412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Иванова » Бэль, или Сказка в Париже » Текст книги (страница 3)
Бэль, или Сказка в Париже
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:07

Текст книги "Бэль, или Сказка в Париже"


Автор книги: Татьяна Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

ГЛАВА 4

Николенька Ордынцев родился в семье потомков боярина Глухова Василия Игнатовича, персоны, особо приближенной к императору Петру Первому. После смерти великого государя и до самой своей кончины он проповедовал его преклонение перед европейской просвещенностью. Однако отец Николеньки, Степан Алексеевич Ордынцев, находясь уже в сознательной возрастной поре, под влиянием своего старшего друга и наставника Андрея Сумского – активного члена кружка славянофилов, образованного выдающимся мыслителем и одним из основателей славянофильства Иваном Васильевичем Киреевским, нарушил традиции своего предка, длань которого все еще неумолимо простиралась над их семейными устоями. Примкнув к славянофилам, он считал, что Петр Первый разрушил традиции Древней Руси, у которой был свой особый исторический путь развития, совершенно отличный от Запада.

Рождение Николеньки и первые пятнадцать лет его жизни совпали с самым пиком противоборства двух российских течений общественной мысли – западников и славянофилов. Первые проповедовали прогрессивные западные идеи, уважение к науке и просвещению, являлись защитниками чистого индивидуализма и считали, что сближение с Западом могло стать великим и счастливым событием в русской истории. Они стали основателями так называемой «государственной» или «юридической» исторической школы и создателями теории закрепощения и раскрепощения сословий, считали, что лишь в начале восемнадцатого века, с появлением Петра Первого, возник интерес к отдельной личности, ибо с этого момента постепенно стали раскрепощаться некоторые российские сословия, и приводили как пример дворянство. Одним словом, Петр Первый был для западников великим кормчим, направившим Россию по истинно просвещенному пути.

Славянофилы также прибегали к фактам истории России, выуживая из нее необходимое для подкрепления своих теорий. Они вспоминали о народном вече в Древней Руси, о Земских соборах, о традициях Русской православной церкви и считали, что петровские преобразования – роковое событие в русской истории. Они были убеждены, что до Петра Русь развивалась гармонично и закономерно, все население было проникнуто единым общим для всех духом, одинаковой потребностью общего блага. Новая же европейская культура, навязанная Петром, расколола российское общество, оставив возможность одному лишь простому народу сохранять древние традиции. Высшее же общество, дворяне и чиновники, во всем стремилось подражать Европе, усваивая лишь внешние формы, не осмысливая внутренней сущности чужой культуры.

Западники обвиняли славянофилов в том, что они хотят возврата к старому, отсталому укладу жизни, однако этого как раз славянофилы желали меньше всего. Они не идеализировали прошлого, видели все его мрачные стороны, не отвергали они и достижений Европы, однако призывали к сохранению духа народного, к познанию его сущности. Они искали то, что соответствовало именно русскому человеку, в чем он нуждался и что следовало ему развивать. Своей целью славянофилы видели воспитание общества и правительства в духе русского национального идеала. Для этого они использовали не только печатное слово, но и московские гостиные, в одну из которых со временем и превратилась просторная гостиная Степана Алексеевича Ордынцева в его московском доме на Мытной. Члены кружка собирались у него по средам, и Николенька со своей старшей сестрой Аделаидой привыкли видеть у себя дома бородатых мужчин, отдающих тем самым дань старине, а иных не только бородатых, но и носящих мурмолки. Они с важным видом чинно усаживались на небольшие жесткие диваны на круглых ножках, которыми сплошь была уставлена гостиная, а потом жарко спорили, доказывая что-то друг другу. Николенька порою подслушивал и пытался понять причину их споров, однако ему это не удавалось, и он очень расстраивался, мечтал поскорее стать взрослым, как эти чинные господа, без сомнения занимающиеся в доме его отца какими-то особо значимыми делами.

И вот однажды, когда мальчику исполнилось девять лет, к ним в дом пришел очень симпатичный, по мнению Николеньки, молодой человек. Он еще у порога обратил на себя внимание мальчика, ибо улыбка его оказалась уж очень приятной, а речь мягкой, приветливой, лишенной привычной чопорности, которую Николенька привык наблюдать у других отцовских гостей. Лицо его было безусым и безбородым, и это было тоже очень необычно. Увидев мальчика, прячущегося за портьерой и наблюдающего за ним во все глаза, молодой человек улыбнулся ему и даже помахал рукой в знак приветствия. Николенька несмело улыбнулся в ответ и, застеснявшись, скрылся за портьерой. В этот раз заседание кружка перевалило за полночь. Николенька, даже лежа в своей постели в комнате на верхнем этаже, слышал жаркие речи собравшихся, доходившие порою до нервных криков. Утром, во время занятий на уроке рисования, который особо ему удавался, он попытался набросать портрет вчерашнего нового гостя. Учитель, усмотрев старания мальчика, от усердия даже высунувшего язык, не стал его прерывать и позволил закончить портрет. После занятий Николенька, довольный своей работой, показал портрет незнакомца отцу, а тот, вместо похвалы, вздохнул так тяжело, будто его внезапно охватило отчаяние, и сказал:

– Этого господина вовсе не стоило рисовать.

– Почему? – удивился мальчик.

И тут отец, решивший, что пришла пора понемногу приобщать сына к своим убеждениям и исподволь воспитывать его в духе славянофильства, попытался объяснить разницу между западниками и славянофилами.

Из первого отцовского урока Николенька усвоил только то, что симпатичный молодой человек являлся по своим убеждениям полной противоположностью отцу и его соратникам, а значит, и их врагом. Это совершенно расстроило ребенка и лишило его возможности подобающим образом внимать отцовским объяснениям. Но это огорчение дало и свои плоды: мальчик почувствовал неодолимую тягу к рисованию портретов. Глядя на свою первую, ему самому понравившуюся работу, он испытывал прямо-таки неописуемое удовольствие и теперь использовал любой случай, чтобы нарисовать портрет. Правда, десятилетнему Николеньке приходилось изображать бородатых славянофилов вместо безбородых западников, но это занятие радовало его, и каждый удавшийся, по его мнению, портрет он торжественно вручал тому, с кого был нарисован.

Склонности сына не остались незамеченными Степаном Алексеевичем, он, долго не раздумывая, определил Николеньку в иконописную школу.

Мальчик, поначалу обрадовавшийся такому широкому жесту отца, принялся старательно учиться, с легкостью осваивая писание красками и другие художественные премудрости, однако пыл вскоре поубавился, огонь его серых глаз потух. А причина была в том, что Николенька перестал испытывать удовольствие от своей работы. Его не вдохновляло копирование молчаливых святых, от них не исходило магически на него действующего зажигательного огня, таящегося в человеческой душе, в мимике, в жесте, в улыбке, суть которых Николенька всякий раз и пытался разгадать, а стало быть, и передать в портрете.

После окончания школы Николай продолжил свое художественное образование за границей, куда отец хоть и с большой неохотой, но все же его отпустил. Пять лет он жил в Италии и два года в Париже, где совершенствовался в иконописи. Прилежность юноши и его природная одаренность не замедлили принести свои результаты, превратив его в первоклассного иконописца. По возвращении на родину к Николаю Ордынцеву рекой потекли заказы из самых разных церквей и монастырей Москвы. Отец не мог нарадоваться успехам сына и считал, что тот именно таким образом вносит свою лепту в прославление допетровской эпохи.

А Николай тем временем устроил в доме отца великолепную мастерскую и вновь принялся за свое любимое дело. Он, конечно, продолжал принимать заказы на иконы, исполняя прихоти своего уважаемого отца, однако в свободное время непременно брался за какой-нибудь «живой» портрет. Начав писать с натуры, Николай нашел это занятие куда более привлекательным, нежели работа по памяти. И на этом поприще к нему скоро пришел успех, стали поступать заказы от знатных московских господ, картины выставлялись, продавались на аукционах.

В двадцать восемь лет Николай Степанович по настоянию отца женился. Тот выбрал ему спутницу жизни по своему усмотрению. Она была убежденной славянофилкой, дочерью одного из членов кружка.

Ирина Аркадьевна Леонтьева происходила из рода дворян Доброхотовых по линии матери и Леонтьевых по линии отца. Причем и те и другие были приверженцами славянофилов, и потому воспитание Ирины, полученное в семье, было глубоко православным. Она являла собой образец послушания, тщательно соблюдала церковные обряды и обычаи, была спокойной и прилежной и притом хороша собой.

Николай Степанович, поначалу вовсе не настроенный на брак, после первого же знакомства с Ириной остался вполне доволен выбором отца. Хорошенькая девушка с длинной черной косой и кроткими карими глазами, с мягким, ласковым взглядом вполне ему приглянулась, и он дал свое согласие на женитьбу. Их медовый месяц проходил в родовом имении Ордынцевых под Петербургом, и, вдохновленный новизной супружества, Николай Степанович с удовольствием писал портрет своей молодой жены.

Через три года у них родилась дочь Елена, а еще через пять лет – близнецы Софья и Нина. Ордынцев мечтал о сыне, но после рождения двойни Ирина занемогла, и детей у нее уже не случилось. Летом 1877 года от чахотки скончался Степан Алексеевич, а еще через два года и мать Николая, шестидесятилетняя Авдотья Никифоровна. Московский дом на Мытной после смерти родителей перешел к Николаю, а родовое имение – его тридцатидвухлетней сестре Аделаиде, жившей со своей семьей в Петербурге.

После смерти отца, который всю жизнь оказывал на него определенное давление, Николай наконец получил свободу. Мало-помалу он забросил иконопись и переключился на портретную живопись и со временем превратился в знаменитого художника. В светских кругах поговаривали даже, что ему собирается заказать портрет сам император Александр Второй. Однако в это самое время на Николая Степановича, купавшегося в лучах славы, один за другим посыпались удары судьбы. Сначала Ирина заболела чахоткой и, угаснув через полгода, будто открыла череду бед. Любимая дочь Николая Степановича – шустрая шестнадцатилетняя Ниночка поехала кататься в коляске со своим женихом и разбилась насмерть. Неизвестно, по каким причинам лошади понесли и опрокинули коляску с седоками на дно крутого оврага. После похорон Нины прошло совсем немного времени, и заболела Елена, заставив задуматься Николая Степановича о том, что несчастья, преследующие его, не что иное, как рок.

– Это отец посылает мне весточки с того света, осуждая меня за пренебрежение к его заветам, – в суеверном страхе решил Николай Степанович и принялся снова писать иконы.

И Елена, к его великой радости, после тяжелой продолжительной болезни поправилась. Случайностью это можно было считать или закономерностью, Николай Степанович не знал, но после выздоровления дочери долгое время прославлял Бога молитвами и продолжал писать лики святых, забросив любимое портретное дело.

ГЛАВА 5

Егор Алексеевич обрадовался, что внук первым заговорил о причине столь срочного вызова его в Москву, сам он до последней минуты сомневался – правильно ли делает, решив вовлечь Егора в столь сложное и, похоже, не очень безопасное дело.

Егор уселся в кресло и устремил свой взгляд на деда.

– У меня к тебе, Егорушка, созрело некое поручение, – начал свое повествование дед. – Правда, тебе оно может показаться довольно странным, и, как знать, может, ты и вовсе сочтешь своего старого деда не вполне нормальным, решившим на старости лет поискать на свою голову приключений.

Егор раздраженно хмыкнул:

– Ты меня уже достаточно заинтриговал, дед, так что кончай свои загадочные предисловия!

– Ладно, внучек, ладно, не ершись! Сейчас я тебе все расскажу. Начнем с того, о чем ты прекрасно знаешь: мой прадед по линии матери Ордынцев Николай Степанович был знаменитым художником-портретистом.

– Конечно, знаю! Ты же сам водил меня в Третьяковку, где находятся четыре его картины! – нетерпеливо воскликнул Егор. – И я уже тысячу раз слышал и от тебя, и от отца, что не случись в свое время революция, эти картины не были бы национализированы, а принадлежали бы нашей семье.

Дед, устало прислонившись к спинке дивана, поведал Егору такую историю:

– Моя бабка, Уварова Елена Николаевна, урожденная Ордынцева, дочь нашего знаменитого художника, принадлежащая к потомственному дворянскому роду и ее девятнадцатилетний сын Алексей, мой будущий отец, после революции чудом выжили в Москве. Не умри к тому времени мой дед, рьяный противник революционных идей, расстрел или ссылка в какие-нибудь отдаленные сибирские районы их не миновала бы. Большевики конфисковали наш особняк на Мытной, а бабушку с моим отцом переселили в коммуналку. Так они и жили вдвоем в одной комнате, пока отец не женился в двадцать третьем году. Как ты знаешь, твоя прабабушка Катя – моя мать – была дочерью знаменитого советского врача Селезнева Александра Зиновьевича. Он из семьи потомственных врачей, свою медицинскую ученость приобрел еще в досоветские времена, но был высоко оценен большевиками, занимал престижную должность главного куратора нескольких московских клиник, временами практикуя в хирургическом отделении Боткинской больницы. После свадьбы моего отца – молодого хирурга и моей матери – гинеколога, дед Александр, пользуясь своим высоким положением, выхлопотал для них приличную по тем временам отдельную двухкомнатную квартиру. Бабушка Лена осталась жить в коммуналке, наотрез отказавшись мешать звавшим ее к себе молодоженам, а когда в двадцать шестом году родился я, она бросила свою работу в консерватории, где вела уроки по классу фортепьяно, и превратилась в мою няньку, предоставив маме с папой возможность работать в Боткинской больнице. Таким образом, первое образование я получил от своей бабки-дворянки, и надо сказать, ему не сравниться с советским начальным. Я пошел в первый класс, умея читать не только по-русски, но по-немецки и по-французски. Я был знаком со сказками Пушкина, с поэмами Лермонтова и даже с некоторыми гоголевскими рассказами, доступными моему детскому восприятию. Бабушка много рассказывала мне о своем отце-художнике. Она-то впервые и сводила меня в Третьяковку, чтобы показать конфискованные после революции картины моего прадеда.

И вот однажды, когда мне было двенадцать лет и я уже жил с родителями, мы приехали к бабушке Елене, чтобы поздравить ее с днем рождения. Войдя в ее комнату, мы застали нашу нарядившуюся к праздничному столу именинницу за просмотром каких-то старых пожелтевших бумаг и фотографий, разложенных на диване. Она поздоровалась с нами и тут же принялась бережно укладывать эти бумаги в черный объемистый, немало потрепанный саквояж.

– Что это такое? – спросил я у нее из любопытства.

– Это, Егорушка, все, что осталось от моего семейного архива. – И бабушка, собрав последние бумаги, с трепетом прижала их к своей груди, а потом уложила в саквояж.

– А зачем он тебе, этот архив? – снова спросил я.

– Он очень дорог мне, Егорка! Дорог как память о наших с тобой предках.

– О наших с тобой? – удивился я, ибо не мог понять тогда, какое отношение могут иметь ко мне эти пожелтевшие листочки.

– Конечно! О наших с тобой и о папиных тоже! После моей смерти этот архив перейдет к твоему папе, и он тоже будет его хранить, а потом передаст его на хранение тебе.

– Так его что, надо просто хранить, и все? – удивился я.

Бабушка засмеялась:

– Хранить непременно! Для потомков, то есть для твоих детей и внуков. Но еще тебе нужно будет его прочитать, только не теперь, а когда ты станешь взрослым и сможешь многое понять.

Слова бабушки меня никак не удовлетворили, ибо я в свои одиннадцать лет считал себя совершенно взрослым и думал, что моему пониманию уже доступно все!

– Я хочу прочитать его сейчас! – упрямо сказал я.

Она погладила меня по голове:

– Сейчас не время! Ведь мы же собрались праздновать мой день рождения! Видишь, и стол уже накрыт!

После праздничного ужина я напросился к бабушке на ночлег, а потом снова пристал к ней с просьбой показать мне архив. И она, зная мой настырный характер, уступила, достав из саквояжа кое-какие бумаги. Немного покопавшись в них и поняв, что это всего лишь скучные письма, я сделал разочарованное лицо. И тогда бабушка разоткровенничалась и рассказала мне о тайном исчезновении трех великолепных картин моего прадеда.

Он написал их в шестидесятилетнем возрасте, и картины эти оказались не только последними его произведениями, но и самыми лучшими. Первая из них являла собой портрет некоего тибетского ламы, который якобы вылечил прадеда от тяжелой болезни. Вторая – портрет десятилетнего восточного мальчика, сидящего у горного ручья и играющего на дудочке. Третья изображала прекрасную молодую девушку, куда-то стремительно бегущую и застывшую в прыжке через ручей. Бабушка сказала, что картинам этим нет цены, до того они хороши. Прадед привез их из Тибета, где прожил довольно долго. О продаже этих картин даже и речи не шло. «Уж какие только деньги не предлагали ему за эти картины!» – вспоминала бабушка Елена.

И вот представь себе, Егорка, картины эти исчезают из дома самым невероятным образом. Бабушка Елена гостила тогда у своего отца, и это случилось как раз при ней. Пропажу обнаружил утром сам прадед. Он любил подниматься рано, часов в пять утра, и до завтрака бродить по утренним московским улицам, совершая обязательный ежедневный моцион. Тихо вставал, одевался и, не беспокоя никого из домашних, уходил. Этот день ничем не отличался от предыдущих. Прадед собрался выйти из дома и увидел лежащего на полу у порога входной двери дворецкого Бориса. Дверь была открыта.

– Мы проснулись от того, что кто-то тревожно и настойчиво звонил в колокольчик, – рассказывала дальше бабушка.

Она и ее младшая сестра Софья со своим мужем, жившие вместе с отцом на Мытной, накинув кое-как одежду, выбежали из своих спален и вместе со слугами со всех ног бросились в прихожую. Николай Степанович стоял над недвижимым телом дворецкого, отчаянно дергая шнурок колокольчика. Повар Игнат, прибежавший вслед за другими, склонился над дворецким и приложил ухо к его сердцу.

– Кажись, стукает, – сказал он. – И чего ему сделалось? Здоровый ведь был мужик! – недоуменно изрек он и вопросительно уставился на хозяина.

Игната тут же послали за доктором, а прадед, словно почувствовав неладное, направился в гостиную.

– Мы втроем хлопотали над Борисом в ожидании доктора, когда папа вернулся из гостиной, – вспоминала бабушка. – Лицо его было смертельно бледным, глаза широко раскрыты, иссиня-белые губы дрожали.

– Кто посмел?! – грозно воскликнул он и схватился за сердце.

– Что такое, папа, что случилось? – закричала бабушка, впервые увидев своего отца в таком состоянии.

– Там! Там! – только и вымолвил он и, показывая рукой в направлении гостиной, осел на диван.

– Мы с Софьей, оставив Алексея Спиридоновича присмотреть за папой, бросились в гостиную и, войдя туда, остолбенели, увидев на стенах три пустые золотого цвета рамы, уныло смотрящие на нас темно-синими в крапинку гостиничными обоями. Приехавший доктор дал отцу успокоительную микстуру и, осмотрев дворецкого, сказал, что его опоили каким-то сильнодействующим снотворным и что он скоро проснется. Борис проспал около пяти часов. Когда он очнулся, добиться от него ничего не смогли. Последнее, что он помнил, был ужин на кухне, где обычно после хозяйской вечерней трапезы принимались за еду слуги. Ничего необычного Борис тогда не приметил. Ели они пшенную кашу, приправленную растительным маслом и свиной требухой.

– После этого откушали брусничного киселя, а более ничего такого не ели, – сказал он.

– Ну а до ужина, вспоминай, что ты мог съесть?

– Съесть? Ничего! Только соку березового испил, да и то часа за два до ужина.

– Соку? Где?

– Дак Генка ж, конюхов сын, ноне утром нацедил и на кухню доставил. Ваша светлость, тот сок окромя меня и другие испробовали!

– Кто был на кухне? – грозно спросил Бориса прадед, заставив его испуганно вздрогнуть.

– Никого! Истинный Бог, никого!

И Борис, в подтверждение истинности, перекрестился.

– А во время ужина?

– Одне только домашние, – захлопав глазами, промямлил дворецкий. – Даже Глашка, племянница Игната, к тому времени в деревню отправилась. Так что окромя своих домашних более никого и не было!

– А может, кто-то заходил на кухню, а потом ушел?

Борис умолк, стараясь что-то припомнить.

– Дак вы ж заходили, ваша светлость, Игнату лабардана заказать на утро. И опосля Софья Николаевна забегала, с Пелагеей о чем-то пошепталась и ушла, а потом вернулась и велела ей какое-то платье к утру отгладить.

– Да не о себе я тебя спрашиваю, болван! И не о Софье Николаевне. Из чужих, может, кто заходил, от соседей слуга какой или еще кто?

– Нет, ваша светлость, более к нам никто не заходил.

– А что же ты делал потом? – пытался выведать у него прадед.

Но что происходило после ужина, дворецкий забыл намертво. Сказал только, что сморило его как-то уж очень быстро, он еще на двор хотел выйти, проверить, закрыты ли ставни, да и не помнит теперь, выходил ли.

Прадед долго думал об этом происшествии. Ведь ему, по сути дела, обвинять было некого. Все слуги работали в доме уже много лет, кто из них мог тайно опоить дворецкого снотворным, узнать было совершенно невозможно. Прадед после этого сделался очень подозрительным, он хоть конкретно никого и не подозревал, но тщательно следил за каждым из находящихся в тот вечер на кухне. Ему казалось, что он непременно что-то заметит по их поведению, отыщет какую-нибудь ниточку к разгадке, но, увы, все оказалось тщетным, заметить ему ничего не удалось, картины исчезли бесследно.

– С тех пор папа начал как-то уж очень быстро слабеть здоровьем, – рассказывала бабушка, – и спустя четыре с половиной года умер.

– Вот такая произошла с моим прадедом история, Егорка, – шумно вздохнул дед, закончив свой рассказ.

– Ну, а потом? Картины так и не нашлись?

– Нет! Они как в воду канули на много-много лет.

Егор насторожился:

– Что значит «на много-много лет»? Уж не хочешь ли ты сказать…

– Да, Егорка! – перебил его дед. – Я хочу сказать тебе, что картины моего прадеда выплыли на свет божий совсем недавно! И я даже видел их!

Егор вытаращил глаза от изумления.

– На выставке в доме художника, совсем недавно, – продолжал дед. – Об этой выставке я прочел случайно, в газете, там как будто специально приводилось описание одной из лучших картин под названием «Бэль».

– Это здесь, в Москве?

– Да! На этой выставке как раз тогда работал муж Яны, Володя, и он водил меня туда.

– А почему ты думаешь, что это те самые картины?

– По описанию бабушки это точно они! Я сразу их узнал. И потом, одна из картин была названа по имени изображенной на ней девушки – «Бэль», об этом мне тоже рассказывала бабушка Елена. И ты знаешь, в левом нижнем углу этой картины авторской рукой было написано слово «Бэль».

– Я, Егорка, прочитал, и меня прошибло холодным потом от волнения и всего затрясло!

– Значит, ты уверен, что это именно они?

– Они, Егорка, они, я уверен в этом на сто процентов. Да к тому же Володя помог мне кое в чем.

– Володя?

– Да!

– В чем же?

– Ему удалось тайно взять соскоб с одной из картин, а потом сравнить его с таким же тайно взятым соскобом картины прадеда, висящей в Третьяковской галерее. Володя первоклассный реставратор, он подрабатывал в разных местах, поэтому всюду был вхож без особых трудностей.

– И что же, он сделал анализ?

– Да, ему это почти удалось!

– Что значит «почти»?

– В общем, он был почти уверен, что картины эти написаны рукой одного художника, о чем мне и доложил. Но для окончательного результата экспертизы требовалось что-то там еще. И это «еще» он сделать не успел, его убили.

– Понятно! И что же ты? Что ты теперь будешь делать?

– А что я могу теперь сделать? Пойти в Министерство культуры и сказать, что Володя этим занимался по собственной инициативе, без разрешения каких-либо инстанций и тем более без разрешения владелицы картин? Она, кстати, француженка.

– А как ты был намерен поступить в случае, если бы вам с Володей удалось тайно добыть доказательства, что картины принадлежат твоему прадеду?

– Я был намерен поступить и тогда, и сейчас одинаково!

– Как?

– Получить доказательства законным путем. Я бы вызвал тебя из Америки, чтобы потом отправить во Францию!

– Полагаю, к этой француженке, владелице картин?

– Правильно полагаешь, внучек! Надо ее потрясти, надо выяснить у нее все, что только возможно. Я, Егорушка, устарел для таких дел, так что придется тебе отбивать наши семейные реликвии.

– Ты что, хочешь вернуть их себе?

– Я хочу, чтобы весь мир знал, что картины эти принадлежат моему прадеду, художнику Ордынцеву Николаю Степановичу. Что они написаны именно им, а не каким-то неизвестным художником! И потом, с какой стати наши картины должны принадлежать какой-то француженке?

– А почему ты думаешь, что эта француженка будет что-то рассказывать мне? Почему ты думаешь, что она вообще станет со мной говорить?

– Кто ее знает, может, станет, а может, и нет! Вот отправишься во Францию и узнаешь!

– Ну, дед, ты даешь! Ведь эта поездка, может, и выеденного яйца не стоить!

– Кто не рискует, Егорушка, тот что?..

– Ну ладно, ладно! Над этим надо подумать!

У деда вытянулось лицо.

– Над чем подумать? Ехать или нет? – сникнув, спросил он.

– Да что ты, дед! Ехать – это само собой! А вот с чем. В лоб с вопросами о картинах к ней обращаться не стоит. Как знать, где она их приобрела и каким образом! Тут надо придумать какую-нибудь историю, разжалобить ее, растрогать… Ну, я не знаю, вызвать на откровенность каким-то образом! Одним словом, постараться найти к ней подход и не рубить сплеча.

– Правильно Егорка! – воспрянул довольный дед.

– Жаль только, что французский у меня совсем скудненький! А что, если она по-английски говорит так же, как я по-французски? А, дед?

– Ну, Егорушка, думаю, что во Франции с этим проблемы не будет. Можно нанять переводчика. Там тебя, при желании и деньгах, не только с английского, но и с русского переведут кому угодно. И еще, Егорушка, вот что! Я не зря стал рассказывать тебе про семейный архив. Та его часть, которая хранилась у моей бабушки Лены, находится сейчас у меня, ибо после смерти моего отца она, изрядно пополнившись и его перепиской, действительно перешла ко мне на хранение. А ведь существует еще и другая часть архива, и я думаю, что если она не исчезла, то наверняка хранится теперь у Константина Алексеевича, внука бабушкиной младшей сестры Софьи. Он ведь теперь один остался. Ее внучка Анна уж лет десять назад умерла, да и потом, вряд ли у нее что-то могло оказаться. Она, по сути дела, была отвергнута семьей по причине дурного замужества, отбила мужчину, у которого было двое малолетних детей, да еще ухитрилась дочь от него родить. У бабушки Лены по этому поводу имеется три Софьиных письма, в которых та убивается, глядя на поведение непутевой внучки, и жалуется на это сестре. Анна, отвоевав чужого мужа, совсем перестала общаться с родственниками. Поэтому у нее, скорее всего, от бабки ничего не осталось.

– Дед, почему ты думаешь, что у твоей бабушки только часть архива? Ведь она была старшей, может, весь архив перешел к ней?

– Я полагаю, что нет! Во-первых, я не думаю, что после смерти отца Софья передала Елене все его бумаги. А во-вторых, после Софьи мог остаться и ее собственный архив – дневники, письма ее личные. А, Егор, как ты думаешь?

– Ну конечно, вполне, что за вопрос!

– Вот, вот, Егорушка! Вот, вот!

Дед многозначительно поднял указательный палец.

– Дело в том, что среди всего прочего, имеющегося в моей части архива, я отыскал одно очень занятное письмецо, принадлежащее Софье, неоконченное и потому, возможно, не отправленное адресату. И знаешь, поразмыслив, я подумал, что оно каким-то образом может иметь отношение к пропаже прадедовских картин. Возможно, я ошибаюсь, и в письме речь идет о другом, но как знать!

– И где это письмо? – заинтересовался Егор.

– Сейчас!

Дед, вскочив с дивана, засеменил в другую комнату.

– Вот! – сказал он, вернувшись через пару минут, и протянул Егору пожелтевший от времени свернутый вдвое листок бумаги, мелко исписанный поблекшими чернилами.

Егор развернул его и, взглянув на дату «17 июля 1899 г.», которая стояла в верхнем правом углу, принялся читать:

«На сей раз, П.А., я пишу Вам, обливаясь слезами! И гадалка моя оказалась права! Помните, как я, смеясь, говорила Вам о ее гадании? «Ты, Софья, будешь отвергнута вскоре», – наворожила она мне в самый счастливейший момент нашей с Вами любви! А я, глупая, не поверила ей тогда, будучи уверенной в Вашей порядочности!

Ах, П. А., как Вы могли! Как Вы могли! Несправедливость Ваша по отношению ко мне не имеет границ! Ведь я посвятила Вам всю себя, без остатка, ибо любовь моя, как безумный вихрь, не знающий преград, сметала все на своем неистовом безрассудном пути! Она заставила меня не только жить в вечном обмане, словно в аду, но и пойти на сделку с совестью и оправдать мое самое жестокое предательство родного человека! Предательство вопиющее, не знающее никакого прощения! А Вы – я догадалась теперь! – Вы и любили меня только ради этого, вернее, делали вид, что любите. Это низко и подло, это больно сердцу моему, и я…»

На этом письмо обрывалось. Похоже, его автору кто-то неожиданно помешал.

Егор отложил листок в сторону и вопросительно посмотрел на деда.

– О каком предательстве, ты думаешь, здесь идет речь? – спросил тот.

– О краже картин для этого самого П. А.? Кстати, кто он такой?

– Вот именно, Егорка, вот именно! Я чую, что речь как раз об этом! Помнишь, дворецкий Борис рассказывал о том, что во время ужина слуг на кухню два раза подряд заходила Софья?

Егор кивнул.

– Так вот, она могла незаметно подсыпать Борису сильнодействующее снотворное!

– Ну, в общем, могла! Конечно! Судя по этому письму, вполне могла! – согласился Егор. – Но письмо ведь наверняка читала и твоя бабушка Елена, раз оно хранилось в ее архиве! Так почему же ее не осенила такая догадка?

– Не осенила по многим причинам! – сказал дед. – Во-первых, Софья жила с отцом, и исчезновение его знаменитых картин, по расчетам бабушки Елены, никак не могло быть ей на руку. И потом, она свято верила в порядочность сестры как в свою собственную, а потому и подумать об этом не могла! Во-вторых, посмотри-ка на дату. В тысяча восемьсот девяносто девятом году Софье было двадцать пять лет. Она была замужней женщиной, а в письме открытым текстом речь идет о ее любовнике. Следовательно, прочитав письмо, бабушка Лена подумала, что преступление, о котором упоминает ее сестра, это измена Софьи мужу. Не забывай, Егорка, какие тогда были нравы! Иметь любовника в то время считалось жутчайшим преступлением, и потому Софья вполне могла говорить о своем прелюбодеянии как о преступлении, ничуть не насторожив бабушку Елену.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю