам Стржельчик являет собой в современном театре пример высокого профессионализма. И, возможно, поэтому он, как никто другой, оказался способен передать драму профессионализации человека.

Есть такой старый французский афоризм: «Остерегайтесь излишнего артистизма – можете потерять оригинальность». Во всех работах Стржельчика последних лет эта мысль прочитывается, хотя каждый раз она, естественно, трактуется по-своему.

Половодов, Каретников, Шалимов, Ильин совсем не похожи друг на друга, и пребывание каждого из них на сцене или на экране связано с очень конкретными, очень специфическими обстоятельствами. Один – нечистый на руку делец, другой – ловкий демагог и предприниматель, третий изощрился, создавая иллюзию интеллигентности, четвертый стал блистательным оратором, непременным членом международных обществ по культурным связям и т. д. Но при видимых различиях побеждает все-таки общее. Все они – мастера-профессионалы. Даже можно сказать, что, в известном смысле слова, все они – артисты. Столь отработана, столь отшлифована «техника» их профессионализма. Но вот природа их социальной драмы: в профессионализме своем они потребители, легковесные пустышки, которые ничего не несут в мир, кроме холодного блеска собственного артистизма. Артистизма в себе и для себя.

Они минуют, выносят за скобки простые человеческие истины, жизнь, боль, существующую вокруг них, и совершенствуют ловкость мышц, или воображения, или ума, забывая о духе. Все они – иллюзионисты в большей или меньшей степени, владельцы призрачного и пленники одновременно. У них нет жизненного стержня. Они обречены скользить по поверхности, следовать не за временем, а за конъюнктурой. Время, как трамвай, сбивает их и волочит за собой, то проспектом, то проулком, то в тупик. И потому они – «дачники». Они претендуют на то, чтобы быть хозяевами жизни, владеть всем, но все это – не их, не родное, не кровное.

В итоге каждый из них терпит жизненный крах, даже в том случае, когда внешне все обстоит благополучно. Личность каждого из них оказывается несостоятельной.

Разные периоды в творчестве Стржельчика складываются поразительно интересно, и внутри себя, и в целом. Будучи искренним приверженцем традиционных форм, в чем бы они ни проявлялись – в художественных приемах, в мышлении или в морали, Стржельчик все время исследует «за» и «против» подобного традиционализма. Защищает свои принципы, отвергает и начинает все сначала. Его творчество – энциклопедия возможных драм, связанных с консерватизмом человеческой природы, либо, наоборот, с его антитезой – способностью к мимикрии. Пространство между этими границами – сфера Стржельчика, от трагических Кулыгина и Соломона до почти фарсовых Каретникова и Шалимова. Рожденный, казалось бы, только для исключительных ситуаций и положений на сцене, актер говорит о вещах весьма обыденных. Но говорит не обыденно и не банально. Это дорогой дар. И о нем стоит поговорить отдельно, как о стиле художника.

СТИЛЬ АКТЕРА

В истории театра известны примеры возникновения таких театральных организмов, которые становились как бы миниатюрной моделью своего времени, общества, их породившего.

Что значит театр – миниатюрная модель времени? Ведь любая художественная форма так или иначе связана с человеческим бытием, фиксирует какой-то аспект его потребностей, в том числе и развлекательных. Однако здесь нас интересует не искусство частных проявлений, а именно театр, который пытается воссоздать на сцене систему общественных сопряжений своего времени в целом.

В таком театре завязываются особого рода отношения между партнерами. Они не отражают привычную иерархию театральных амплуа, они миниатюрно отражают связи, соотношения, расстановку сил между отдельными социальными слоями и группами, между отдельными социально-психологическими типами, существующими в современной им действительности. Зрители, посещая такой театр, не говорят обычно, что они идут смотреть спектакль, а говорят, что они идут в гости к таким-то и таким-то, называя имена персонажей спектакля. И это не фамильярность. Просто в сознании зрителей герои спектакля и исполнители-актеры сливаются с определенными типами характеров и типами отношений, известными по жизни, легко узнаваемыми в быту, в повседневности. Труппа театра, отвергая премьерство, гастролерство, возвышение одних актеров в спектакле за счет других и вопреки общему смыслу произведения, строится по социально-психологическому, а не эстетическому, не художественному только принципу, отражая масштаб, соотнесенность различных социальнопсихологических типов в реальной жизни.

Творческим организмом такого рода был Художественный театр в первые десятилетия двадцатого века – не театр-развлечение и не театр-храм, а театр-жизнь. Таким явился и БДТ имени Горького в 1960-е годы. По составу его труппы можно было бы изучать состав общества, дифференциацию различных социальных групп, их взаимодействие или разобщенность в жизни.

В спектаклях театра легко угадываются, иногда вопреки сюжету, типы формальных и неформальных лидеров – как в жизни; руководителей и исполнителей; интеллигентов – интеллигентов разных, замкнутых в себе – «элиту» и демократически настроенных, страстных правдоискателей и просто интеллектуалов; честных работяг и людей, которые легко приспосабливаются к переменам жизни. Все эти типы предстают на сцене БДТ не как «сырье», не как типажи, а художественно осмысленными – образами, обобщениями. Так, тип руководителя, деятеля-энтузиаста, публициста, взятый в его разных модификациях и проявлениях, олицетворяется в К. Лаврове. Сфера быта, дома, повседневных забот – принадлежность Л. Макаровой и В. Кузнецова. Тип современной интеллектуальной дамы, кем бы она ни была, врачом, ученым или пенсионеркой, матерью взрослых дочерей, являет собой Н. Ольхина. С О. Борисовым связано представление о неврастенически издерганном человеке, одержимом противоречиями, но тяготеющем в своем бытии к разрешению сущностных проблем жизни. Другой разговор, что человеческая природа Борисова в «Мещанах», «Дачниках» или в «Трех мешках сорной пшеницы» проявляется по-разному.

Само собой разумеется, что каждый актер БДТ не прикован в творчестве к какому-то одному характеру. Но с личностью каждого актера здесь связана определенная сфера социальных, нравственных представлений, каждый разрабатывает определенный мир человеческих стремлений, выявляя его разные аспекты и уровни. Каждый разрабатывает определенно свой мир, отчего в спектаклях БДТ практически отсутствует дублерство: ввод нового актера на роль может разрушить атмосферу социально-психологической достоверности, разомкнуть звенья воссозданной на сцене системы отношений.

И вот в таком театре, как БДТ, где художественная индивидуальность и творчество каждого члена труппы социально осмысленны, Стржельчик, пользуясь устарелой терминологией, существует в амплуа... актера. Нет, не интеллигента, не художника, а именно актера. Он воплощает собой тот комплекс психофизических черт, который связан в нашем представлении с образом актера, каким он, по нашим понятиям, должен быть на сцене и в жизни.

В недрах современного театра за последнее десятилетие происходят заметные эстетические сдвиги. Меняется привычная форма отношений между актером, режиссером, драматургом и зрителем. Элементарный пример подобных перемен: актеры пишут драмы и ставят спектакли, режиссеры и драматурги превратились в художников, которых зритель видит – реже на сцене, чаще на экране – в ролях эпизодических и даже главных. Меняются внутритеатральные отношения, меняется и облик самих профессий, прежде всего актерской, как наиболее мобильной и всеобъемлющей.

Проникая в смежные творческие профессии, актер и в облике своем, и в образе мыслей полностью утрачивает сегодня былую «цеховую» ограниченность. Его трудно узнать на улице, в толпе, отличить среди тысяч лиц. Он в подавляющем большинстве человек, который делает свое дело. Как все. Как инженер, строитель или механик. И – по требованию времени – в деле этом он стремится быть целесообразным, «оптимальным».

Процесс, который сегодня совершается в театре, не однозначен. Очевидна его своевременность и прогрессивность. И тем не менее... Театр ведь учреждение вполне самостоятельное, имеющее свою историю, культуру. Значит, актер, при всей широте творческих, гражданских интересов, сохраняет в себе еще что-то, чему нет словесного эквивалента, что угадывается, но не осязается, как запах, привкус, аромат. Это – специфическое, неразложимое, определяемое лишь в категориях театра и никаких других...

И вот здесь с логической неотвратимостью должно возникнуть имя Стржельчика.

В спешащем, деловитом мире современного актерства Стржельчик – какой-то оазис самообладания и олимпийской невозмутимости. Нет, конечно, он тоже деловой человек. Кино, телевидение, общественная работа так же отнимают его от театра, как и всякого другого актера, и все же он – из времен иных. Баснословных, достославных. Он – древний грек, он – римлянин, он просится в легенду. Или – по крайней мере – на сцену.

Его крупная фигура, живописная внешность, жесты плавные, картинные; глубокие и переливающиеся, как бы «поющие» тона речи, вся его цветущая декоративность в стиле коринфской капители, заявляет торжественно и громогласно о своей принадлежности к миру кулис. Он верит в магию сцены. Более того, он – рыцарь актерского ордена. Чуть-чуть надменный, горделивый от сознания своей «избранности» и «посвященности» в таинство театра. Чуть-чуть церемонный: литургия театра наложила неизгладимую печать на его черты. И трогательный в своей ностальгической приверженности сцене. Вкус к эффектности, к позе в Стржельчике весьма привлекателен. Он возрождает в памяти ощущения давние, полузабытые и пробуждает то восторженное, апологетическое чувство к театру и сценичности как таковым, которое нам знакомо лишь по юношеским писаниям Белинского.

Стржельчик интеллигентен именно театральной интеллигентностью. Он выработал свою сценическую манеру, глубоко постигнув культуру театра. Стржельчик – актер не только по призванию, но и по профессии. А это трудно – в наш век узкой специализации и широких специальностей все время ощущать свою кровную связь с тем исторически сложившимся целым, которое мы назвали культурой театра и которое не есть набор приемов, а есть особый способ восприятия жизни.

Актерство Стржельчика отмечено в высшей степени чувством собственного достоинства. Выправкой, выделкой внутренней и внешней, в которой ощутим элемент брезгливого презрения к любой неоформленности, нескладности, мешковатости в жизни и искусстве. Но презрение идет не от чванства, явственнее его защитная, веками вырабатывавшаяся функция. Чувство собственного достоинства, иногда преувеличенное до высокомерия, здесь не дар небес, в нем отголосок древнейшей борьбы актерской братии за место под солнцем, за признание своих гражданских прав.

Актерство Стржельчика насквозь иронично: будучи лицедеем, важно не утратить собственного лица. И драматично. Есть в актерском ремесле своя профессиональная драма – вечная неудовлетворенность, недосказанность. Ведь актер зависим от режиссера, капризов публики, от роли, написанной драматургом. Отсюда резковатый, терпкий, что ли, привкус, который отличает сценические создания Стржельчика. И еще. Актерство его блистательно тем ярким, праздничным блеском, который создает в зрительном зале атмосферу приподнятости, радостного ожидания удовольствия.

По психологии творчества, по способам выражения художнического «я» Стржельчик – актер сугубо театральный. Не кинематографический и не телевизионный. Для естественного самочувствия в творчестве ему необходима освещенная прожекторами площадка – сцена и толпа вокруг – зрители. Для нормального существования в искусстве ему необходимо ощущение постороннего присутствия, чтобы непрерывно чувствовать поддержку, отклик зала, чтобы непрерывно получать оценку своему труду в аплодисментах одобрения, в шорохах досады или похвал, в смене трудно фиксируемых настроений, именуемых реакцией зала.

Атмосфера игрища-зрелища – его родная стихия. Он склонен к сценическим мистификациям. Предпочитает так называемые роли «с переодеванием», когда можно спрятать свое лицо за старческим гримом, за явной характерностью или экзотическим костюмом. Он обожает на сцене всевозможные очки, пенсне, монокли. Но и в гриме, и без оного Стржельчик остается человеком, который убежден, что театральное, актерское начало и есть высшее проявление человеческой природы.

И это не чудаковатость, не сумасбродство, а опять-таки искреннее и верное служение традиции. В старинном водевиле, чуть ли не стопятидесятилетней давности, найдем тому подтверждение: «И знаете ли вы, что значит истинный драматический актер? Вы – это, вы – то, а он – всё».

В подобной декларации звучит торжество человека, который победил время, свой короткий человеческий век, прожив за одну жизнь десятки, сотни сценических жизней, и покорил пространство, как бы вышел из себя в широкий мир, где все оттенки красок – страстей, радостей, борений. Чувство свободы и ощущение превосходства над «обычными» людьми рождает здесь сам процесс актерства, понятый в его первозданном значении – как лицедейство.

В истории русского театра известны имена актеров, которые всем своим существом утверждали Театр и актерство. Театр был их философией, их концепцией жизни, верой, наконец. А. Кугель, говоря об актере Малого театра А. Южине, так описывал этот тип сценического деятеля: «Для Южина, конечно,

мир «преломлялся» в театр. Что актерственно, то и естественно. Я актерствую – и это в самом благородном и возвышенном значении слова значит – я живу... Все привычки, навыки, приемы актера должны стать господствующими и общепринятыми, ибо в них высшая настоящая красота. Настоящий, подлинный актер всегда стоит у рампы, выставив вперед грудь. Он говорит на диафрагме, с особым упором на звук. Он патетичен. Он массивен. Он зорко следит за впечатлением и быстро перестраивает, в соответствии с тем, доходчивы или нет его слова, свое выражение. Он никогда не молчит. Когда безмолвны уста, говорит его взор. Он всегда подобран, потому что жизнь – это сцена и надо играть»[39].

Сказанное о Южине, разумеется, Южину и принадлежит. Стржельчик – актер иного века, иной индивидуальности. Прямые аналогии здесь неуместны. Речь идет только о тенденции.

Вовсе не похожих друг на друга, да и живших в разные времена истых трубадуров театра, таких, как Южин, роднила между собой не просто влюбленность в сцену, а подлинное обожание живописности, картинности, костюмности, без которых сцена немыслима. Декорация, грим, костюм, игра, переодевание, преображение – это ведь и есть театр, взятый в своей основе.

Мы привыкли видеть в актере прежде всего психолога или трибуна, а если заглянуть в истоки профессии, актер – прежде всего лицедей, и в одной этой особенности заключено уже его непобедимое могущество. Дар преображения таит в себе силу почти магического воздействия на умы сограждан. Не случайно перу поэта Н. Некрасова принадлежит водевиль, в котором актер, униженный прозвищем паяца, сумел отомстить обидчикам, используя искусство трансформации. А Некрасова, даже молодого, даже водевилиста, скрывавшегося под псевдонимом Перепельский, трудно заподозрить в недооценке нравственных, просветительских функций искусства и в преувеличении его самоценной эстетической значимости, искусства для искусства или театра для театра!

И тем не менее его одноактный водевиль «Актер» – не что иное, как апология самой природы актерского творчества, вся «соль» которого в преображении. Осмеянный богатыми друзьями, актер Стружкин уходит, чтобы вернуться переодетым то татарином – торговцем бухарскими шалями да халатами, то старухой, то итальянцем – продавцом гипсовых фигурок. Неузнанный, он без труда расстраивает свадьбу своего заносчивого товарища, умудряется перессорить почтенное семейство. А под занавес, вдоволь насладившись муками поверженных, он милостиво соединяет влюбленных, примиряет страсти и входит в дом старого товарища уже не шутом и даже не равным среди равных, а «генералом», вдохновенным творцом, волей которого весь свет вертится. Он поет, танцует, декламирует, смеется, плачет. Он то сед и стар, то молод, он беден и богат почти одновременно. Он запросто нахлобучивает корону короля и запахивается в лохмотья бродяги, как в пурпурную тогу. Ему все доступно, все известно. Он маг, он чародей, он властелин толпы...

В роли некрасовского Актера впервые завоевал сановный Петербург В. Самойлов, в будущем непревзойденный мастер по части гримов и костюмов, великолепный имитатор, безупречно владевший искусством трансформации. Одним словом – Протей. Так публика старых времен именовала своих любимцев, намекая на их таинственное родство с мифическим божеством, которое, по преданию, обладало способностью провидеть будущее и произвольно менять собственное обличье. Самойлов являлся в 1830—1840-х годах и комиком чистой воды, и водевильным актером, куплетистом, танцором, в молодости он славно пел, в зрелые годы выступал в трагедиях, в Шекспире. За его спиной словно бы толпились целые века, народы, исторические личности и типы повседневной русской жизни. Но, умея ловко преображаться, легко переходить из одного психологического состояния в другое, Самойлов не всегда оказывался способным создать законченный образ. Его Лир или его Гамлет, по свидетельству современников, были как бы составлены из нескольких характеров. Внутренние связи, переходы Самойлову не давались. В последней четверти девятнадцатого века его сменил В. Далматов.

Дульчин в «Последней жертве», Мерич в «Бедной невесте», Телятев в «Бешеных деньгах», Ноздрев... Мастерство Далматова так и искрилось иронией, весь смысл которой именно в переходах, в нюансах, в игре хрустальных граней. Далматов не обладал столь широким диапазоном возможностей, как Самойлов, но внутри воплощаемого им типа он не знал себе равных. В ролях фатов, светских львов, завсегдатаев модных салонов он был неотразим, прославляя актерство на сцене и в жизни, грациозное самолюбование, все красочное и блестящее, что увлекает и пьянит, как бокал шампанского.

Петербуржцы Самойлов и Далматов, москвичи Шумский и Южин – самые крупные величины, корифеи среди апологетов театральности и актерства. Впрочем, нас сейчас интересует специфика именно петербургского актерства, с его холодноватым блеском, который словно бы отражает и эффектность петергофских фонтанов, и сияние царскосельского дворца, и всю, с пристрастием к роскоши, рассчитанную несколько напоказ, эстетику северной столицы. Поскольку актерство Стржельчика, его положительные пленительность и стильность в истоках имеют именно петербургские традиции. Стржельчику не хватает широты натуры, прямодушия, непосредственности, свойственных московской школе, зато у него в избытке ирония. В каждом жесте, взгляде, возгласе его так и чудится какой-нибудь подвох. Все у него пластически закруглено, приукрашено и как бы обведено иронией, как бы с ироническим позументом, что и составляет своеобразие петербургских традиций.

Кажется, летит время, сменяют друг друга эпохи, старые идеи умирают, на их место приходят новые. Но внутреннее ядро традиций, их колорит, различие между актерскими школами, и даже не школами, а способами художественного восприятия жизни, остается неизменным или почти не меняется. Речь здесь, разумеется, идет не обо всем многообразии актерских типов, которые мы видим в современном театре и кино, а лишь об одном типе актера-традиционалиста, актера в буквальном смысле слова. В этой среде актерства, весьма, впрочем, немногочисленного сегодня, продолжают действовать свои законы: москвича с «петербуржцем», во всяком случае, здесь спутать мудрено.

Чтобы покончить с этой географическо-художественной дифференциацией, вспомним сейчас исторические фильмы начала 1950-х годов с непременным москвичом М. Названовым на роли членов царской фамилии. И сравним портреты названовских царей с образами государей-императоров, созданных в 1960-е годы Стржельчиком. У Названова даже мрачный иезуит Николай I (фильмы «Тарас Шевченко», «Композитор Глинка», «Белинский») представлен человеком, как говорится, без задней мысли. У Названова «барство дикое» его героев – это и есть барство дикое: беспечное сочетание аристократической изысканности с хамством, вовсе не утонченным и не изощренным, а живым, плотским, наглым в своей откровенности. Волоокий взгляд из-под припухлых век, пластика, как бы влажная, с ленцой, басовитые тона голоса – здесь игра налицо, идет в открытую. Названов любил театр, поэтизировал актерскую профессию, и все его герои были актерами, в том числе и цари. Но их актерство было лишено того, что французы называют маньеризмом, умышленной позой, рассчитанной эффектностью, вовсе не чуждой Стржельчику.

Стржельчик уже и играет не первого барина в стране, не царя-батюшку, а государя-императора, некую квинтэссенцию лицемерия, коварства, тончайшего садизма, возведенного в закон, освященного законом. Стржельчику необходима масса аксессуаров, совсем не нужных Названову: здесь все заранее рассчитано и учтено – блеск лакированных сапог, мундир, эполеты. Вот медленно движется фигура Александра II – Стржельчика в фильме «Софья Перовская» (1967) – не человек, а марионетка, запутанная сетью золоченых шнурков, веревочек, нашивок, воинских отличий. Лица нет, оно размыто ужасом надвигающейся смерти. Неестественно распрямленная спина, развернутые плечи, как у манекена. Александр II Стржельчика представлен воплощенной идеей самодержавия, издыхающей, исчерпавшей себя в этой форме, в этом теле.

Взрыв... И как птица Феникс из пепла, герой Стржельчика возродится вновь в образе следователя на первом допросе Софьи Перовской.

Режиссер Л. Арнштам поручил в своем фильме две разные роли одному и тому же актеру, чтобы осязаемо показать всеохватность монархической власти: Александр II продолжается не только в Александре III, но и в следователе, ведущем дознание по делу народовольцев. Стржельчик для осуществления подобной задачи подошел как нельзя лучше. Его следователь с прилизанными по жандармской моде волосами, с усиками-щеткой не похож на дряхлеющего, седовласого Александра II и одновременно до ужаса похож. Это какое-то жуткое расщепление, «размножение» личности императора в воспаленной мысли Софьи Перовской и одновременно это наиреальнейший чиновник. Подобная двойственность – торжество Стржельчика, который играет жандарма в императоре и императора в жандарме, воссоздавая ощущение некой безбрежной вязи, топи, кошмара.

«И вы, женщина,– пауза, и на октаву выше, с патетикой,– женщина! Не раскаиваетесь в том, что пролили кровь человеческую?» – тона голоса журчат, переливаются, искрятся. Это почти пение. Он все понимает, все знает, он хитер как бес, как змей. Его плечи содрогаются при мысли о содеянном «зле», а глаза смеются нагло, откровенно. Великолепие ничтожества, совершенство посредственности осознает в нем себя, свое право, более того – приоритет перед любым проявлением человеческой неординарности, самобытности, искреннего чувства. Какая в нем бездна самолюбования, самообожания истинно театрального, лицедейского! Он играет углом глаза, ухом, мизинцем, затылком, кожей ощущая реакции единственного зрителя – допрашиваемой Перовской. Это каскад сарказмов, иронии, издевок. Это какая-то поэзия лицемерия. Это театр в квадрате. Театр – фарс, балаган, который следователь разыгрывает перед арестованной, и театр – искусство, способ художественного мышления, эстетику которого Стржельчик – театральный актер приносит на киноэкран.

Театр, актерство, взятые в своем чистом виде и рассмотренные как способ художественного мышления... Что это такое?

У Альфонса Доде в заметках есть любопытная зарисовка одного человеческого характера: «Охваченный болезненной любовью к драгоценным камням... он часами простаивал у витрины ювелира, любуясь опалом, околдованный, завороженный его огнями. Потом он стал писать и испытывал такое же наслаждение от слов, он играл ими, заставлял звенеть, сверкать, переливаться и забывал обо всем на свете!» И у Анатоля Франса в книге «Сад Эпикура» найдем похожее наблюдение. «Люди очень набожные или художественно одаренные,– говорит Франс,– вносят в религию или искусство утонченную чувственность. Но нет чувственности без некоторой примеси фетишизма. Поэту свойствен фетишизм слов и звуков. Он приписывает чудесные свойства тем или иным сочетаниям слогов и, подобно усердным молящимся, склонен верить в действенность священных формул».

Не то ли самое видим мы у актеров, тип которых представляет сегодня Стржельчик?

Ведь он также фетишизирует, отрабатывая, шлифуя, тона своего голоса, повадки, позы, как фетишизирует музыку слов поэт, описанный Доде и Франсом. Стржельчик сообщает взглядам красноречивость, а интонациям – рельефную выпуклость, осязаемость конкретных форм. И даже можно сказать, что смысл создаваемого им образа раскрывается не в словах, не в действиях, не в поступках, а в переливах звуков, в поворотах головы, поклонах, жестах – пластике движений, каждое из которых не существует самостоятельно, отдельно, а составляет некое струящееся, сверкающее и поющее единство, некую звукозрелищную структуру. Стржельчик не может не отвергать своего следователя из «Софьи Перовской», как носителя зла и несправедливости. И одновременно он не может не любоваться им, как совершенством в своем роде. Вот ведь какой парадокс! Мы наблюдаем здесь своего рода эстетизацию человеческой плоти во всем множестве ее проявлений, идеализацию, которая и составляет, в общем-то, суть театра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю