Текст книги "Сеул, зима 1964 года"
Автор книги: Сын Ок Ким
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Мне хотелось сделать ударение на словах «Юни доверяет тебе», но даже на мой взгляд они прозвучали так бесцветно.
– Думаешь? – с сомнением спросил брат, однако было видно, что он очень доволен моим полнейшим содействием.
– Да, конечно! – поднялся я с места.
Когда я обувался на каменном крыльце, до моих ушей донёсся голос брата, он выдавал тревогу:
– Ты ведь справишься?
Ну, конечно, справлюсь, убеждал я самого себя. Отворяя калитку, я вдруг оглянулся, ребята стояли в дверях и смотрели на меня. Один, встретившись со мной взглядом, потряс кулаком, как бы подбадривая меня. Они улыбались мне. А я – нет.
Раз-два, раз-два. Отсчитывая про себя, бежал я по дороге. В переулке стелились коричневые тени. О, а небо-то цветом как вода! А деревья? Коричневые. А крыши? Ну, естественно, фиолетовые. Заготовленный в моей голове лист бумаги заполнялся густым чёрным как мазут цветом.
Когда я предстал перед Юни, в голове у меня всё кружилось, ноги стали ватными. Так бывало, когда я выслушивал незаслуженные упрёки учителя. Соседка была всё в том же ханпоке, в котором я видел её утром. Выслушав мою просьбу, она без долгих раздумий согласилась. Дурак, дурак, дурак! И тут неожиданно для самого себя я обнаружил, что добавил по своей собственной инициативе очень полезный для брата довод:
– Наверно, что-то очень важное, связанное со школой. Сказал, чтобы ты пришла одна, и никто об этом не знал.
Я закрыл глаза. У меня в ушах, будто далёкие раскаты грома, гулко отозвалось Юнино «Хорошо, передай, что я обязательно приду туда». Всё! Всё закончилось очень легко. По дороге домой я замедлил шаги перед домом Миён. На серых воротах по-прежнему висел пожелтевший обрывок бумаги. Мимо него пробежал паучок и резво пополз вверх. Я попробовал толкнуть ворота – не отворились. Видно, были заперты изнутри. Когда ворота не открылись, ещё сильнее захотелось заглянуть за них. Я взобрался на невысокую глиняную изгородь. С верхушки, куда я вскарабкался, упали на землю несколько черепиц и разбились. Я, словно лошадь, оседлал изгородь и посмотрел во двор. Пустой заброшенный дом окутывала зеленоватая дымка. На прилегающем к дому крохотном пятачке земли откуда-то взялся кустик баклажана, и под увядшими листьями висели несколько сморщенных плодов жёлтого цвета. Они вконец пожухли и выглядели несъедобно. В окнах не было ни одного стекла, видно, их растащили. Моё сердце тихонько билось. Вдруг я вспомнил про то, что договорился с приятелем сбегать посмотреть на развалины больницы. Однако теперь уже и не стоит. Я подумал, что надо сходить в тот особняк, который служил штабом тыловой части. Обуглился, поди, донельзя, ведь даже утром он ещё полыхал. Я спрыгнул с изгороди в переулок.
1962, июнь
СИЛАЧ
Кто только не снимает жильё в Сеуле, и у всех, похоже, свои обстоятельства… Если бы все квартиросъёмщики поведали о том, что они видели, слышали и чувствовали в своих обиталищах, то вышло бы немыслимое количество прелюбопытных и удивительных рассказов. И тот, что я привожу здесь, тоже может считаться одним из них. Хотя эта история, услышанная от одного молодого человека с взлохмаченной головой – мы с ним случайно разговорились, сидя на скамейке в каком-то парке – похоже, была малость приукрашена, и основная мысль противоречила выводу, но мне, всё же, показалось, что в ней есть, как бы это сказать, что-то символичное, поэтому-то я и пересказываю её здесь в том самом виде, в каком услышал.
Когда я открыл глаза, мой нос почти что упирался в стенку. Судя по всему, я спал, вплотную прижав к ней лицо. Она была выкрашена белой известью и выглядела слишком уж чистой. «А ведь моя комната совсем не такая!» – растерялся я. «Неужто заснул в чужом доме, или это тот самый случай, когда „упал, очнулся – и на тебе, я в больнице“», – подумал я.
И тут мне пришли в голову детские воспоминания: когда, загостившись у родных, приходилось у них и заночёвывать, я частенько, просыпаясь среди ночи, начинал пристально вглядываться в потолок, рисунок на котором смутно просматривался благодаря свету уличного фонаря, проникавшего в окно, и тогда до меня доходило, что это чужой дом. Лёжа на постели, я начинал выводить пальцами в воздухе узоры потолка в нашем доме, и от мыслей о родных, что спят под ним, я не мог уснуть, поэтому, как только рассветало, я тихонько выскальзывал и бежал к себе домой. Однако тогда это случалось ночью, а теперь день был в самом разгаре. То было в далёком прошлом, когда я был ребёнком, а сейчас пора юности. И к тому же, то происходило у меня на родине, которая уже вытеснилась из моего сознания, а здесь и сейчас – Сеул.
Я медленно повернул голову и взглянул на потолок. На нём не было никакого узора, просто коричневая фанера. Если что-то и было, так это едва различимый рисунок самого дерева, напоминающий круги на воде. Кроме того, потолок был очень высоким. Не то, что в моей комнате. У меня он был таким низким, что в положении стоя приходилось наклонять голову, и оклеен обоями в шестиугольниках, которые первоначально, скорей всего, были голубого цвета, но из-за подтёков дождевой воды пожелтели. Плюс ко всему, потолок в моей комнате совсем не такой ровный, как тот, который я вижу сейчас над собой – мой провис в середине и образовал параболу. Такой потолок встречается только в домах бедняцких кварталов. Да-да, моя комната находилась в трущобах Чхансиндона, недалеко от Тондэмуна[36]36
Тондэмун – восточные ворота старой крепостной стены, выстроенные в четырнадцатом веке, в эпоху Чосон. В настоящее время район, где стоят эти ворота, считается одним из самых масштабных рынков в Сеуле (наравне с рынком Намдэмун – южными воротами).
[Закрыть]. Даже если представить, что наша планета исчезла и появилась вновь, моя комната не могла быть такой чистой, как эта. Я поспешно повернул голову и взглянул на белую стену, уткнувшись в которую я спал. Если бы это была моя комната, то на обклеенной газетами стене точно должна была быть надпись, сделанная шариковой ручкой: «Все жители Чхансиндона – сукины дети!»
Я не знаю, когда появилась эта надпись, но мог предположить, что тот, кто занимал эту комнату до меня, как-то в один из дождливых дней, валяясь без дела, просто протянул руку и, не вставая с постели, написал приведённую выше сентенцию. А всё потому, что эта комната, включая шум, проникающий извне, вселяла во всех своих обитателей чувство безнадёжности; к тому же, кто бы ни находился в ней, не смог бы удержаться от того, чтобы не оставить такую надпись из-за отвращения к самому себе за то, что в этом огромном мире не остаётся больше ничего, кроме как занимать комнату, грязнее которой и быть не может. И вообще, если бы этот кто-то не сделал такую надпись, то, скорей всего, я написал бы это сам. Вот поэтому-то мне и нравилось это выражение 30-х годов. Кроме того, я считал его весьма достоверным, будто это сказал, кто-то из великих. И среди бесчисленного множества комнат в этом мире я не мог не узнать свою именно благодаря этой надписи.
Я внимательно оглядел оштукатуренную белую стенку в комнате, где я только что проснулся. Однако той надписи не было. Стена была чересчур чистой. И тогда мне захотелось увидеть всю комнату: медленно, будто оглянувшись, могу увидеть перед собой страшное чудовище, очень медленно я перевернулся на другой бок. Естественно, никакого чудовища не было. Только в одеяле запутался.
Я тщательно ощупал комнату глазами. На стене справа от меня, в углу, была светло-коричневая дверь красного дерева. Напротив, у стенки, в некотором беспорядке стояли в ряд книги. Я прочитал заглавия на корешках, что глядели на меня. «Введение в драматургию», «Теория трагедии», «Проблемы современной комедии», «Актёрская речь современной драмы», «History of drama» и другие. Это были книжки по моей специальности, и они, без сомнения, принадлежали мне. А на полу, напоминая вульгарно рассевшуюся женщину, валялся календарь (видимо, кнопка не выдержала, и он упал со стены). Слева от меня в углу были свалены как попало чернильница, тетради, ручки, мои умывальные принадлежности, пепельница, начатая пачка «Азалии» и смятый коробок спичек, к стене была приставлена гитара, а на крючке висела моя одежда. Всё это принадлежало мне. «Так значит, это, всё же, моя комната», – подумал я. Однако быть того не может, чтобы моя комната была такой чистой и опрятной, да ещё и без фотографий с обнажёнными женщинами, расклеенными по стенам.
Кроме того, снаружи не доносилось ни звука. Я взглянул на наручные часы, что валялись на полу. Было четыре часа Дня.
В это время, по идее, должны слышаться громкие голоса уличных торговок с близлежащего рынка, шум бегущей по водопроводу воды, неразборчивое бормотание из соседней комнаты, тарахтение проезжающих за окном машин и пронзительные взвизгивания клаксонов. Я должен был слышать то, что мог услышать человек, стоящий рядом с воображаемой гигантской машиной, которая, вращаясь, подминает под себя и давит несметное количество птиц. Однако, тишина. Странно, что не доносится ни звука. Так тихо, словно ты сидишь жарким летним днем в лесу.
И тут за дверью слышатся мягко ступающие по деревянному полу шаги, вслед за этим раздаются звуки пианино. Такое впечатление, что прямо из-за двери.
В этой дыре – и пианино?! А… Вот тут-то до меня, наконец, дошло! Четыре часа. Звуки пианино. Эта чистая, напоминающая больницу, комната. Всё дело в том, что где-то неделю назад я переехал из той грязной каморки в Чхансиндоне в этот чистый дом, построенный на западный манер.
Музыка, которая доносилась до меня, была мелодией «К Элизе». После того как неделю назад я въехал сюда, каждый день в четыре часа пополудни звучало пианино, и каждый раз это была «К Элизе». Похоже, что и до моего переезда сюда в четыре часа тоже раздавались звуки фортепьяно с той же неизменной «К Элизе».
Только теперь я потянулся и сел на постели. Если задуматься, весьма удивительный провал в памяти.
Безусловно, частенько бывает, когда что-то вдруг вылетает из головы. Это звучит смешно, но у меня было даже так, что я забыл, как нужно мочиться. Как-то раз я пошёл в чайную (она находилась на втором этаже, и медленно поднимался по лестнице, погружённый в свои мысли), и вот когда я зашёл в туалет за дверью чайной, всё и произошло. В тот момент, несмотря на срочную физиологическую нужду, я напрочь забыл, как это делается. Я тогда сильно растерялся. Немного погодя, когда по привычке начал расстёгивать штаны, я смог вспомнить, однако абсолютно точно то, что я испытал невиданный провал в памяти, забыв о том, как справляется самая насущная нужда. Но, как бы там ни было, думаю, что недели вполне достаточно, чтобы привыкнуть к новому жилью. И то, что, пробудившись от полуденного сна, я довольно долго чувствовал дискомфорт в комнате, куда я переехал, не означает ли, что дело здесь не в недельном отрезке времени, а в чём-то другом, заложенном в моей психике и преследующем меня уже с давних пор.
Переехать в этот стерильный, как больница, дом меня заставили уговоры одного моего приятеля – чрезвычайно участливого человека, который был доброжелателен ко мне.
Как-то раз, когда на улице накрапывал дождь, и по округе разносился запах затхлой сырости, я сидел в своей комнатке, куда в единственное маленькое оконце величиной с четвертинку газетного листа за весь день проникала хорошо если хоть малая толика солнечных лучей. На тот момент у меня закончились деньги, а в кабаке, где я уже слишком долго брал в долг, было совестно просить ещё, поэтому я занял немного у живущей по соседству проститутки Ёнджи и вместо вина купил спирт, который, разбавив водой, пил большими глотками. И когда, опьянев, сидел перед растрескавшимся зеркалом, запущенным когда-то в стену, и то морщил лицо, то смеялся, обливаясь пьяными слезами, тогда-то ко мне и пришёл тот мой добрый друг. Искренне сочувствуя, он начал убеждать меня, что в таком моём существовании нет ни капли просвета, к тому же, в моём подходе к жизни явно просматривается стремление подражать деградирующим личностям. Он уговаривал меня, мол, разве не интересно сравнить такую беспорядочную декадентскую жизнь в трущобах с другой – размеренной и упорядоченной. Он хотел попросить своих родственников, в доме которых придерживаются семейных традиций и соблюдают строгие правила, сдать мне комнату с пансионом. Конечно, я был ему очень благодарен. Правда, я попробовал оправдать свой беспутный и бродяжнический образ жизни, списывая всё на природную лень и неумение распоряжаться деньгами, – характерную черту бедняков, – а также на отчаянье, происходившее от безысходности из-за того, что мне теперь некуда вернуться и до смерти придётся трепыхаться своими силами в этом Сеуле. Но, вместе с тем, это было время, когда я уже не мог обманывать самого себя, осознавая, что я ещё молод и у меня есть шанс что-то исправить в этой жизни. Именно поэтому я не мог не испытывать благодарности к моему другу за такое его предложение. Однако на тот момент я был сильно стеснён в средствах, поэтому сразу же последовать его совету не получилось. У меня не было денег даже на автобус, поэтому я все дни просиживал в комнате, упражняясь в написании комедий.
Прошло много времени, пока мне наконец удалось продать одной театральной труппе несколько пьес для мини-спектаклей: сумма от продажи была довольно приличной, вот поэтому я где-то около недели назад по совету друга всё же осуществил свой переезд, который так долго планировал и лелеял в своей душе. И теперь каждый день в четыре пополудни мне приходилось слушать «К Элизе». На пианино в этом доме играла невестка. Семья состояла из сухонького маленького старичка, которого называли дедушкой, такой же маленькой сухонькой старушки, которую называли бабушкой, их сына – преподавателя физики в каком-то университете, его жены – невестки, их трёхлетней дочери, младшей сестры преподавателя – ученицы старших классов, и кухарки. Дедушка, приходившийся дядей моему другу, хлопотавшему за меня, взялся за исправление моего отношения к жизни.
Я до сих пор помню слова, сказанные стариком, когда в первый же вечер он позвал меня к себе… Это был своего рода инструктаж. Задав несколько вопросов о моей семье, дед неожиданно спросил, сколько мне было лет, когда началась гражданская война. А когда мне не сразу удалось подсчитать, и я невнятно пробормотал, что около десяти лет, старик сказал, мол, наверно, так оно и есть, раз я не знаю, что оставила после себя война. Тогда я честно признался, дескать, не помню, что было до войны, и если даже и помню, то это всего лишь детские воспоминания, поэтому-то я и не знаю, что принесла война и что она унесла. В ответ старик закивал головой и коротко подытожил, сказав, что главным последствием войны было разрушение семейных связей. Он проговорил это таким строгим и категоричным тоном, словно я сделал что-то нехорошее, и он меня за это распекает, так что я и вправду почувствовал себя виноватым, и, сидя перед ним на коленях, ещё ниже опустил голову. Пытаясь перебороть наваливающуюся на меня дремоту из-за накопившейся за целый день усталости, возбуждения и напряжения от переезда, я слушал, как бы это поточнее назвать – то ли точку зрения, то ли доктрину старика.
И если вкратце пересказать то, что я услышал, находясь в состоянии полудрёмы, то получится следующее: «Семья без традиций не может считаться сообществом людей. А то, что мы называем традициями семьи, формируется на основе упорядоченности. Семья в нашей стране во время войны подверглась ломке вплоть до того, что родственники не знали друг о друге, живы они или мертвы. Вот поэтому-то наш народ и должен был осознать всю значимость семьи. И теперь каждой семье следует создавать свои семейные устои, опираясь на дух порядка. Так-то оно так, да только в реальности на нашем пути встаёт очень много преград. И чем больше этих препятствий, тем требовательней (пусть даже где-то и слишком) мы должны быть к самим себе».
Семейные устои. Я не знал, что это такое, но в течение нескольких дней смог не просто познакомиться с этим понятием, но ощутил его истинную сущность на своей собственной шкуре. И наиглавнейший принцип жизни – распорядок – был самым первым из устоев этого дома, что подмял меня под себя.
Шесть утра – подъём. (Хотя в моём случае подъём не был добровольным – старик, вскипятив чай, собственноручно приносил его мне, будил и заставлял выпить, а когда я сконфуженно, с ёкающим сердцем поспешно одевался, выводил меня на прогулку. Поэтому из-за недосыпа я всё время спал днём, когда контролировать меня было некому. Однако, судя по всему, все жители этой квартиры, включая даже трёхлетнюю малышку, соблюдали этот режим). Завтрак. Поход на работу или в школу. Дедушка тоже занимал в какой-то фирме ответственный пост, поэтому дома оставались бабушка, невестка, девочка и кухарка, и лишь только я один не мог совладать со своим утомлённым телом. Всё это время я слушал, как около десяти часов утра старушка с невесткой строчили на швейной машинке, в двенадцать часов слушал музыку по радио, в четыре после полудня слушал мелодию «К Элизе». К шести тридцати вечера все домочадцы должны были быть дома. Ужин. После еды – пятнадцать минут на общение. Затем все расходились по своим комнатам – наступало время занятий. Позднее раздавалось дребезжанье стаканов и чайника с ячменным чаем, которые кухарка приготавливала на столике в зале – это происходило где-то без пяти-шести минут десять. Когда дребезжанье утихало, двери в комнаты открывались, все выходили, выпивали по стакану чая и, пожелав друг другу спокойной ночи, шли спать. Изумлению моему не было предела – неужели на свете может существовать и такая жизнь! В этой семье не было ни одного человека, чьё лицо было бы омрачено тенью. А что касается меня, то я окунулся в мир, который не мог себе даже вообразить. Такая жизнь с чётким распорядком не могла не заставить меня вспомнить о тех, с кем я жил в том бедняцком квартале в районе Чхансиндон поблизости от Тондэмуна.
Я сильно переживал из-за того, что иногда, когда я пытался мысленно представить лица домочадцев этого зажиточного дома строгих правил, они заслонялись лицами жильцов из Чхансиндона, которые очень даже отчётливо всплывали в моей памяти. Может, конечно, это происходило из-за того, что время, проведённое мною в новом жилище, было не таким уж и долгим, однако, скорей всего, это случалось по той же самой непонятной мне причине, по которой я каждый раз испытывал чувство неловкости после пробуждения в комнате от дневного сна.
Сколоченный из досок дом, в котором я жил в Чхансиндоне, был очень маленьким, а комнат в нём было целых пять. Поэтому и говорить не стоит о том, что в каждую могли поместиться всего лишь один-два человека, которые лёжа занимали бы всё пространство комнаты. Из всех комнат более менее просторную и светлую занимала семья хозяйки, в комнате чуть похуже (хотя в отличие от остальных трёх, в неё не проникала дождевая вода), жила проститутка Ёнджа, которая всегда платила в срок. А в комнате, где было единственное в этом доме окно (пусть оно было грязное и в трещинах, заклеенных бумагой), жил усохший донельзя хромой мужчина лет пятидесяти вместе с десятилетней дочкой; на деле же и десяти ей нельзя было дать: только голова была большой, а из-за дистрофии щёки у неё ввалились, тельце же было до того маленьким и щупленьким, что она выглядела младше шестилетнего ребёнка. В оставшихся двух комнатах жили я и рабочий-подёнщик Со лет сорока.
Когда я переехал в нынешнее своё жилище, построенное на западный манер, и увидел ту заботу, которую проявлял дедушка по отношению к невестке, играющей на пианино «К Элизе», чья мелодия уже успела порядком поднадоесть, мне сразу же вспомнился тот хромой со своей тощей дочкой из дощатого дома в Чхансиндоне.
Дед на дух не переносил пианино, но считал недопустимым, чтобы пальцы невестки, занимавшейся фортепьяно в школьные годы, потеряли гибкость. Об этом даже и речи не могло быть – воспитание дедушки никак не могло этого позволить. Поэтому-то невестке и было выделено время для игры на пианино в этой чётко расписанной жизни дома. Такая же забота просматривалась и по отношению к учащейся в старших классах дочери. После ужина, когда наступало время занятий, она шла в свою комнату, а когда в десять часов вечера кухарка приносила чай, выходила в зал. Всё время до чая было выделено на учёбу.
А как же воспитывал свою дочь тот хромой из Чхансиндона? Каждый раз, проходя мимо их окна, я мог видеть, как его юная дочь сидела перед ним на коленях. И так как я мог наблюдать это зрелище почти всё время, пока проходил мимо их комнаты, то трудно сказать, в какое время эта худенькая девочка не сидела перед отцом. Такое впечатление, что она должна была сидеть в этой позе всё время, кроме тех моментов, когда, едва ковыляя, выходила варить рис или шла за водой, скособочившись на одну сторону. Окно было забито, поэтому я не знаю, что говорил хромой своей дочери, однако было видно, что он без остановки двигает губами. Учитывая, что перед девчонкой всегда лежали бумага и карандаш, наверное, это было время занятий. Хромой же не расставался с розгой. И не проходило ни дня, чтобы эта розга не опускалась на тело девчонки. Хромой хлестал дочь, как сумасшедший. А девочка, уже привыкнув, прикрывала голову тонюсенькими, словно у пятилетнего ребёнка, ручками, и, не проронив ни единой слезинки, ни единого звука, стойко сносила сыплющиеся на неё удары. Естественно, для меня так и осталось загадкой, чему в той сумрачной комнате хромой обучал свою дочь, и что за науки она постигала. Единственное, что я мог заключить, так это то, что обучение в той тёмной комнате с окном, проходило не зря – однажды поздней ночью я увидел, как хромой отец, согнувшись в три погибели у туалета, без устали жёг спички, с тревогой глядя на дочь, которую, видно, прихватил понос.
Ещё в моей памяти довольно ясно сохранилось лицо проститутки по имени Ёнджа.
Когда я пришёл встретиться с хозяйкой, обнаружив на дверях обрывок бумаги с надписью «Сдаётся комната», то именно Ёнджа, мывшая ноги у водопровода, закричала, обращаясь внутрь: «Хозяйка! Тут про жильё пришли узнать!»
После того, как я заселился, круглолицая с узкими щёлочками глаз Ёнджа, сказав, что ей девятнадцать лет, стала называть меня оппа[37]37
Оппа – обращение девочек и девушек, принятое в Корее, по отношению к старшим по возрасту мальчикам и юношам.
[Закрыть]. И всего за несколько дней моего проживания в новом обиталище я почти сразу почувствовал к ней родственную близость, а всё благодаря природному обаянию Ёнджи. Показывая бордовый шрам на запястье левой руки, напоминающий червяка, она спросила: «Как думаешь, что это?» И, тяжело вздохнув, проговорила: «Когда-то давно я хотела покончить с собой и полоснула здесь ножом, но выявила, вот и мучаюсь теперь…» В уголках её глаз даже блеснули слезинки… Ёнджа меня частенько выручала и, бывало, даже угощала папиросами. Узнав, что я изучаю драматургию, она при каждом удобном случае приставала ко мне, мол, если станешь знаменитым, возьми меня в актрисы, ладно? Как-то раз, когда проходил конкурс красоты «Мисс Корея», она увидела в газете фотографию победительниц, одетых в вечерние платья с диадемами на головах, и, попросив нас с хозяйкой выступить в роли членов жюри, ушла в свою комнату, где нарядилась в бережно хранимый розовый ханпок. Затем вышла во двор и в невероятной тесноте стала чинно вышагивать, после чего подняла руку и спросила: «Ну как? Подойдёт?» А потом, рассмеявшись, сказала: «Не тяну я на мисс, правда ведь?» И весь тот день Ёнджа была раздражительной и нервной.
Ещё как-то она услышала про то, что в окрестностях Кванхвамуна[38]38
Главные ворота в королевский дворец Кёнбоккун, расположенные в центре Сеула.
[Закрыть] есть один прорицатель, который чрезвычайно точно угадывает судьбу по имени, так вот после этого Ёнджа стала уговаривать меня сходить к нему вместе с ней. А когда я сказал, что всё это нелепые выдумки, она сердито запротестовала, словно это она и есть тот самый прорицатель. «Если выяснится, что твоё нынешнее имя плохое, он подберёт новое, и ты сможешь стать очень даже счастливым человеком», – пыталась переубедить она меня. После нескольких дней её докучливых приставаний мне ничего не оставалось, как уступить, и я сказал, что схожу с ней, однако Ёнджа вдруг насупилась и пошла на попятную под предлогом того, что выйдет некрасиво, если в присутствии других выяснится её род занятий, так как этот вещун даже по имени может определить, чем данный человек занимается. Я подумал о том же, и сказал: «Ну, и не пойдём тогда!» Но Ёнджа, видимо, не могла до конца расстаться с этой мыслью, так как и позже несколько раз заводила разговор на эту тему. А в день моего переезда в новое жилище, Ёнджа с сожалением проговорила, что хотела попросить меня сходить до Кванхвамуна и разузнать про её имя.
Мелодия «К Элизе», к которой прибавилось мурлыканье невестки, достигла своей кульминации. И раз уж невестка начала подпевать, значит, скоро музыка прекратится. Мне это было известно по опыту. Я вновь улёгся на кровать.
На фоне бряканья пианино в этом благовоспитанном доме та моя комната с надписью «Все жители Чхансиндона – сукины дети!», и те, кто там жили, кажутся недосягаемо далёкими. То место находилось в совершенно противоположной стороне на расстоянии, которое невозможно преодолеть, сев на обычный автобус. И тот факт, что даже уплатив за неделю вперёд, я никак не мог расстаться с ощущением неловкости по отношению к этой комнате с белыми стенами, не означал ли, что я преодолел это ничем неизмеримое расстояние совершенно уж неожиданно, абсолютно не подготовившись к этому. Не знаю, жил ли я когда-нибудь в далёком детстве в похожей обстановке, но отчего-то проживание в этом доме на западный манер было слишком уж чуждым для меня и моей памяти.
И это сильнее ощущалось, когда я вспоминал лицо Со – мужчины средних лет, ещё одного жителя дома в Чхансиндоне.
Когда на трущобы опускается вечер, воздух становится ещё более спёртым. Возвышающиеся вдалеке в центре города здания с одной стороны освещены вечерними лучами заходящего солнца, а с другой образуют длинные-предлинные тёмно-голубые тени. И кварталы бедняков существуют в этих тёмных тенях.
Люди самых разнообразных профессий, названия которых не встретишь в учебнике, возвращаются сюда, стирая со щёк липкий пот, и сразу же их хмурые лица расправляются, словно надувные шарики. Мужчины с оголённым торсом, собравшись в кучку, без умолку галдят; ребятишки, радостно визжа, бегают вслед за трамваями, которые, проезжая по улице, чуть ли не задевают дома и крыши. Женщины, что вытащили на улицу жаровни и, водрузив на них кастрюли, мешают в них какое-то диковинное варево, содержимое которого каждый раз разное в зависимости от обстоятельств. И то, что варится в одной кастрюле, отличается от соседней гораздо больше, чем климат разных стран. Будто ведьмы, они закладывают в чаны загадочные компоненты и варят каждая своё особенное зелье.
Вечером в трущобах очень даже суматошно. Подвыпивший мужик, выкрикивая что-то несуразное, возвращается домой и, показывая заработанные сегодня деньги, тащит за собой приятелей в кабак. А вслед за ним выбегает жена, размахивая кулаками, выхватывает из рук несчастного деньги и исчезает в доме, и тогда оставшиеся, сочувственно улыбаясь, пытаются утихомирить вопящего от возмущения мужа. С рынка, что расположился поблизости от бедняцкого квартала, несёт тухлой рыбой, а из центра города ветер наносит пыль, и когда начинают загораться мерцающие огни разбросанных тут и там лавок, мужчины, будто избегая их, набиваются в приземистые по сравнению с ними самими кабаки.
Я тоже, после того как поселился здесь, каждый вечер ходил в подобное заведение. Словно пузыри в мутной воде, в этом суматошном районе только кабаки были безмятежными и тихими. Разумеется, мужчины шумно галдели или, бывало, даже дрались до крови, но, когда это происходило не на улице, а в кабаке, не знаю уж почему, это выглядело вполне невинно…
Место, куда я постоянно ходил, называлось Хамхын, его содержала старуха из провинции Хамгёндо. Я усаживался в самом конце длинной лавки и, выпивая по рюмочке, что наполняла мне хозяйка, окунался в атмосферу этого места, которая прельщала меня гораздо больше, нежели выпивка. У меня даже и в мыслях не было с кем-то сблизиться, и я всегда сидел вот так, один. Проходило достаточно много времени, и после того, как мне казалось, что я достаточно опьянел, я расплачивался (хотя чаще всего брал в долг) и выходил на улицу. Когда я поднимал голову, на фоне ночного неба вырисовывался величавый силуэт Тондэмуна с его флюоресцентной подсветкой для привлечения туристов. Такое ощущение, что он и сейчас стоит перед моими глазами. Ночной Тондэмун…
Прошло совсем немного времени после моего переезда в Чхансиндон, и вот однажды вечером, когда я, как обычно, сидел на конце лавки, уставившись на желтоватую жидкость в стакане, рядом со мной грузно плюхнулся какой-то человек. Попросив у хозяйки стаканчик, он хлопнул меня по спине и заговорил. Этот огромный, одетый в поношенную военную форму мужчина лет сорока с густой бородой спросил у меня, не я ли тот самый молодой человек, что поселился недавно в доме, где живёт Ёнджа. Когда я ответил, что так оно и есть, мужчина, приветливо улыбаясь, сказал, что он тоже снимает в том доме комнату, попросил называть его Со и воскликнул, что давно надо было познакомиться. Хотя мы жили в одном доме, Со уходил рано утром, а я возвращался поздно вечером, поэтому до сего времени я даже и не подозревал о его существовании, но Со как-то случайно увидел меня и, по всей видимости, взял на заметку. Так и произошла наша встреча. По мере опустошения стаканов мне тоже захотелось поговорить, и я чуть ли не навязчиво спрашивал его, откуда он, где его семья, чем занимается. И Со без тени недовольства добродушно рассказал, что родом он из провинции Хамгёндо, а во время гражданской войны в одиночку перешёл на юг, и сейчас продаёт свою силу на всевозможных стройках.
Впоследствии мы с Со почти каждый день просиживали в этом кабаке. И с каждой нашей встречей я всё больше убеждался, что он большой добряк. Глаза у него были, как у европейца, с ярко выраженным двойным веком, и совсем не как у бедняков в них светился огонёк, отчего у собеседника могло даже возникнуть чувство неполноценности, однако он умел показать этими глазами свое дружеское расположение. Проницательностью особой он не отличался, наоборот – был человеком действия, умение шевелить мозгами было не по его части. Это подтверждал и неторопливый протяжный говор Со, совсем не похожий на говор выходцев из Хамгёндо – когда он говорил, его толстые припухлые губы шевелились также не торопливо. Его способность опустошать стаканы просто поражала. Похохатывая, он, бывало, говорил, что почти все заработанные деньги оставляет в этом кабаке, и это не так уж и плохо. Пил он от всей души, после чего не буянил, а просто любил покуролесить, словно малое дитя. Порядочно захмелев, мы выходили с ним в обнимку и, пошатываясь, шли по улице. А так как он был здоровенным, то получалось, что я обнимал его за талию. Прищурив один глаз, он частенько подмигивал в сторону ярко освещённого Тондэмуна, возвышавшегося на фоне ночного неба.