Текст книги "Сеул, зима 1964 года"
Автор книги: Сын Ок Ким
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Когда он в своём малиновом свитере в очередной раз приходил ко мне в институт и, цокая языком, патетически восклицал: «Какая жалость! Какая жалость!», это означало, что он погубил ещё одну невинную душу.
– Жалко, жалко да и только!
– О! Как я вижу, дела нашего мистера Кана идут без сучка и задоринки! – поздравлял я его, на что он, закуривая папиросу, отвечал с весьма удовлетворённым видом.
– Она рыдала – и я вместе с ней!
Как бы то ни было, как-то раз он все-таки потерпел грандиозное фиаско. Оказывается, он напоил девушку возбуждающим средством. Неудивительно, что после этого он впал в ужасное уныние, особенно если учесть, что ещё раньше, до того как всё произошло, он показал мне написанное им эссе следующего содержания:
«Ох, уж этот йохимбе! Молодые люди слишком полагаются на чудодейственную силу этого возбуждающего средства! Оно считается среди юношей непременным спутником в делах любовных. И даже девичьи слёзы, которые, как правило, следуют за поруганием чести, тоже являются всего лишь одним из звеньев заведённого порядка. Как же отвратительно всё это! Однако скорей всего читатель скажет, что гораздо отвратительнее то, как я корчу из себя моралиста, произнося такие речи. Ну что ж. Среди нас, молодых людей, строить из себя саму добродетель – это тоже одно из обязательных условий образа злодея, а значит это моё воззвание, которое делает из меня отрицательного героя, не может не загнать меня в штаб-квартиру шумной и бесшабашной молодости, коей является подвал чайной. Хм… Эти мои умозаключения воздели мне на голову лавровый венок из свекольной ботвы и наградили аплодисментами…» и т. д., и т. п.
После того поражения он твердил: «Экая жалость! Экая жалость!» и утверждал, что жизнь опротивела ему ещё больше.
Бывает же так, что в зависимости от того, как ты произнесёшь то или иное слово, меняется смысл сказанного. Вот и Ёнсу раньше, бывало, всё повторял со скукой в голосе и непременно на старинный манер: «Экая жалость!», подразумевая, что ничего печальнее быть не может. Но после случая с возбуждающим средством тон, которым он произносил это слово, сильно изменился.
И всё-таки, на мой взгляд, он, несомненно, являлся тем самым счастливым обладателем ну если даже не собственной крепости, то, как минимум, своего собственного подвала.
Я немного отклонюсь от темы, но мне показалось, что дочка профессора Хана тоже создаёт что-то своё, поэтому мне частенько становилось не по себе, когда, бывая в её обществе, я поневоле начинал сравнивать наши суждения. Почти все старшеклассницы в эту пору ударяются в сентиментальность, у неё же к этому примешивалась какая-то жизненная искорка, от которой нельзя было укрыться.
– Что на этой земле прекраснее всего? – невольно вырвалось у меня: так умилительно было наблюдать, как она, сидя на плетёном стуле, откидывалась то вперёд, то назад, постукивая носком туфельки по земле. Этот случай произошёл в мае прошлого года, когда в одно из воскресений я гостил у профессора. Соблазнившись дивными лучами солнца, мы вместе с профессорской женой и дочкой вынесли плетёные стулья во двор и болтали о том о сём.
– Месячные у богини? – не долго думая брякнула девчонка.
– А? – едва слышно переспросил я, придя в сильное замешательство.
– А что, нет? – ответила она вопросом на вопрос, бросив мимолётный взгляд из-под опущенных ресниц и тем самым нанесла очередной удар.
– О! Неужто у богини тоже бывают месячные? – с усмешкой спросила профессорша, и разговор на этом, слава богу, прекратился. Тогда мне удалось скрыть своё горевшее от стыда лицо – с таким мне ещё сталкиваться не приходилось!
– А у вас есть свой мир? – нарочито шутливым тоном, будто провожу анкетирование, спросил я у профессора, чтобы не оконфузиться в очередной раз, даже если не получу ответа на свой вопрос. Профессор, вытащил сигарету и, зажав её в зубах, переспросил:
– А ты как думаешь?
Я чиркнул спичкой и, протягивая её, ответил, подражая профессорскому голосу:
– Хм… С одной стороны, как будто есть… а с другой стороны, как будто и нет…
– Ха-ха-ха!
Профессор сделал глубокую затяжку и ответил, улыбаясь:
– Ну, а как же, есть, конечно…
– Да неужто? – с притворным недоверием спросил я.
– Несмотря на то, как я выгляжу, мой мир – это Оксфорд…
– Ну, стены крепости уж очень высоки, так что и не видно… показали бы…
Что ни говори, а иногда профессора было трудно понять. «Почти все, кто учился за границей, превращаются в холоднокровных животных, когда-то и я тоже был таким», – говаривал он. Может быть, в молодости так и было, но сейчас, глядя на профессора, этого не скажешь.
– Когда говорят «заграница», то обычно имеют в виду запад, вот и пропитываешься с ног до головы их рационализмом да индивидуализмом, – оправдываясь, втолковывал мне профессор и тут же, посмеиваясь, восклицал:
– Ну, вот теперь и ты, словно зрелая девица, стал настоящим интеллигентом! – Затем продолжил с самоиронией. – Но есть большая вероятность, что ты, так же как и я, собьёшься с правильного пути.
– Те профессора, что получили степень за границей, вместо того, чтобы вернуться с тетрадкой лекций, возвращаются без ничего, оставляя всё там. И им нужно опять с самого начала восстанавливать способность чувствовать, заново учиться приветствиям, и требуются невероятные усилия, чтобы вернуть прежнюю улыбку… – печально шутил он и тут же, обращаясь ко мне, говорил:
– Если ты там побываешь, то убедишься в этом сам. Но знаешь, таким, как ты, вообще не следует туда ехать… – подначивал он меня, а я не понимал, что он имеет в виду.
Я прекрасно знаю, какой это адский труд – создавать свой собственный мир. В процессе его созидания тебя ждут сверкающие крупинки металла, головокружение, что давит на глаза, неотступная мысль об убийстве, сжимающее сердце раскаяние, ну и, конечно же, любовь. Вы, возможно, спросите, что это ещё за двусмысленные, словно весенний ветерок, определения, но, что касается меня, то более точного описания я не подберу.
Это было, когда мы жили в Ёсу. Именно тогда мой старший брат вкрадчивым голосом подбивал меня и сестру на убийство матери.
Вернувшись из скитаний, мы обнаружили, что наш и без того неказистый домишко почти совсем развалился. «Вот если бы наш дом попал под бомбёжку, тогда соседям в глаза не стыдно было бы смотреть», – говорила сестра. Домик наш стоял на склоне горы неподалёку от тракта. Не знаю, думала ли мать так же, как и сестра, но она наняла двух чернорабочих – и за один день наша развалюха была подчистую снесена, и уже на следующее утро на её месте начали сооружать дощатый дом. Наше новое жилище построили за три дня, и оно пришлось мне весьма по душе. Одна комната была с ондолем[11]11
Ондоль – традиционная система отопления в Корее, когда пол подогревается дымом и горячим воздухом, циркулирующим по подземным туннелям от печи до дымохода.
[Закрыть], во второй пол был застелен досками, а наверху был чердак, где поселился брат.
Комнату под чердаком с одеялами на дощатом полу занимала наша семья, а комнату с ондолем мать сдавала торговкам, которые так же, как и мать, затаривались вёдрами с рыбой, ракушками и другой морской живностью на рыбном аукционе, открывающемся на рассвете, и первым поездом ехали в сторону Сунчхона[12]12
Город на юго-востоке провинции Чолла. Сунчхон – ключевая станция железнодорожной ветки Чолла-Кванджу, известен в качестве центра торговли сельскохозяйственной и рыбной продукцией.
[Закрыть] или Куре[13]13
Волостной город в уезде Куре провинции Чолла, конечный пункт остановки судов на реке Сомджин.
[Закрыть], в зависимости от того, где нынче стоял базар. Распродав всё, они возвращались последним поездом – и так до следующего рассвета. Этим и зарабатывали себе на жизнь. Кроме нашей семьи, в округе было ещё несколько, которые, сдавая комнаты торговкам, добывали себе хлеб. А так как жили они близко к пристани, где проходил рыбный аукцион, и недалеко от станции, то в каждом доме было по шесть-семь бессменных постояльцев. У нас дома за кухню отвечала сестра, да и не только за кухню; изо дня в день она собирала плату за постой и заведовала другими домашними мелочами. Днём она то стирала, то заквашивала кимчи, от чего еле-еле успевала ходить в вечернюю школу, хотя училась весьма исправно и всегда была одной из первых учениц. Она приносила романы из библиотеки и в свободные минутки успевала их прочитывать, а поскольку большую часть времени была предоставлена самой себе, то фантазировать она умела не на шутку! Сестра здорово писала сочинения, а потом, когда мы оставались одни, негромким голосом читала их мне. Это было наивысшим проявлением её любви ко мне. После школы я тоже помогал по дому. И самая главная моя обязанность состояла в том, чтобы ухаживать за поросёнком, который жил на заднем дворе.
Хотя матери исполнилось сорок, она ещё не растеряла следов былой молодости. Прошло уж десять лет со смерти отца, и все тяготы, что легли на её плечи, состарили ее лицо, но если бы матери не пришлось тащить всё хозяйство на себе, то её внешность оставалась бы прежней и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет – несмотря на годы, она всегда была подтянутой и аккуратной. Это-то и помогало матери в торговле, но одновременно и мешало. Так, например, когда она ездила на базар в Сунчхон, то непременно возвращалась с пустыми вёдрами, а в других городках в базарные дни люди сторонились матери и шли покупать к тёткам с лицами страшнее, чем у чёрта…
Мать не отличалась многословием. Конечно, она улыбалась, будучи в хорошем расположении духа, но при этом помалкивала. Если терпела обиду, то в глазах у неё загорался скорбный огонёк. Чаще всего так случалось, когда её избивал брат. Это был едва заметный проблеск, который буквально на мгновение вспыхивал, напоминая тусклый луч маяка на рассвете, когда он смотрел не в сторону моря, а мигал, освещая берег. Однако она всё также продолжала молчать.
Брат целыми днями не слезал со своего чердака, и только после полудня, где-то в четыре, он уходил на безлюдное побережье, через пару часов возвращался и снова скрывался в своём убежище. Ели мы все вместе – брат, сестра и я, но после еды он опять исчезал на чердаке. При виде того, как брат взбирается по скрипучей лестнице наверх, мне всегда хотелось воскликнуть: «Ух, ты! Будто на небеса поднимается!» Чердак не принадлежал к этому миру. Он существовал на небе.
То место было адом, а брат был чёртом, что сторожил этот ад. Чёрт всё время что-то задумывал на чердаке: в своих планах он вынашивал войну, и хотя война казалась победной, на самом деле, она заканчивалась поражением. От изнеможения он харкал кровью. Разумеется, противником чёрта была мать – она всегда побеждала, но победив, покорялась. Брат на своём чердаке беспрестанно хрипел и кхыкал, напоминая насекомое, что скребётся в углу.
Ему было двадцать два года. Перед началом войны у него сильно сдали лёгкие, из-за чего он даже не смог закончить среднюю школу. И от нечего делать брат решил, что станет певцом шлягеров, поэтому по утрам и вечерам он бродил по побережью, надрывая горло, что и привело к печальному результату. Когда я учился во втором классе начальной школы, наш учитель как-то обмолвился, что вставать на рассвете очень полезно для здоровья, поэтому на следующий же день я пошёл на побережье по следам брата. С отливом вода отошла назад, и казалось, что съёжившиеся чёрные камни вот-вот пробудятся ото сна и, окружив, начнут зло высмеивать меня. Дрожа мелкой дрожью, я сжался в комок и сел на мокрый песок. Двигаться не хотелось. И тут, будто с другой стороны моря, послышалась отдалённая песня брата. Словно мираж, она плавно погружалась в морские волны, и в ней я почувствовал и предугадал его чахотку. Хотя нет – я осознал гораздо больше, я понял и брата, и мать.
– Ну что, пойдём? – предложил мне профессор.
– Уже? Мы же только пришли… Вы куда-то спешите?
– Да нет. Просто, что-то вдруг выпить захотелось.
– Правда? У меня есть на примете одно неплохое местечко.
– Гм… Думаешь, это хорошая идея?
Было ясно, что профессору не больно-то и хотелось выпить, просто так сказал, не подумав.
Я разозлился.
– Ну, тогда пойдёмте! – почти приказал я и резко встал. Профессор молча поднялся со своего места – не сильно-то он и обиделся. В глаза бросился профессорский галстук, чёрные квадраты на тёмно-синем фоне.
Расплатившись за чай, я вышел наружу, профессор стоял под платаном, листья которого уже начали увядать. Он глядел на осеннее небо, тронутое лучами заходящего солнца. На его лице с чётко очерченным профилем, застыла юношеская тоска. Это выражение было настолько искренним, что у стороннего наблюдателя не могло возникнуть и капли неприязни.
– Может, и вправду стоит выпить?
– Оставим эту затею…
– …
Мы с профессором шли неспешным шагом.
И вдруг он будто что-то вспомнил.
– Хочешь, расскажу одну старую историю? – спросил он с улыбкой.
– Конечно, хочу! – изобразил я крайнюю заинтересованность.
И вот что он рассказал:
Чонсун была девушкой умной. Во всяком случае, она хотя бы понимала, что судьба не вершится только по нашему желанию и разумению. И хотя такое миропонимание было в ту пору общепринято, Чонсун совершенно не производила впечатления неуверенного в себе человека, а всё потому, что у неё была, как бы это сказать, какая-то убеждённость в своей правоте. Сказать, что она любила, было бы недостаточно, она любила по-настоящему, гораздо более открыто и откровенно, чем профессор: если любила, то всей душой, если рыдала, так навзрыд… И вот в один из дней она послала записку, где сообщала о разрыве отношений, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, с глазами, обведёнными кругами бессонницы, прибежала в комнату профессора и, бросившись на колени, с робкой улыбкой на губах просила её простить, называя себя ужасной лгуньей. Как бы то ни было, профессора она любила до безумия и в то же самое время проявляла какое-то ядовитое себялюбие, упорно настаивая на том, чтобы профессор отказался от учёбы в Лондоне, куда он так стремился поехать после окончания университета. Они были ровесниками. Для профессора, которому друзья по учёбе в Токио дали прозвище «настоящий джентльмен», отношения с Чонсун были весьма трудной задачей, своего рода испытанием и обузой, которые давили на него тяжёлым грузом. И чем ближе была дата выпуска, тем тяжелее становилась эта ноша. Если взглянуть на странички дневника профессора того времени, то можно прочитать следующее: «Одно из двух – либо женитьба на Чонсун после окончания университета, либо закалка моего юного духа в альма-матер под небом Туманного Альбиона. И то и другое значат очень многое для меня. Вот было бы хорошо, если бы можно было осуществить всё это одновременно! Однако ты, Чонсун, навряд ли сможешь дождаться того момента, когда я наконец покончу с учёбой. Что уж тут говорить, если твои родители едва отпустили тебя на учёбу в Токио, опасаясь, как бы ты не засиделась в девках. А уж после окончания университета они точно сидеть сложа руки не станут. Будь ты японкой, то тридцать лет – не помеха, могла бы и до сорока подождать, но, к сожалению, твои родители – корейцы, которые не отличаются особой терпеливостью. Но даже если я, несмотря на всё это, попрошу тебя дождаться меня, ты, несомненно, пожертвуешь всем и будешь меня ждать, но, сдаётся мне, что в конце концов ты сама не согласишься на то, чтобы я женился на старой деве. А на то, чтобы поехать учиться в Европу после того, как сыграем свадьбу, у меня у самого смелости не хватит. Так как чувствую я, что всё это плохо кончится для нас обоих. И только одно я знаю наверняка – это то, что я безумно люблю тебя, Чонсун. О, Боже! Помоги мне!» В конце концов он нашёл выход из положения. Это случилось весной, когда до выпуска оставался один год. Небо над Токио было словно в дымке из-за осыпающихся лепестков сакуры, это была ночь, когда весенний ветерок, одурманивающий запахом цветущей вишни, замутнял и человеческий разум. Он решился овладеть Чонсун, посягнув на святая святых. В трезвом рассудке и ясной памяти раз, два, три, четыре… Словно считая над распростёртым на операционном столе пациентом в ожидании, когда морфин начнёт своё опьяняющее действие – раз, два, три, четыре, пять… Как и следовало ожидать, так он смог остудить свои чувства. И уже на следующий год, когда сакура отцвела, профессор безо всякой тени сомнения стоял, сжимая в руке билет на пароход, следующий через Макао. С тех пор минуло уж больше тридцати лет.
– Так-то вот… А вчера вечером она умерла.
– А?
– Завтра похороны… а сегодня, я слышал, тело положат в гроб…
– Так значит, жена профессора Пака с кафедры социальных наук…
Профессор горько усмехнулся. Осенние лучи мельтешили на носках моих лаковых ботинок.
Когда брат впервые заговорил о том, чтобы убить мать, лучи ранней осени тоже извивались и скользили между пальцами на моих ногах. Разговор происходил на усыпанном мелкой галькой берегу моря. Понимал ли я тогда? Скорей всего, да. С белым, словно бумага, лицом брат говорил тихим голосом с постоянно прорывающимся кашлем, и я не видел ни малейшего повода ненавидеть его. Потому что, если я должен был ненавидеть брата, начавшего такой разговор, то точно так же я должен был бы ненавидеть и мать; на деле же я не питал ненависти ни к нему, ни к ней. Я любил обоих. И если всё же допустить, что я их ненавидел, то источником этой ненависти было не что иное, как бесконечная любовь к ним. Однако, даже сказав «люблю», разумом я не мог постичь весь этот заговор, что вышел из ада и гулко отдавался в моей душе – отвратительный заговор, услышанный мною на залитом лучами солнца морском побережье. Было бы лучше, если бы я мог согласно кивать головой, считая, что такой замысел брата – вполне естественная вещь, извлекая из памяти те надрывающие душу звуки его песни, которую я хранил глубоко в своём сердце-раковине, той песни, услышанной мною несколько лет назад на побережье, куда я вышел на рассвете, ступая по его следам.
Всё произошло примерно тогда же, когда я ни свет ни заря потащился вслед за братом на берег моря. Однажды вечером мать привела в дом мужчину на вид лет сорока. Это было ещё до того, как мать занялась торговлей рыбой – в то время она подрабатывала шитьём и потихоньку распродавала оставшийся домашний скарб – тем мы и жили. Глаза этого мужчины были с двойным веком, лицо худощавое, закопчённое на морском ветру. Гость держал себя очень самоуверенно, провёл ночь с матерью, а на рассвете ушёл. Всю ту ночь мы с сестрой продрожали от страха и так и не смогли заснуть. Похоже, что и брат, ходивший тогда в среднюю школу, не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок. На следующий день брат в школу не пошёл. Это был самый первый мужчина, кого мать подпустила к себе после смерти отца. Если посчитать, то после того раза ночной гость почти целый год наведывался к нам от случая к случаю, за это время мы узнали, что он был капитаном судна, сбывающего контрабанду японцам. Тогда было совершенно непонятно, для чего мать привела в дом этого человека, при этом не удосужившись представить его нам, и даже не давала возможности заговорить об этом. Хоть жили мы и небогато, но никто в нашем доме не выказывал неудовольствия или возмущения по этому поводу. Если уж на то пошло, то со стороны матери не наблюдалось никаких попыток привлечь этого мужчину на роль отца и хозяина дома.
На следующий день после того, как он ушёл, мать повела себя так, будто очень провинилась перед братом. Брат же поначалу, похоже, совершенно растерялся. Весь гнев, что застыл в его зрачках и чувствовался в его молчании, не вылился в какое-либо действие. Только молчание – и больше ничего. Однако было видно, что он не мог на что-либо решиться только потому, что помнил о своём возрасте. Второй мужчина был таможенным инспектором. Бородатый. У него тоже глаза были с двойным веком. Судя по всему, он был алкоголиком, так как от него постоянно несло спиртным. Третий работал в береговой охране. Похоже, он был моложе матери. Бледнолицый, с глазами навыкате, он вечно бросал на нас враждебные взгляды.
Это было уже после того, как брат перестал ходить в школу. Тогда мы еле-еле сводили концы с концами, так как много денег уходило на лекарства для брата. И он, то ли из-за угрызений совести, то ли посчитав, что уже стал достаточно взрослым, после того как третий мужчина в первый раз переночевал у нас дома, в конце концов не выдержал и избил мать. Тогда впервые в глазах матери загорелся тот скорбный огонёк, и хотя он вспыхивал всего лишь на мгновенье и был едва заметным, его сразу можно было распознать. Нам с сестрой в этом огоньке виделась вечная покорность, какое-то удивительное ликование и в то же самое время обида на что-то. Когда он появлялся в глазах матери, сестра не могла найти себе места от жалости к ней. Я же смирился с таким положением вещей и даже находил в себе силы утешать сестру.
Мать предложила брату обзавестись подругой. После того, как брат бросил школу, он слёзно просил свою разлагающуюся печень дать ему ещё шанс и переключился на литературу, вот мать и предложила, мол, появление девушки могло бы как-то посодействовать в его занятиях литературой, на что брат только криво ухмыльнулся.
Не знаю, думал ли он, что если уж один стал предателем, то он-то точно им не станет. Или же он знал, что предавший человек ничего уже не может поделать с собой, действуя на бессознательном уровне. Ещё во времена наших скитаний мать как-то спросила его, не хочет ли он жениться, мол, есть на примете хорошая девушка, а брат ответил, что даже на фоне военных событий всё равно грустно наблюдать, как мать сходит с ума и, глядя ей прямо в глаза, холодно улыбнулся. Она тотчас опустила голову, тем самым сумев избежать взгляда сына, но, помнится, что в опущенных глазах матери опять мелькнул тот скорбный огонёк. С тех пор как мы вернулись обратно в свой дом, мать больше не приводила мужчин. Однако для брата ничего не изменилось. Уговаривая сестру во что бы то ни стало помешать брату, я в ужасе следил за тем, как он неустанно чем-то шуршал на своём чердаке. Сестра испытывала то же самое. Она да я – мы составляли единственное сплочённое звено в нашей семье. Только благодаря тому, что рядом была сестра, я смог провести свои детские годы счастливо. Так же, как брат что-то без устали придумывал и скрывал от нас в своём тёмном обиталище, мы с сестрой тоже тайком от матери и брата обзавелись несколькими секретами и пытались найти в этом своём тайном царстве жизнь и покой.
После того как поздним вечером сестра возвращалась из школы, я, немного выждав, осторожно, чтобы, не дай бог, не застукал наш чердачный обитатель, выходил наружу. Прикрутив фитиль керосинки, сестра тоже вслед за мной украдкой выскальзывала из дома. И мы забирались по склону горы, ступая по теням ночного леса. Дул лёгкий бриз. Под ногами шуршала просоленная на морском ветру листва. «Ту-тууууу…», – слышался гудок парохода, и по мере того как мы забирались всё выше по откосу, звуки гудков, доносящихся с пристани, становились всё громче. Сверху было видно, как все огоньки портового города – от самых больших и до крохотных – подмигивали нам. Наконец мы упирались в проволочное заграждение. По ту сторону сетки, что покачивалась в такт дыханию тёмного леса, угрюмо стоял каменный особняк. Из нескольких окошек сочился свет. Прихожая тоже была освещена. Мы ничком ложились на землю по эту сторону ограды и ждали. Распластавшись, мы вдыхали запахи земли и травы, чувствуя, как учащалось наше сердцебиение, тела напрягались, и ожидание достигало наивысшего предела.
Спустя некоторое время дверь в прихожую отворялась, выпуская наружу свет, и из дома нерешительно выходил иностранец-пастор. Он был худой и высокий. В темноте поблёскивали его очки. Словно привидение, он медленно шёл в нашу сторону. Иногда он шёл с низко опущенной головой. Шелест листвы под ногами ещё больше подчёркивал тишину этой ночи, от чего отзвуки его приближающихся шагов приобретали некий ореол таинственности. И вот он подходил. Лёжа ничком, мы со всей силы напрягали глаза, вглядываясь туда, за сетку, где в темноте сгрудились несколько туй. Под туями стояла скамейка. Пастор, наконец, тяжело опускался на неё. Я со всей силы вцеплялся в руку сестры. За какие-то доли секунды моя ладонь взмокала от пота.
Пастор мечтательно поглядывал на огни города, что виднелись далеко внизу. Словно принюхиваясь, он несколько раз втягивал носом солоноватый воздух, навеянный бризом, затем расстёгивал пуговицы на штанах.
Совершенно не вписываясь в летний пейзаж с ночной гаванью, где вовсю бурлила жизнь, эта застывшая, словно скала, одинокая фигура на наших глазах начинала своё бесконечное скитание. Неужто это было таким трудновыполнимым условием? Те прихожане, которые встречались с пастором только по воскресеньям в церкви, в жизни бы не догадались о таких сторонах его личности, как например, вот эта… В общем, на поверку человек оказался весьма многогранным существом! Беззвучно дул ветер, в эти минуты даже листья затаивали своё дыхание, капельки росы поблёскивали на свету, вслушиваясь в повествование этой душной ночи, а по моей спине и по спине сестры от страха начинал струиться холодный пот.
Спустя немного времени всё заканчивалось. Охнув, он делал несколько глубоких выдохов в темноте, медленно поднимался и натягивал штаны, после чего, совершенно обессиленный, брёл тем же путём, что пришёл сюда. И только тогда мы разнимали руки, которыми до этого вцепились друг в дружку, и поднимались с земли. На лбу выступали капельки пота. В полном изнеможении мы спускались по склону к живому скоплению огней у подножия горы.
В нашем королевстве мы всё время вот так вот потели и валились от усталости. Однако в этом нельзя было найти ни малейшего намёка на грех. Наоборот, там мы обретали покой, там мы задумывались о жизни. Днём мы частенько видели, как наш пастор проезжает на машине. Казалось, перед нами совершенно другой человек – так жизнерадостно он выглядел! И мы всегда улыбались вслед его машине, которая так весело и бодро проезжала мимо нас. Ко всему этому следует добавить, что в созданном нами королевстве неизменно присутствовали липкая солоноватость воздуха, прелая листва, треплющий волосы морской бриз, иногда там всходило солнце, обжигавшее нас своими лучами. Не то, чтобы всё это было там, будет вернее сказать, что мы изо всех сил старались познать всё это. В нашем королевстве все жили по-справедливости и умирали тоже по-справедливости. Там не было места безнравственности, которой так трудно противиться; не было и одиночества, служащего рассадником этой самой безнравственности, и уж тем более там не было необходимости в войне. Как же мы с сестрой жаждали найти хоть какой-то призрачный отголосок этого прекрасного королевства!
Когда на морском берегу под ослепительными лучами солнца брат предложил избавиться от матери, я не выдержал и разрыдался, но это случилось не от того, что я был не согласен с братом, а именно потому, что я думал так же, как и он. Предлагая такое, брат, вероятно, возомнил себя святым. По правде говоря, у сестры тоже был повод обижаться на мать. И, несмотря на это, её недовольство совсем не предназначалось в угоду брату. Сестра была самой проницательной. На этом залитом солнцем берегу, она не проронила ни слова, ни один мускул не дрогнул на её лице, но далось это сестре только благодаря её удивительной силе воли. Сестра была умна. Но брат, пытаясь нас убедить, упирал в основном на отношения матери с мужчинами, которые было бы правильнее назвать беспорядочными. Тем не менее, я чувствовал, что дело тут совсем не в этом. Намерения брата состояли в другом. Сестра же знала достаточно, чтобы пропускать все эти бредни мимо ушей.
Да, да… Сестра прекрасно понимала, в чём заключались все эти недоразумения. Но также она прекрасно осознавала, что конфликт этот останется неразрешённым вечно. Так же, как она понимала и то, что избавиться от этих недоразумений бескровно не удастся. Нет, надо сформулировать по-другому! Все эти слова звучат уж слишком туманно. Буду краток. Брат пугал нас, называя мать ведьмой, которая бродит в поисках душ, мать же думала, что брат – это некая злая сила, которая постоянно замышляет что-то дурное. Интуитивно мы с сестрой догадывались, что всё это началось после смерти отца. И хотя эти заблуждения таились в глубине, они так неотступно всех нас преследовали, что начать новую жизнь, не избавившись от них, было делом абсолютно невозможным – я сказал «новая жизнь», новая для нас, другие же живут этой обычной жизнью, не особо задумываясь.
Брат с матерью обменивались взглядами, полными ледяного непонимания, и это было так нелепо! Это было недоразумение. Недоразумение, и только. Они оба просто-напросто заблуждались. Неужто мать с братом не могли жить проще? Они, словно матросы, которые изо всех сил пытаются скрыться от моря, придуманного ими самими.
Я знаю, что сестра до самого конца не оставляла своих трогательных усилий. Дело было вечером, спустя где-то неделю после разговора на пляже. В тот день сестра в школу не пошла, а что-то усердно строчила в своей тетрадке. Для шестнадцатилетней девочки это была единственно возможная попытка хоть что-то предпринять. Я подлил керосина в лампу и наточил карандаш для сестры. Затем растянулся рядом и с тревогой следил за её стараниями. Вот, что это было за сочинение:
«Когда я была маленькой, не знаю почему, но мне было ненавистно то, что мать встречается с мужчинами, и я даже обзывала её потаскухой. Мне очень не хватало отца, умершего так давно, что в моей памяти почти не осталось чётких воспоминаний о мгновениях, проведённых вместе с ним, и я ещё больше возненавидела мать, которая забыла нашего отца и ведёт разгульную жизнь, развлекаясь с другими. Поэтому когда очередной такой гость приходил к нам домой, я нарочно с силой захлопывала дверь в комнату, либо же притаскивала булыжник и колотила по чану из под соевого соуса, но, как я ни старалась, разбить его не получалось. Тогда, прислушиваясь к гулу, что исходил из утробы чана, я обещала самой себе выкинуть из головы все шашни матери. Сейчас же, оглядываясь в прошлое, меня настигает раскаяние за то, что не могла понять мать. Я отчётливо помню лица тех мужчин, с которыми её сводила судьба. Один за другим они приходили и уходили, но, как ни странно, у них было много схожего во внешности. Так, например – глаза с двойным веком, чётко очерченный нос, слегка бледное лицо – в любом случае, в моей памяти они очень походили друг на друга. И если окунуться ещё глубже в прошлое, то к великому изумлению можно обнаружить, что это были лица, почти точь-в-точь напоминающие лицо отца. Скорей всего, мать случайно встречала тех, с кем в последствие сходилась. И тогда, вероятно, ей вспоминалось, как свои молодые годы она посвятила отцу, но ещё больше она тосковала по тому, как сильно отец любил её. О, как же металась мать в поисках отца! А значит, те отношения матери с мужчинами, что вызывали у меня такое отвращение в детстве, были ничем иным, как попыткой найти так любимого мной и любимого матерью отца».