Текст книги "Наследие графского рода (СИ)"
Автор книги: Таисия Тишь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
54. Соль
Мари не спала. Сидела у окна, смотрела, как свет вытекает из-за края земли: серый, больной, зимний. За печкой возилась Фрося, пахло сеном и козьим молоком. Павел спал. Рука у него была замотана ровно, туго. Юра сделал хорошо. По-военному, но хорошо. Она смотрела на сына и вдруг поймала себя на том, что смотрит не на повязку, а на щёку.
Родинка. Маленькая. На левой щеке, чуть ниже скулы. Юрина.
Она знала эту родинку всегда, с детства. Когда они сидели в саду их дома, и он читал ей вслух «Детство» Толстого, она смотрела, как двигаются его скулы и губы во время речи, и эта родинка прыгает в такт словам. Когда он улыбался, она пряталась в ямочку. Когда злился, казалось, она темнела.
Мари рисовала его тысячу раз. И каким он был в гимназии, и дома. Потом, когда он уехал на войну, рисовала по памяти. Не могла не рисовать. Глупо, но с карандашным рисунком он казался ближе, роднее. Протяни руку – и он рядом. «Наивно», – думала она, но это помогало. На всех рисунках эта родинка, на каждом портрете. Она была как подпись. Как печать. Это Юра.
А теперь она у Павла. Почти в том же месте. У сына его отца.
У Александра не было родинки. Ни на щеке, нигде. Только у Юры. И у Павла.
И каждый раз, когда она смотрела на эту родинку, она видела не сына, она видела Юру. Того, кто уехал и кто должен был быть здесь, рядом, женихом, мужем, отцом её сына. У которого была бы та же родинка на щеке их общего ребёнка.
Эти мысли кружились внутри, как вьюга, ещё не складываясь в ясные образы.
Такие же ощущения были, как в первый год войны, когда она мучилась мыслями и ожиданием, когда думала, что он не может нарочно бросить, забыть просто так, предать. Но тишина была. И она убивала медленнее, чем пуля. Когда мысли роятся одна за одной: может, он погиб? Может, ранен? Может, искал, но не нашёл? Придумывалось сто причин, и ни одна не давала ответа.
А потом она перестала придумывать, просто жила. Но с родинкой на щеке Павла. С вопросом без ответа.
И сейчас Юра сидел на завалинке вторые сутки, после того, что вчера сделал, после того как вправил Паше руку, после её слов «уезжай или учись». Сидел и мёрз, потому что не мог заставить себя войти.
Она тоже не знала, как выбраться из этого. Глядела на него, замёрзшего, неприкаянного, и отчётливо поняла, словно ей кто-то шепнул на ухо: неважно. Неважно, почему так вышло. От слабости ли его, от нерешительности. От обстоятельств ли, которые бывают сильнее нас. От войны ли, которая ломает всех. Неважно. Главное, что он здесь, он не уходит, смотрит на неё с Пашей так, будто они – единственное, за что стоит держаться. Он хочет меняться. Для них. Он пытается.
Мари встала, накинула его шинель и вышла к нему.
Он сидел там же. Руки уже чистые, но искусаны морозом до красноты. Смотрел перед собой. На Мари не обернулся. Она села рядом. Близко: впервые почти вплотную, плечом к плечу. Он вздрогнул, но не отодвинулся.
Молчали долго. Снег скрипел под чьими-то дальними шагами – кто-то шёл к соседскому колодцу. Потом Юра спросил тихо, хрипло:
– Мари, ты чего вышла?
– Посмотреть.
– На что?
– На тебя.
– Зрелище невесёлое. – Он усмехнулся криво, одними уголками губ.
– А я весёлого не ищу, – сказала она. – Я восемь лет весёлого не искала. Привыкла.
Он повернулся. Посмотрел на неё в упор. Глаза красные, воспалённые, но внутри уже не провал. Вопрос.
– Ты зачем это делаешь?
– Что?
– Не гонишь. Я вчера... я мог его убить. Василия. Я хотел. Стереть его лицо, уничтожить. Если б не Павел... я бы не остановился.
– Знаю.
– И ты всё равно здесь сидишь.
Она смотрела на его профиль. На щёку. Родинка была там, тёмная на светлой коже.
– У Павла такая же, – сказала она.
Он не понял.
– Что?
– Родинка. На левой щеке. Твоя.
Он замер. Мари видела, как он переваривает. Как до него доходит.
– Словно судьба или насмешка. Не знаю.
Она помолчала. Потом сказала:
– Я рисовала тебя тысячу раз. В гимназии, потом... потом, когда уже здесь была. По памяти. Твоё лицо. Твою родинку. Я думала, если нарисую, может, вернёшься. Глупо.
Он молчал, следя за каждым движением, за каждой эмоцией на её лице. Они ещё не говорили об этом. До сих пор.
– Потом Павел родился, и я увидела её у него. И поняла: ты не вернёшься. А родинка осталась. Как напоминание. Что могло бы быть, если бы ты не уехал. – Голос дрогнул немного, и она опустила глаза. Не хватало ещё разреветься при нём.
– Мари... – начал он.
– Нет, – перебила она. – Ты не понял. Я не про то, что ты виноват или нет. Ты уехал на войну, ты не знал. Я не про вину. Я про...
Она замолчала, подбирая слово.
– Я про то, что я себя ненавидела. Восемь лет. За слабость. За глупые надежды на то, чего ты не сделал. Не вернулся. Не спас. Не был рядом. И каждый раз, когда я смотрела на Павла, я видела тебя. Того, кого нет.
Он сидел, не дыша.
– А теперь ты здесь, – сказала она негромко. Правда давалась сложно, такая простая и такая глупая правда. – И Павел на тебя смотрит и видит... я не знаю, кого. Не врага. Не спасателя. Просто... тебя. И эту родинку видит. И я смотрю и думаю: за что мне это? То ты есть, то тебя нет. То ты возвращаешься, то снова исчезнешь.
Он повернулся к ней, взял за руку. Она не отдёрнула.
– Я здесь, – ответил он так же тихо, но уверенно. – Я не уйду. Не знаю, как с собой быть, как с этим... – кивнул на свои руки, – ...жить. Но я не уйду, если не прогонишь.
Она смотрела на его руку на своей. Тёплая. Живая.
– Знаю, – сказала она. – Ты вчера уже говорил.
– Я повторю. Это я знаю точно. – Он невольно вновь перевёл взгляд с её лица на свои руки. – Я думал, найду тебя, и всё кончится. А оно только началось. Я… не умею по-другому.
– Я тоже не умела. Когда он родился, я сначала даже на руки его взять не могла. Думала, как с этим жить? С ним? С собой? С тем, что было? А потом он чихнул. Смешно так, по-щенячьи. Я его взяла, и уже не хотелось отпускать. Он не его, он – мой. Понимаешь? Ты – это то, что ты делаешь после. Пашку ты вчера спас. Не убил – спас. Это ты сделал, не война, не отец. Ты.
Он посмотрел на Мари просто, по-человечески. Во взгляде уже не было того провала.
– Спасибо.
– За что?
– Ты не даёшь захлебнуться.
– Рано благодарить. Завтра опять будем тонуть. Послезавтра тоже. Может быть, это навсегда.
Он кивнул просто, как принимают приговор. Но не обречённо, а будто подтверждая каждое слово.
– Знаю.
Они сидели молча. Снег падал на их плечи и головы, таял от тепла.
Где-то в избе проснулся Павел. Мари услышала его голос – зовёт:
– Ма-ам!
Она встала, и Юра тоже встал.
– Идём, – сказала она. – Кашу варить.
Он пошёл за ней.
В избе было тепло. Она затопила печь ещё ночью, не могла уснуть. Юра стоял у порога, не зная, куда себя деть. Павел сидел на лавке, разглядывал свою замотанную руку. Увидел Юру, и лицо у него стало другое. Спокойное.
– Дядя Юра, а рука теперь срастётся?
– Срастётся, – сказал Юра. Подошёл, присел рядом. – Больно?
– Немножко. Когда я пошевелю, то больно. А когда не шевелю, не больно.
– Ты не шевели пока. Дня три потерпи.
– Надо врачу показать, – сказала Мари. – Но метель, видно, разойдётся, Валентина не дождёшься…
– Я свожу Павла в больницу, как уляжется, обязательно. – Юра знал, что кость вправлена, но так будет надёжнее и Мари спокойнее.
Павел кивнул. Помолчал. Потом спросил:
– А вы с мамой мириться будете?
Мари замерла у печи, и Юра тоже.
– А что, надо? – спросил он осторожно.
– Не знаю. Вы вчера так долго на улице сидели. Думал, вдруг, ссоритесь.
– Нет, – сказал Юра. – Не ссоримся.
– А чего тогда?
Юра посмотрел на Мари, и она кивнула чуть заметно.
– Мы разговаривали, – сказал он. – О важном.
– Обо мне?
– И о тебе тоже.
Павел подумал. Потом выдал:
– А что?
Паша пытливо вглядывался, пытаясь разгадать настроение и подоплёку.
– Юра расскажет и тебе, но нам надо поесть. И Лиде поставить горчичники.
– Я кашу хочу. Мам, дядя Юра обещал вчера кашу с маслом.
– Обещал, – подтвердил тот. – Сходи к Лиде, я сварю.
Юра встал, подошёл к печи. Мари отошла, освободила место. Смотрела, как он возится с чугунком, как сыплет крупу, как мешает.
Родинка на щеке. Та же. Прыгает, когда он покусывает губы от усердия.
Павел сидел на лавке, смотрел на то, как Юра готовил. Павел уже выбрал. Без матери, сердцем, сам.
– Мам, дядь Юр, вы не забудете рассказать, о чём говорили?
– Не забуду, – обернулся он к брату, но Мари почувствовала, как напряглась его спина и как он собрался, давая обещание.
– А лестницы и книги? Мы поедем к дяде Володе в большой город? – Юра замер с ложкой в руке, посмотрел на Мари, ожидая, что она скажет.
– Поедем, Паш, когда-нибудь обязательно поедем. Ты поправляйся, хорошо?
Юра выдохнул, отвернулся к печи и стал мешать дальше. Мари села на лавку рядом с Павлом, обняла его, стараясь не задеть больную ручку, и смотрела на Юрину спину. Родинка там, на щеке. Она её не видела сейчас, но знала, что она есть. И у Павла есть.
– Мам, – спросил Паша, нарушая тишину, – а дядя Юра теперь всегда с нами будет?
Юра замер у печи.
– Если захочет, – сказала Мари. – И если ты захочешь.
Павел смотрит на него, потом на маму.
– Я хочу.
Юра не обернулся, но было видно, как вновь напряглись его плечи. Как рука с ложкой всё ещё замерли в моменте.
– Доваривай давай, – вывела его Мари из ступора, легко и просто. – Сгорит.
Он начал мешать. Быстро, суетливо – первый раз она видела, чтобы Юра суетился. Павел заулыбался. А за окном падал снег. В избе пахло кашей, теплом, заваренными травами для Лидии и немного веяло неопределённостью, но уже не настоящего, а будущего.
55. Рассказать, как есть
Метель выла второй день. За окном было бело и глухо: ни дорог, ни соседей, ни надежды, что кто-то скоро приедет. Утром Мари месила тесто, когда дверь распахнулась и на пороге появилась Настя. Маленький сугробик в валенках и платке, только нос торчит, и глаза блестят.
– Тёть Мари, я блинов принесла. Как обещала.
Размотала платок. В чистой тряпице лежала ещё тёплая стопка блинов.
– И книгу, – добавила Настя. – Почистила. Почти как новенькая.
Павел с лавки уже тянул к ней здоровую руку, улыбался во весь рот.
– Настька, давай сюда! Ты глянь, у меня теперь перевязь, как у раненого красноармейца!
Он гордо выставил замотанную руку. Настя подошла, разглядела, потрогала край ткани.
– А болит?
– Немножко, – признался Павел. – Но дядя Юра сказал, терпеть можно. Главное – не шевелить, тогда срастётся как надо.
Настя кивнула, будто всё понимала. Сняла платок, уселась на лавку рядом. Мари поставила перед ними крынку молока, и они принялись за блины. Павел ел одной рукой, Настя помогала, отщипывала кусочки и макала в молоко.
– Вкусно, – проговорил Павел с набитым ртом. – У вас дома такие же?
– У нас погорчее. – Настя сморщила нос. – Мамка муку экономит, больше лебеды кладёт. А эти чистые.
– Ешьте давайте, – улыбнулась Мари.
– Тёть Мари, – сказала Настя, жуя блин, – а мамка велела спросить, не надо ли вам маленькую печку? Железную такую. У нас в сарае стоит, без дела. Говорит, вам с Лидой пригодится.
Мари замерла с ложкой в руке.
– Маленькую печку? – переспросила она. – У вас есть?
– Ага. Дядька с войны притащил, а поставить не успел, уехал и не вернулся. – Настя сказала это ровно, без надрыва, но в глазах мелькнуло что-то быстрое, сразу спрятанное. – Нам с мамой и большой хватает. А у вас вон Лида болеет, Пашка с рукой.
Юра, сидевший у окна, поднялся.
– Я схожу, – сказал он. – Где стоит?
– В сарае у дальней стены. Тяжёлая только, чугунная, наверное.
Настя сидела на лавке, болтая ногами. Валенки она скинула ещё у порога, в избе было жарко натоплено. Мари глянула мельком и замерла. Портянки, в которые были замотаны Настины ноги – тонкие, холщовые, местами протёртые почти до дыр. Сквозь них просвечивала кожа.
– Настя, – сказала Мари негромко, – а чулки у тебя есть? Тёплые?
Настя перестала болтать ногами.
– Были, – сказала она просто. – На муку поменяли. Голодно было.
Она сказала это так же ровно, как про дядьку, просто факт. Мари кивнула, ничего не сказала. Отвернулась к печи, будто поправляла дрова, а сама смотрела в огонь и думала.
Она пошла к Лиде – проверить, как она.
Лида сидела, опираясь на подушки, дышала тяжело, но кашель уже стал другим: влажным, глубоким. В руках у неё были спицы: она вязала Павлу что-то длинное, серое, на вырост.
– Жар никак от меня не отстанет, да? – спросила Лида, глядя на её лицо. – Ты не смотри так. Зато кашлять легче. Авось и пройдёт с метелью вместе.
Мари хотела ответить, но в горле застряло. Только кивнула. Присела рядом.
– Лид, – сказала она негромко. – Настя тут. Хорошая девчушка, светлая. Помогает нам, книгу Пашке принесла, блинов. А сама... я глянула, портянки у неё жидкие. Видно, шерстяное всё поменяли на еду.
Лида подняла глаза от вязанья. Посмотрела на Мари долгим, понимающим взглядом.
– В ящике под лавкой посмотри, – сказала она. – Там серенькие лежат, я Павлу связала, а ему ещё велики. Их дай.
– Лид...
– Бери, говорю. – Лида усмехнулась устало. – Мне теперь вязать – не перевязать. Всю пряжу, что тебе отправляла, отвяжу. Не убудет.
Мари хотела что-то сказать, но в горле встал ком. Только сжала руку тётки и вышла к детям, держа в руках свёрток с чулками. Юра как раз втаскивал в дом буржуйку. Чугунную, круглобокую, с дверцей, что закрывалась с хитрым щелчком. Поставил в углу горницы, подложил под неё лист жести – нашёл в сенях.
– Металл накалится, – объяснил он Мари. – Нужно, чтоб пол не загорелся. Подкинь в печь дров, пока вывод сделаю, выхолодится.
Потом взялся за окно.
– Надо одеялом завесить. Мари, помоги, вдвоём сподручнее и быстрее.
Он вынул раму. Завесили окно одеялом достаточно быстро, но тепло успело улетучиться враз. Юра пытался работать скорее, но понимал, что сделать надо на совесть. Да и знал, что такие печки ставить быстро не получается. Он повозился с трубой, подготовил, чем щели забить, потом уже вставил лист железа с прорезанной дырой, пропустил трубу, щели заткнул ветошью. Руки работали молниеносно, привычно – на войне такие печки в землянках ставили за час, когда вокруг стреляли.
– А стёкла? – спросила Мари, глядя, как он возится.
– Весной вставим, – сказал Юра. – До весны простоим. Нам тепло сейчас нужней.
Мари хотела ответить, но вновь ощутила ком в горле. Только кивнула.
К вечеру буржуйка уже гудела, из её открытой дверцы было видно, как дышат угли: жарко, глубоко, по-настоящему.
Настя засобиралась домой.
– Мамка заругает, – сказала она, запахивая полушубок. – Я ж только на минуточку забежала, а сама вон сколько.
Павел посмотрел на неё, потом на дверь, потом снова на неё.
– Насть, а пойдём Фросю проведаем? – предложил он. – И несушек. Ты же не видела ещё, какие они у нас. Одна рыжая, как твои волосы, только в перьях. И голосистая на всю округу.
Настя замерла на пороге. Видно было, как в ней борются долг и любопытство.
– Ну... если быстро, – сказала она. – А то мамка и правда...
– Быстро! – Павел уже натягивал полушубок поверх перевязи, одной рукой, кое-как. – Дядь Юр, мы с вами?
Юра, собиравшийся в хлев, кивнул.
В хлеву было темно и холодно, но не так, как снаружи. Куры нахохлились на насесте, Фрося встретила их тихим, почти вопросительным блеянием. Павел встал рядом с Юрой, здоровой рукой придерживая Фросю за рога. Коза пыталась ухватить его за рукав перевязи, тянула, будто пробовала на вкус.
– Отстань, – смеялся Павел, отпихивая её. – Настя, глянь, она опять мою руку жуёт!
Настя прыснула.
– Марфа тоже всё жевала, – сказала она. – Помнишь Марфу?
Павел замер на секунду. Марфа. Она осталась только на рисунке, из-за которого дядя Юра тогда и купил Фросю. Для него.
– А Марфу... – начал он и осёкся.
– Съели, – сказала Настя просто. И вдруг в голосе её проскользнула грустинка, которую она пыталась спрятать. – Голодно было.
Павел молчал. Смотрел на Фросю, которая теперь жевала его рукав, живая, тёплая, пахнущая сеном.
– А если опять так будет? – спросил он тихо.
Настя пожала плечами. Грустинка в глазах стала глубже.
– Не знаю. Если голодно будет – всяко бывает.
Павел посмотрел на Юру. Тот стоял у стойла, поправлял сено.
– Дядя Юр, – позвал вдруг Павел. – А ты обещал.
Юра обернулся. Посмотрел на Павла, на Фросю, на Настю.
– Обещал, – сказал он просто.
– И что?
– Значит, не съедят.
Настя хмыкнула, но ничего не сказала.
Мари собрала в лукошко десяток яиц, прихватила крынку молока.
– Это маме передай, – сказала она, когда вышли. – За печку спасибо. И за книгу. И за всё.
Настя взяла лукошко, прижала к себе.
– Тёть Мари, да за что? Мы ж свои.
– Свои, – улыбнулась Мари. – Потому и передай.
И когда Настя уже повернулась уходить, Мари сунула ей в руку узелок, тёплый, мягкий, шерстяной.
– Это тебе, – сказала тихо, чтоб Павел не слышал. – Чтоб ноги не мёрзли. Серенькие. Павлу велики пока, а тебе в самый раз.
Настя развернула край – увидела чулок, связанный из мягкой тёмно-серой шерсти. Глаза у неё сделались большие-большие.
– Тёть Мари... – начала она.
– Беги, – перебила Мари. – Мама заругает.
Настя чмокнула её в щёку и побежала, прижимая к себе лукошко и узелок, спотыкаясь в снегу, загребая валенками. Мари смотрела ей вслед. Потом перевела взгляд на Павла, на Юру, который стоял рядом и всё видел.
– Хорошая девчушка, – сказала она будто себе.
Юра кивнул.
– Похожа на тебя, – сказал он тихо.
Мари обернулась.
– Чем?
– Тем, что своё последнее отдаёт, а говорит: «Нам хватает».
Она хотела ответить, но не нашлась. Только рукавом утёрла щёку, от мороза ли, от чего другого, сама не поняла.
– Мам, а пойдём в дом? – Павел дёрнул её за рукав. – Холодно.
– Иди, – сказала Мари. – Я сейчас. Надо в хлеву прибрать.
Павел посмотрел на неё, потом на Юру.
– Дядь Юр, а вы останетесь? – спросил он.
– Останусь, – сказал Юра. – Ещё воды надо сменить, сена подбросить.
– А можно я с вами? Я помогать буду.
Мари хотела сказать, что холодно, что у него рука больная, но Юра перехватил её взгляд и чуть заметно качнул головой: оставь.
– Можно, – сказала Мари Павлу. – Только не замерзай.
Павел кивнул и остался.
Мари пошла к дому. У крыльца обернулась. Они стояли вдвоём у хлева: Юра с ведром, Павел рядом, что-то говорил, размахивая здоровой рукой. Маленький, в полушубке поверх перевязи, и Юра, высокий, сутулый, слушающий.
В хлеву Юра сменил воду, подбросил сена. Павел топтался рядом, здоровой рукой гладил Фросю по морде.
– Дядь Юр, – спросил он вдруг.
– Да?
– А Настя красивая, да?
Юра не ожидал.
– Ну... симпатичная, – сказал он осторожно. И добавил, соглашаясь про себя с Мари: – Хорошая.
– А мама красивее?
Юра замер с ведром в руке. Посмотрел на Павла. Тот ждал ответа серьёзно, без улыбки.
– Нельзя так сравнивать, Паш, – сказал Юра наконец.
– Почему?
– Потому что каждая по-своему красива. И мама у тебя одна.
Павел подумал. Потом кивнул, будто этот ответ его устроил.
– А ты маму любишь? – спросил он.
Юра поставил ведро. Выпрямился. Посмотрел куда-то мимо, в темноту хлева, где возились куры.
– Люблю, – сказал он тихо.
– Сильно?
Юра перевёл взгляд на Павла. На эту родинку на щеке. На перевязанную руку. На серьёзные глаза, в которых не было ни капли игры.
– Сильно, – сказал он.
Павел кивнул и полез гладить Фросю дальше.
К вечеру Мари вымоталась совсем. Лида заснула после очередного компресса, жар немного спал, но надолго ли, никто не знал. Мари села на лавку, прислонилась головой к стене. Глаза слипались, в висках стучало.
Юра молча подошёл, поставил перед ней кружку с горячим чаем, положил ломоть хлеба. Сел напротив. Она взяла кружку, грея руки. Павел смотрел на неё, потом на Юру, потом снова на неё. В избе было тихо, только дрова потрескивали да ветер выл за окном.
– Дядя Юр, – позвал Павел негромко.
Юра поднял глаза.
– А ты герой? Ты много врагов убил?
Мари вздрогнула, открыла глаза. Юра замер. Посмотрел на неё, потом на Павла.
– Война – это не про героев, Паш, – сказал он тихо. – Это про то, как обычные люди пытаются не сойти с ума. Я не герой. Я просто... вернулся. И теперь моя задача в том, чтобы у тебя и мамы был мирный дом. Это важнее.
Павел подумал, кивнул. Но в глазах остался вопрос. Дети так умеют, спрашивать без слов. Юра понял, посидел молча, а потом заговорил:
– Мне было лет двадцать. Я тоже думал сначала: война – это про героев, про защиту. Про то, как за Родину, за правду. Красиво думал. – Он покачал головой. – А оно не так.
Павел ждал.
– Мы стояли в лесу. Весна ранняя, дождь, грязь под ногами хлюпает. И вдруг – он. Мальчишка. Молодой, совсем как я тогда, растерянный пацан. Смотрит на меня, и я на него. У него в глазах был страх. Не тот, когда бегут. Другой. Когда понимаешь: сейчас или ты, или тебя. И никто не поможет.
Юра замолчал. Павел не торопил.
– Я выстрелил первым, – сказал Юра. Голос сел, стал хриплым. – Не потому, что я сильнее. Не потому, что я прав. А просто потому, что мигом раньше понял: если не я, то он.
Он замолчал. Посмотрел на свои руки. Павел ждал.
– Понимаешь, Паш... я ведь не просто человека убил. Это как уничтожить целый мир. Всё, что тот парень думал, любил, хотел сделать, о чём мечтал, ещё было в нём за секунду до. А после – нет. Только тело на земле. Глаза остановившиеся: ни страха, ни удивления, открытые и пустые.
Юра сглотнул. Павел смотрел, не отрываясь.
– Это страшно, Паш. Не то, что убьют тебя. Страшно, когда ты сам в себе это делаешь. Когда внутри что-то… ломается, и уже не собрать, как было.
Он помолчал. Потом добавил тише:
– Я помню лицо того мальчишки до мельчайших деталей. Первого. А потом... их было много. Это всегда тяжело, но уже... иначе. Знаю, что они были, и как это было, но лица... Я уже не заглядывал в эти миры.
Он вздохнул тяжело.
– Стал другим. Это уже навсегда. Начал относиться к смерти иначе. Неправильно. Словно она – нечто должное и обыденное, привычное, как простуда. Всегда рядом. И иногда – от твоей руки.
Павел смотрел на него, не мигая.
– Только и остаётся – ценить жизнь близких. Не разглядывать смерть чужих миров, не заглядывать в суть. Делить на чужих и своих, чтоб хоть где-то остаться человеком.
Павел молчал долго. Потом спросил:
– А почему нельзя было по-другому? Ну, не стрелять. Уйти. Или сказать ему, чтоб ушёл. Или договориться. Ведь если оба не хотят, зачем тогда?
Юра замер. Как объяснить ребёнку то, в чём сам до конца не разобрался?
– Понимаешь, Паш... это как в реку упасть. Тебя несёт, вода холодная, темно и дна не достать. Ты не плывёшь, тебя несёт. И только голову успеваешь над водой держать, чтобы не захлебнуться.
Павел слушал, не перебивая.
– А на берегу стоят люди, – продолжил Юра. – С ружьями. Если попробуешь вылезти, они стреляют. Если попробуешь к другому берегу, тоже стреляют. Можно только плыть. Туда, куда несёт.
– А кто эти люди? – спросил Павел.
– Свои, – сказал Юра. – Те, кто сзади. Заградотряды называются. Они – чтобы никто не убежал.
Павел нахмурился.
– Как это, свои и стреляют?
– Свои, Паш. Иногда свои страшнее чужих.
Павел молчал долго. Потом спросил:
– А ты видел?
– Видел.
– И что?
– Ничего. Плывёшь дальше. Потому что там выбора нет.
Павел посмотрел на свои руки. На перевязь. Потом на Юру.
– А как же тогда не утонуть?
Юра перевёл взгляд на Мари. Она сидела с кружкой, не шевелясь, слушала.
– Думать о тех, кто на берегу ждёт, – сказал он тихо. – О доме. О тех, кого любишь. И писать письма, чтобы не забыть, что ты человек. Чтобы помнить, как было иначе, какой жизнь может быть, какой должна быть.
Павел кивнул. Помолчал. Потом снова спросил:
– А ты маме писал?
– Писал.
– Много?
– Триста. Может, больше. Я перестал считать.
Павел посмотрел на Мари. Она сидела, прикрыв глаза, но по щеке текла слеза.
– Она не получала, – сказал Павел. – Мама сказала, их забрали.
– Знаю, – сказал Юра. – Теперь знаю.
Павел подумал. Потом слез с лавки, подошёл к Юре и положил здоровую руку ему на плечо.
– Ты вернулся, – сказал он. – Значит, доплыл.
Юра смотрел на него. На этого мальчишку с перевязанной рукой, с родинкой на щеке, с глазами, в которых не было ни капли жалости, только то, что бывает у детей, когда они видят правду и принимают её.
– Вернулся, – сказал он. – Ты прав.
Когда Павел улёгся, Мари ещё долго сидела на лавке, глядя на огонёк в лампе. Юра не уходил, стоял у печи, прислонившись плечом к тёплой стене, и смотрел туда же: лампа была похожа на светлячка. В избе было тихо и тепло. Только дрова потрескивали да за окном метель выла, уже тише, будто уставала за ночь.
Павел завозился, повернулся на другой бок, что-то пробормотал во сне. Рука в перевязи лежала поверх одеяла. Юра поправил, укрыл краем. Мари смотрела на это движение. Как он это делает, осторожно, будто боится разбудить, будто Павел не чужой ему, а свой. Самый свой.
– Он теперь долго будет думать, – сказала она тихо.
Юра кивнул.
– Я тоже.
Она подняла на него глаза.
– Ты про что?
– Про всё. – Он усмехнулся одними уголками губ. – Про то, как объяснять такое детям. Нужно ли, можно ли. Про то, что он умнее меня был сегодня.
Он замолчал.
– Тяжело было? – спросила она.
– Не знаю, – сказал он честно. – По-другому. Раньше я это внутри носил, как камень. Один. А сегодня... он слушал. И вопросы задавал. Такие... на которые я сам себе, наверное, впервые ответил.
Мари не перебивала.
– Сегодня он спросил, и я понял, – продолжал Юра. – Я не думал об этом восемь лет. А он не боится. Он просто спрашивает.
– Он ребёнок, – сказала Мари. – Дети ещё не научились бояться правды.
«А мы научились», – подумалось каждому.
Посидели в тишине.
– Мари, – позвал он тихо.
– Да?
– Я не знаю, как дальше будет. Не могу обещать. Не знаю, смогу ли я... не срываться. Не пугать вас. Но вас я никогда не обижу.
– Знаю. – Она повернулась к нему. – Я разве прошу обещать? Я прошу быть. И пытаться.
– Это одно и то же.
– Нет. – Она покачала головой. – Обещать – это про будущее. А быть – про сейчас. Ты сейчас здесь. Ты с ним говорил. Ты ему правду сказал, хоть и тяжело было. Это и есть – быть.
Юра смотрел на неё долго. Потом кивнул.
– Выходит не так, как надо. А как есть.
– Как есть. Правильно. Честно.
За окном стихала метель. В избе было тепло. Павел спал, и лицо у него во сне было спокойное, будто всё, что он услышал сегодня, не напугало его, а наоборот, уложилось куда-то глубоко. Мари встала, подошла к печи, поправила дрова.
– Ты за Лиду не вини себя, – сказал он вдруг.
Она замерла.
– Что?
– Я вижу, как ты на неё смотришь. Думаешь, это ты её позвала на холод, значит, виновата.
Мари отвернулась.
– Не ты, – сказал он. – Я. Если бы я не сорвался. Если добежал бы быстрее. Может, успел бы.
Она стояла спиной, но он видел, как дрогнули плечи.
– Мы все тут виноваты, Мари. И все тут пытаемся. Лида пытается выжить. Павел пытается понять. Ты пытаешься удержать всех. Я пытаюсь не убить никого.
Она обернулась. В глазах блестело, но она не плакала.
– Наверное, – сказала она. – Страшная у нас жизнь, Юра.
– Другая не далась.
Она усмехнулась, устало, но тепло.
– Пойду спать, – сказала. – Завтра Лиде опять компрессы менять. И кашу варить.
– Я сварю, – сказал он. – Ты спи.
Она посмотрела на него долго. Потом кивнула и ушла за перегородку. Юра остался один.
Сидел у печи, глядел на спящего Павла. Тот во сне подгрёб подушку к себе, и из-под неё выглянул краешек книги. Той самой. «Остров сокровищ». Которую Юра купил тогда, в городе, когда ездили звонить в Петроград. Которую мальчишки отняли, порвали, бросили в снег. А Настя подняла, почистила, просушила и принесла обратно.
Рядом, на табурете, стояла тарелка с недоеденным блином – Павел так и не съел, уснул. И ещё плюшевый медведь, тот самый, которого Володя когда-то купил на базаре, когда они с Юрой ездили за козой и продуктами. Торчал из-за подушки, будто сторожил Павлов сон.
Юра смотрел на всё это. На книгу, которая вернулась. На медведя от Володи. На тарелку с блином.
Невольно улыбнулся.
За окном кружили снежинки. Скоро должно было рассвести.




























