Текст книги "Сеул, зима 1964 года"
Автор книги: Сын Ок Ким
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Вы ко мне?
Из сумрачной комнаты, откуда несло затхлостью, ко мне вышла только что продравшая глаза от дневного сна проститутка Хянджа с пожелтевшим одутловатым лицом и чернущей шеей; на вид ей было лет тридцать, а голос звучал резко и пронзительно. Глядя на эту, напоминающую какого-то дикого зверя женщину, что стояла напротив меня, теребя обшлаг пижамы со странной улыбкой на лице, в которой читался немой вопрос, зачем, мол, пришёл, я осознал, как мой приятель Ёнбин отдаляется от меня всё дальше и дальше, на недостижимое расстояние. Или, вернее, я почувствовал, как он оказался по ту сторону непроницаемого тумана. Я понял, что мы с Сонэ жестоко обманулись, и от подступившей внезапно жалости к Сонэ мне хотелось закричать. Словно спасаясь бегством, я молча развернулся и пошатываясь вышел, а вслед мне раздалось едва слышное:
– Ходят тут всякие сукины сыны…
На следующий день из утренней газеты я узнал о самоубийстве Сонэ.
В тот день мы с Ёнбином засели с раннего утра в кабак напротив института, приклеив рисинками к столу вырезанную из газеты статью из двух столбцов: «Самоубийство студентки на почве депрессии».
– За Сонэ!
– Нет, за успех О Ёнбина!
– Ну уж нет, за Сонэ!
– Нет, за меня!
– Ах, ты подлец!
Я запускал в него рюмкой, а он в ответ кидал в меня тарелкой с закуской, после чего мы снова заказывали выпивку, чокались и пили, пили, словно закадычные друзья. В конце концов меня начало рвать желчью, и я потерял сознание.
Белёсое пятно на окне от моего дыхания исчезло. Я снова подышал на стекло, отчего оно вновь затянулось белым налётом. И вывел пальцем «Сонэ». И подписал «Прости». Прости? Какое безответственное слово! И вместе с тем я уже не мог различить, что можно назвать ответственным, а что безответственным. Люби врага своего… И что тогда? В том-то всё и дело, что ты наплевательски относишься к тому, кого, по идее, должен бы любить по-настоящему. А может, я просто-напросто не смог различить где враг, а где друг?
Кажется, это было, когда я ходил в четвёртый класс начальной школы. Я кормил листьями акации кроликов в их загончике. Даже если была не моя очередь дежурить в живом уголке, я часто любил бывать там в дневные часы после уроков, где в абсолютной тишине раздавалось лишь шебуршание кроликов в сухой траве. Однако похоже наш классный руководитель был весьма обеспокоен таким моим поведением.
В тот день я почувствовал чьё-то присутствие за спиной, оглянулся и увидел, что это наш классный.
– Да что с тобой происходит?! – рассерженно спросил он. – Парень, называется… только и знаешь, что картинки рисовать да кроликов навещать!
И закончил:
– С завтрашнего дня не приходи сюда! Вместо этого после уроков и до самого заката будешь играть в футбол на школьном поле. Я прослежу за этим, смотри мне! Парень и драться тоже должен уметь, так что давай! Понял?
Пока учитель говорил всё это, я, склонив голову, стоял, зажав в руках светло-зелёную ветку акации, и смотрел на её тень на земле, залитой яркими лучами солнца. А когда учитель ушёл, я подумал о том, что в то время, как эти милые крольчата живут себе, ни о чём не подозревая, и только и делают, что пережёвывают нежные листки акации и любуются своими красными глазами на голубое небо, а также время от времени спариваются… я должен сжимать кулаки и учиться драться… Подумав так, я тихонько заплакал, уткнувшись лицом в деревянные прутья кроличьей клетки.
После этого, благодаря учителю, я и в футбол как проклятый гонял, и драться пробовал, из-за чего синяки на ногах не переводились, в остальном же ничего не изменилось, и только на лице, словно знак отличия, остался шрам. Выходило так, что невозможно быть заядлым футболистом и любителем кроликов одновременно, но окружающие требовали, чтобы я умел и то и другое.
В университете меня тоже ждали одни разочарования. Читая лекции, профессора иногда рассказывали смешные истории, но этот их юмор больше напоминал нападки на противника для того, чтобы втоптать его в грязь. Кто победил, а кто проиграл в полемике Сартра и Камю – вот что интересовало профессоров. Слушал я лекции одного профессора, который преуспел в словесных баталиях и прослыл непобедимым в среде литературных критиков, так вот всё, что он говорил, целиком и полностью состояло из допущений и гипотез. Как правило, в каждом университете есть выдающийся студент-отличник, который восстаёт против теории преподавателя и разносит её в пух и прах. Вот поэтому-то наш не знающий поражений профессор без устали вращал глазами, высматривая, не найдётся ли кого-нибудь, кто задаст каверзный вопрос. С явным беспокойством на лице он торопился перечислить все свои допущения, чтобы выкрутиться из очередной щекотливой ситуации. Говорят же: и волки сыты, и овцы целы, то есть и нашим и вашим. Во избежание любых нападок его теория не содержала ничего конкретного, однако среди студентов он пользовался популярностью уже только за одно то, что мог предупредить любую атаку. В общем, сплошное разочарование.
И потому, когда однажды Ёнбин ухитрился стащить у этого профессора из кабинета пять толстенных фолиантов, я смеялся до коликов!
Засев в известной своими оладьями забегаловке в районе Мугёдон, мы под залог этих книг сначала заказали наливки, потом – соджу и пили до дурноты и без остановки смеялись; смеялись так неудержимо, что начинало щипать в глазах. Если задуматься, то приходишь к выводу, что за те несколько лет, что я прожил в Сеуле, это, похоже, был самый запоминающийся день…
Что уж тут говорить, если сами профессора называют себя захудалыми актёрами, у которых нет популярности. Изображая из себя клоунов, они так часто неестественно улыбаются, что даже посторонним наблюдателям становится неудобно.
Когда начинается новый учебный год, отдел по делам студентов просит заполнить анкету, где в одном из пунктов нужно указать имя человека, которого ты уважаешь, однако много ли в нашем поколении найдётся таких, которые могут назвать людей, достойных почитания и уважения? Уважение – слово, которого уже нет. Даже если допустить, что оно есть, то это не что иное, как объект зависти. Прибыль Элизабет Тейлор, популярность Кеннеди, обаяние Ива Монтана, заслуги Швейцера и удачливость Камю, – всё это было всего лишь объектом для зависти и ничем больше, ведь нельзя сказать, что их уважают за всё выше перечисленное. И я не знал, хорошо это или плохо, что мне некого уважать.
Всё остальное же было просто-напросто иллюзией.
Ёнбин несколько раз участвовал в конкурсах на лучшее литературное произведение и после очередной неудачи говорил мне:
– Подумаешь! Да местное литературное сообщество мне в подмётки не годится!
На что я ему:
– И что с того, если они никуда не годятся? Может, тогда соизволите в чиновники податься?
– Чиновники, говоришь… подумаешь, честь… Хм… а может, лучше в Японию рвануть?
После этого, завалившись на траву, он начинал высокопарно вещать: «В шестидесятые годы к нам вдруг из-за моря нежданно-негаданно ночным кораблём приплыл выдающийся писатель, которым мы будем вечно дорожить, словно драгоценным камнем. Обосновавшись в Киндже[62]62
Кинджа – одна из центральных улиц Токио со множеством известных универмагов и бутиков, ресторанов, баров, кафе и кабаре, признанный центр японской моды.
[Закрыть], он щедро дарил нам своё блистательное творчество, отличающееся отточенностью стиля».
Закончив, он спрашивал меня:
– Как думаешь, что это? Это японские литературные критики расхваливают меня на все лады!
Вот такой нёс он бред, так что было даже не смешно. Хотя, если честно, я недалеко ушёл от Ёнбина. Фантазии. Иллюзии. Более того, довести эти иллюзии до реальности и жить ими, находя в них самоутешение…
Такая жизнь стала невыносима. Где-то что-то не совпадало, или, как говорила Сонэ, была какая-то сквозная дыра.
2
Как только поезд миновал Тэджон, меня начало охватывать беспокойство. Ну и что, что это родные места? Кто даст гарантию, что там для меня найдётся подходящее дело, способное остудить мою горячую голову? И самой первой на повестке дня была проблема как объяснить всё отцу и матери.
Мать – ещё куда ни шло, так как дома она бывала редко: водрузив на голову узелок с завязанными в него шелками, она ходила от одной деревни к другой, с одного базара к другому. Но стоило представить, что от нечего делать мне придётся сидеть с престарелым отцом, который уже давно почти не выходил из дома, выращивал цветы и время от времени изображал из себя художника, делая наброски цветов сливы, орхидеи, хризантемы и бамбука[63]63
В восточном искусстве эти четыре растения символизируют высоконравственность и благородство, являются основными сюжетами картин живописцев каллиграфической школы.
[Закрыть], как мне становилось очень тоскливо. Нет, конечно какое-то время можно было продержаться, делая вид, что прислушиваешься к отцовским нотациям на тему, как получать наслаждение от созерцания цветов, изредка поддакивая и восклицая «Отец! Да вы просто талант!», но так как с самого детства я уже до отрыжки наслушался этих нравоучений, то, видит Бог, с моей стороны потребуется недюжинное терпение. Кроме всего прочего, у отца был небольшой пунктик по поводу светло-зелёного цвета.
Он даже выдумал чудесную историю, будто нежно-зелёный цвет юной орхидеи, посаженной в горшочке, и едва просвечивающий светло-зелёный цвет с внутренней стороны коричневого листика павлонии в осеннюю пору на первый взгляд совершенно не похожи друг на друга, на самом же деле, они – удивительная пара из мира светло-зелёного, символизирующая радость и печаль. И кто знает, быть может это юноша и девушка, любящие друг друга несчастной любовью, так как не могут встретиться и только лишь издалека общаются друг с другом жестами. И кем можно было назвать отца, если иногда доходило до того, что на абсолютно голубом, ну, или от силы бирюзовом небе он умудрялся обнаружить светло-зелёные тона? Обозвать его плавильщиком светло-зелёного или же просто дальтоником, которому всё видится в светло-зелёном свете? Даже мать, будучи дома, обязательно должна была одевать с белой юбкой чогори[64]64
Верхняя часть в виде жакета в корейском традиционном женском костюме «ханбок».
[Закрыть] любимого отцовского цвета, а в узелке с шёлковыми отрезами, который она носила на голове, светло-зелёной материи было больше всего. Естественно, на этом настаивал отец, так как в его представлении верх совершенства ханбока таился именно в комбинации светло-зелёного и белого.
Пятьдесят. Возраст, в котором другие отцы уже занимали руководящие должности или служили чиновниками высшего разряда, однако ж у моего не наблюдалось ни капли энергии. Но его это нисколько не смущало – он был спокоен и нетороплив, словно жил не своей жизнью, а получил её задаром у другого. И только изредка, когда выпивал, он ставил перед собой меня и моего младшего брата, который сейчас учится в старших классах, и твердил нам:
– Эх вы, бездельники! Почему, думаете, я вас родил? Ха! Да просто одиноко мне было. От одиночества и сделал. Не для того, чтобы вы увидели этот прекрасный мир, а просто от скуки и одиночества… Хотел, чтобы на свет появился кто-то, кто смог бы хоть чуточку меня понять… Как бы то ни было, вы уж простите меня. Простите, что заставил страдать. Виноват я перед вами… так что идите, учитесь…
Так, бывало, говаривал он нам.
Когда Сонэ сказала, что она, кажется, беременна, я вспомнил болтовню подвыпившего отца и неуклюже пошутил:
– Если родится ребёнок, каким бы ты хотела его вырастить?
На что Сонэ ответила следующее:
– М-м… с детства или, вернее, с того времени, как я узнала, что женщина должна рожать детей, так вот с того времени я всё время думала, что хорошо бы родить такого ребёнка, который был бы самый умный, самый красивый… но в последнее время…
– Что в последнее время?
– …не то, чтобы урода… в общем, хорошо было бы родить похожего на дурачка.
– Почему?
– Хочу родить этакую заурядную личность, чтобы он не знал, что такое страдание, который бы просто смотрел фильмы и играл в бильярд, получая от этого удовольствие, ходил бы на бейсбольные матчи и нисколько бы не жалел о том, что проводит своё время таким образом.
– Да разве такое возможно, если только этот ребёнок не слабоумный!?
– Ну, не знаю, во всяком случае хорошо было бы родить глупенького здоровячка.
Сонэ тоже ответила шуткой, но типично в её духе. По её логике выходило, что мой отец изо всех сил стремился превратиться в дурака, помешанного на светло-зелёном цвете.
Нет, давай уж не будем будить воспоминания о Сонэ. Проблема в том, как мне жить по возвращении домой. Раз все мои поступки в Сеуле были злом, тогда будет ли добром то, что вернувшись в родные места, я стану поступать с точностью до наоборот? И вообще, что значит вести себя противоположным образом? Смогу ли я откреститься от всего того, чем я жил в Сеуле, перед тем, как зажить по-новому?
Тут же я вспомнил о своих друзьях, что ждали меня дома. Если разобраться, они почти ничем не отличались от Ёнбина. Ну, разве что они не были такими взбалмошными, как Ёнбин.
Из-за того, что перед глазами всплывали непонятно чем подавленные лица моих закадычных друзей, мне не давала покоя мысль, что мой приезд в родные места ничего не изменит.
Сочинитель стихов Ким Юнсу: из-за болезненной худобы во время каждого призыва на военную службу вечно получал заключение «негоден». В одном журнале по литературе и искусству какой-то якобы известный поэт удостоил его своей рекомендацией – начиналась она весьма презабавно: «Наш милый Ким наконец-то стал мыслящим тростником!»… И за этим следовало продолжение в том же духе.
Юнсу прислал мне письмо, в котором писал, что, увидев эту рекомендацию, он с превеликим трудом сумел сохранить серьёзное выражение лица – до того было смешно. И теперь время от времени, когда его одолевает скука, он раскрывает это вступительное слово и хохочет до тех пор, пока настроение не улучшается. Вот таким был мой самый близкий друг: маленького роста, с приплюснутым лицом, с многочисленными морщинками вокруг глаз и чёрной бородавкой слева на подбородке, которая считалась сексапильной и как магнитом притягивала к нему кисэн[65]65
Кисэн – корейские гейши, женщины, увеселяющие мужчин своими песнями, танцами, стихами и просто своей красотой.
[Закрыть], бегавших за ним по пятам. В сравнении с Ёнбином он был, если можно так выразиться, большим самоедом, и хотя он тоже вёл разрушительный образ жизни, от Ёнбина его выгодно отличало то, что окажись они в одной и той же ситуации, Ёнбин бы сказал: «Это не моя вина, я тут ни при чём», а Юнсу бы просто промолчал, ничего не сказав в своё оправдание. Даже в вопросе самоубийства Ёнбин был этаким живчиком, которому явно не грозило умереть даже от рака, хоть он и трещал на каждом углу, как ему грустно от того, что не хватает смелости покончить с собой; Юнсу же, хоть и избегал слова «смерть», не говоря об этом вслух, представлял из себя вечно мятущуюся личность, которая неизвестно когда и как решит свести счёты с жизнью. И если бы я сказал ему сейчас, что искать полную гармонию в родном краю – глупость, то Юнсу, грустно вздохнув, поддакнул бы: «Ну что тут поделать!? Да, да… всё ещё простой и наивный отчий дом!»
Однако перед моими глазами рядом со смеющейся физиономией Юнсу всплыло ещё одно лицо.
Им Суёна можно было охарактеризовать как человека, который не остановится ни перед чем. Этот мой приятель вместе со мной закончил среднюю школу и поступил на юридический факультет. Однако в позапрошлом году (тогда он был на втором курсе) в один безветренный летний день после полудня, опершись на платан в университетском дворе, он начал харкать кровью и, получив в больнице при университете заключение «туберкулёз второй степени», обессиленный вернулся в родные края. Жил он вместе с одинокой матерью и сестрой, еле закончившей среднюю школу – они едва сводили концы с концами.
Я давно уже потерял его из виду, как вдруг прошлым летом получил от него заказное письмо. В нём обнаружил квитанцию на денежный перевод в тысячу хванов и просьбу следующего содержания: «…асиазид, обезболивающая мазь – всё это дорогостоящие средства. Думаю, деньги, зарабатываемые матерью шитьём, меня не спасут. Посылаю тебе тысячу хванов, чтобы ты на них купил и отправил мне порно-открыток. Похоже, спрос на них будет неплохой…»
На следующий день, видимо, из желания похвастаться, я показал это письмо Ёнбину – восторгу его не было предела:
– Вот это да! Это же мессия родился! Помазанник божий! Это надо как следует отметить!
Он чуть не прыгал от радости и, добавив свою собственную тысячу хванов, раздобыл где-то ещё восемьдесят таких открыток и, вручая их мне, сказал:
– На вот, держи! Приобрёл по специальной оптовой цене. Черкни и про меня пару строк этому мессии!
Спустя какое-то время от Суёна вновь пришла весточка, где он в шутовской манере сообщал: «Продажа по сотне хванов за открытку бьёт все рекорды! Заказов – куча! Видать, Господь дал своё благословение на моё выздоровление…» Вместе с шуткой о том, что назначит Ёнбина на должность апостола, он просил купить на две тысячи хванов ещё открыток и выслать ему. После этого он ещё несколько раз повторял свои просьбы, потом связь прервалась, а от Юнсу я узнал, что Суён сам наловчился делать такие открытки дома и продавать. Юнсу писал, что здоровье у него не шибко поправилось. Также была фраза «Убить этого мерзавца мало!»
Тут я вспомнил ещё одного своего приятеля – Ким Хёнги. И хотя он был не слишком далёкого ума, зато отличался честностью и бескорыстием и повсюду ходил за мной, когда мы учились в старших классах. Симпатичный миниатюрный Хёнги походил на девчонку, и среди наших одноклассников его прозвали моей суженой.
«Эй, смотри, там твоя невеста идёт!» – дразнили они нас, но так беззлобно, что мы с Хёнги лишь посмеивались и не обращали на это особого внимания. Однако как-то раз нас вызвал к себе в кабинет классный руководитель и в полушутливой форме спросил: «У вас же ничего серьёзного?», отчего стало стыдно и неудобно. Впрочем, мямлей я не был, поэтому ради смеха ответил: «Нет, у нас всё серьёзно», но покосившись в сторону Хёнги, краем глаза заметил, что тот покраснел и, опустив лицо, не знал, куда отвести глаза, словно и вправду был девицей.
И вот до меня дошли вести, что этот мой добряк Хёнги остался круглой сиротой и вдобавок ко всему ослеп. С трудом верилось в то, что мне рассказали, как прошлой зимой случился ужасный пожар, и дом Хёнги тоже загорелся – вся его семья погибла, а он едва успел выскочить, но остался незрячим. Его взяли на попечение родственники, у которых он и живёт. Хёнги обучился приёмам массажа и сейчас этим зарабатывает себе на пропитание. Так что на родине тоже не так уж и весело. Люди мне опротивели, и было заранее тоскливо оттого, куда ещё меня, научившегося ненавидеть людей, затянет в родных краях, где всё так беспросветно. Однако, смею вас заверить, что вместе с желанием заплакать я также чувствовал и совершенно противоположное: «Я смогу преодолеть это!» Только надо начать думать, как думают все, и признать, что вся эта мирская суета – вещь вполне естественная. Надо научиться довольствоваться обыденными вещами и принимать мир таким, каков он есть.
Чтобы на предложение не забивать себе голову ерундой, учиться прилежно, найти хорошую работу, жениться на добропорядочной девушке, родить сына и дочь я мог сказать: «Да-да, я так и собираюсь поступить». И чтобы на следующее замечание: «Кто слишком многого хочет, чаще всего заканчивает жизнь самоубийством. Ты не пробовал поумерить свои желания?», я мог бы ответить: «И действительно так! Вы совершенно правы!»
«Мне уже за восемьдесят, а я живу себе и горя не знаю, а ты – молокосос, только и знаешь, что охать да стонать: „Ох, тяжело! Да как же мне быть, что делать!?“»
«Да-да, вы правы, учитель, я прислушаюсь к вашим советам».
А что – если задуматься, то вполне возможно, что так оно и случится. Ну, во-первых, это подтверждает даже тот факт, что я всё-таки покидаю Сеул, словно беглец, испугавшись своего окончательного падения. Разве моё лицо, потерявшее всякое выражение, не отражает в стекле вагонного окна, как я мучаюсь? И вообще – хоть я и твержу всё время, что люди мне опротивели, кто, как не я, так жаждет встретиться со своими друзьями, и разве моё сердце не преисполнено сочувствия к ним? Лишь бы только это моё сострадание не узнало предательства.
Сквозная дыра? А всё же, может, ещё не время утверждать, что не существует ничего такого, что могло бы её запаять? И чем ближе я подъезжал к дому, тем ярче начинал мерцать маячок надежды.
3
Поезд прибыл на станцию, когда уже совсем рассвело, и приближалось время завтрака.
Дома, в Сунчхоне, тоже стояла глубокая осень. Было тихо, но яркие лучи утреннего солнца так слепили глаза, что, выйдя на платформу, я почувствовал головокружение. И в этот момент передо мной вырос Юнсу. Изрезанное мелкими морщинками лицо его улыбалось. Он сказал, что получил мою открытку и пришёл встретить меня. Забирая из моих рук чемодан, Юнсу проговорил:
– Правильно, что приехал, молодец!
Похоже, он говорил искренне. На нём был чёрный поношенный пиджак, под ним виднелась белая в пятнах рубаха, галстука не было. Даже глядя на его внешний вид, можно было догадаться, что он катится по наклонной, однако больше всего меня поразило его лицо – лицо старика: несмотря на молодость, лицо его было морщинистым, с малиновыми пятнами от обильных возлияний. Вид Юнсу поверг меня в уныние. Шагая по дороге, ведущей от станции в городок, мы какое-то время молчали, не зная с чего начать разговор. То тут, то там под ногами валялись опавшие листья. Словно яркие коричневые цветы, разбросанные на дороге, они резко бросались в глаза на фоне отливающего ледяной синевой асфальта.
– Могу поспорить, что особых планов нет, ведь так? – задал Юнсу вопрос, на который можно было и не отвечать. Я лишь улыбнулся. И после долгого молчания спросил:
– Стихов-то много написал?
– Не-е, ни строчки… Весной и летом пил беспробудно… Решил, что осенью точно засяду, а тут уже и осень на убыль идёт, а у меня не пишется – и всё тут! Подумывал даже взяться за роман: набросал два листа и застрял… И вообще, такое ощущение, что на этом вся моя фантазия истощилась…
– А как же наш «мыслящий тростник»?
– Не знаю… Видно, для того, чтобы писать стихи, достаточно быть «мыслящим тростником», а вот для романа…
– А что роман?
– Ну, как тебе сказать… Тут нужно быть циником или свиньёй, или даже самим дьяволом… А у меня не получается набраться наглости и лицемерить.
– А если подойти к делу по-совести, не кривя душой…
– По совести? Ха-ха-ха…
Продолжая хохотать, он вытащил из внутреннего кармана пиджака грязно-жёлтый конверт, и, достав оттуда две сложенные странички, протянул мне:
– Это начало моего романа.
Написанный чернилами вкривь и вкось текст было трудно разобрать.
«А вот мой испорченный донельзя приятель, ну допустим, назовём его Хваном. Всё, что у него есть от рождения, так это вторая группа крови. Видимо, и её недостаточно, поэтому его всё время пошатывает. Однако что же это я, ведь люди нисколечко не верят в подобные символические автобиографии. И что же следует писать? Что он потомок в тридцать шестом поколении Кимов из Кёнджу, по ветви Сун Ын Гон, клана Су[66]66
В каждом имени этого клана фигурирует слог «Су».
[Закрыть], а по материнской линии – потомок Юнов из Папёна. А также прямой потомок в пятом колене некого Кима из Намвона, осевшего и пустившего свои корни на юге. Однако в нынешние времена даже эпическая поэма в таком классическом виде уже не существует. Так что же написать? Что же написать? Может, просто попробовать упирать на то, что я добрый малый? И всё же думается мне, это не то…»
Смеясь, я вернул ему листки обратно.
– Я, конечно, не специалист, но, кажется мне, что романы так не пишутся.
– Хм-мм… – промычал он, тоже посмеиваясь.
– Тебе, похоже, стоит только стихами заниматься… – сказал я, на что он снова усмехнулся:
– Стихи? Для них тоже требуется некоторое лукавство, а у меня уже так не получится. Вот не поверишь, сажусь писать стихотворение, а в результате – одна сплошная хула.
– Пьёшь много?
– Да не просто много, а до потери пульса…
– И с кисэн, поди, путаешься?
– Ага, только что там – одно название «кисэн»… Хотя и я – только зовусь поэтом… Но знаешь, очень даже хороший тандем получается, когда меж собой собираются людишки подобного пошиба… Ха-ха-ха…
И тут он как будто внезапно что-то вспомнил:
– Хотел бы я посидеть за одним столом вместе с настоящими кисэн. С такими, например, как японские гейши, которые играют на сямисэне[67]67
Сямисэн – японский струнный инструмент.
[Закрыть].
– Что, без японских гейш уже и не обойтись? У нас ведь тоже…
– Но это уже всё в прошлом… Они, скорей всего, исчезли с лица земли ещё до того, как мы с тобой родились… Нечего и говорить – если бы к столу могли присоединиться те самые кисэн с каягымом[68]68
Каягым – традиционный корейский струнный щипковый инструмент.
[Закрыть], то они, конечно, затмили бы даже японских гейш. И почему всё красивое так рано исчезает?
– Это всё война виновата…
– Война, война… Может, хватит на неё всё валить… Надоело, уже все уши прожужжали… Война ведь не только плохое означает, в войне и плюсы тоже есть…
– …
– Ну возьми, например, то, что я могу спать одновременно с четырьмя-пятью женщинами.
Мы враз громко расхохотались.
– Однако, ты знаешь, эти кисэн, вернее, женщины лёгкого поведения, очень даже презабавны… Стихотворения Соволя[69]69
Ким Соволь – известный поэт-лирик (1902–1934 гг.), создал новую в корейской литературе форму свободного стиха в жанре народной песни. Одно из его знаменитых стихотворений «Цветы багульника» (Джиндалле) известны и российскому читателю.
[Закрыть] заучивают наизусть, а когда я им Исана зачитываю, говорят, что всё понимают… Как-то раз я специально выписал из словаря заковыристые слова и показал им, так они сказали, что это великое произведение! Это был просто фурор! Видно, настоящей литературой занимаются именно они… – засмеялся он.
Я почувствовал, что постепенно внутри меня собираются зловещие тучи.
– Ты знаешь, я, будучи сыном своего отца, даже по одной этой причине против того, что мой отец всю жизнь вынужден стучать молотком по куску железа в своей захудалой мастерской по металлоремонту и довольствоваться одной только женщиной, то есть моей матерью. Ты не поверишь, но в последнее время мне всё чаще и чаще становится жаль отца. Если когда-нибудь у меня будет такая возможность, то я соберу всех своих знакомых кисэн и приведу их домой, чтобы устроить застолье и показать отцу, что такое женщины… Наверно, в моём положении лучшего проявления сыновнего долга и быть не может.
Глядя на хихикающего и рассуждающего в таком духе Юнсу, я в первый раз по приезде домой почувствовал, как по телу пробежала дрожь оттого, что вновь оживает мир О Ёнбина, из которого я так стремился убежать.
Моя родина напомнила мне город, пусть и небольшой, но всё же город. Более того, время с его «идейными течениями», что когда-то бежало там, остановило свой бег, словно грязная вода, застоявшаяся в следах мамонта. И положительным моментом всего этого было то, что моя ненависть по отношению к другим, также как и ненависть других людей по отношению ко мне воспринимались как нечто вполне естественное. Однако само по себе это чувство ненависти к людям было очень мучительным. Я испытывал сожаление при мысли, что душевный покой моих прошлых лет исчез не сам по себе, а это я стряхнул его с себя точно так же, как некогда сбежал из мира кроликов, почувствовав какую-то смутную потребность в этом побеге. К тому же меня неотступно преследовала мысль о том, что я решился на это не только под влиянием нового времени.
Так что же было не то с Юнсу? А может и вовсе было что-то такое, чего я не мог уразуметь? Но одно я знал точно – Юнсу по сравнению с Ёнбином мучила самая настоящая скорбь. И пусть в итоге поведение обоих было одинаковым, всё-таки я был убеждён, что внутренний порыв Юнсу гораздо благороднее. И это не только из-за словосочетания «друг детства», что накладывало определённый отпечаток. В конце-то концов, разве Юнсу не подтверждал мою правоту хотя бы одним тем, что мог высказаться в адрес торгующего порно-открытками нашего общего приятеля Им Суёна: «Убить его мало!» Так что кто его знает, может ещё и рановато содрогаться от ужаса. Можно списать всё на особую манеру молодёжи общаться меж собой. Ведь, признаться честно, большая половина того, что мы говорим, совершенно бессмысленна.
Я думаю, следует сказать несколько слов и об ослепшем Хёнги – в прошлом «моей суженой». Дома я распаковал вещи и после обеда отправился к нему. По дороге со станции Юнсу в общих чертах рассказал мне о том, что произошло. Однако когда я встретился с Хёнги сам, его скорбь не только передалась мне, меня самого стала одолевать тоска от его вида, когда он, опустив голову, сидел передо мной, казалось, готовый разрыдаться прямо сейчас, и в то же самое время беспрестанно шевелил губами, как будто хотел мне что-то сказать. Из-за ожогов черты его лица исказились, и весь его вид с огромными чёрными очками на крохотном личике не мог не вызвать улыбку, напоминая героев комиксов. Ещё хуже дело обстояло с его жилищем: это была малюсенькая комнатушка с низким потолком в доме дяди, половину которой занимали два куля риса. На старой-престарой подстилке серого цвета, которая от времени почти истлела, на одеяле, больше похожем на покрывало – настолько оно было тонкое, которое, видно, никогда не убирали, отчего оно сбилось в комок и напоминало половую тряпку, так вот на нём, словно небрежно слепленный Будда, сидел, нахохлившись, Хёнги.
Я не знал, что сказать, чтобы хоть как-то утешить его, поэтому лишь безмолвно сел рядом и взял его за руку.
Спустя какое-то время Хёнги всё также с опущенной головой, словно обращаясь к самому себе, попросил:
– Отведи меня к морю!
Я увидел, как из под его чёрных очков покатились одна слезинка за другой.
– К морю? Зачем?
Море было где-то в тридцати ли к югу отсюда.
– Лучше бы я сгорел в огне вместе с остальными.
– …
– …
– Умереть хочешь? – спросил я, и он кивнул в ответ.
– Чону! – проговорил он, слегка потянув меня за руку.
– Отвести тебя к морю? – спросил я. Он снова утвердительно кивнул. Было здесь что-то от кокетства ребёнка, но, по правде, эту его просьбу нельзя было просто обойти стороной.
Я подумал, а что если Хёнги всё это время ждал меня, скрывая свою боль глубоко в себе. Что, если он специально ждал встречи со мной, ждал моих слов, чтобы решить, то ли умереть с моей помощью, то ли остаться жить. Ведь, как ни крути, он знал, что я его любил. И если даже предположить, что я любил его как мужчина женщину, то у меня сразу и не нашлось бы, что на это возразить. И Хёнги чувствовал то же самое по отношению ко мне, если не сказать, что больше… во всяком случае, уверен, что не меньше моего. Я неожиданно растерялся. Только сейчас до меня, наконец, дошло, почему тогда, когда мы учились в старших классах, Хёнги стоял перед классным руководителем, словно девица, опустив зардевшееся лицо.
А что было бы, если бы я не приехал?
Скорей всего, он жил бы с этой своей болью, и откладывал бы принятие решения до тех пор, пока мы с ним, наконец, не встретимся. Кто знает, может, он даже страшился этой нашей встречи. Десять против одного, что эти мои предположения были верны.
– Что за вздор ты несёшь?! – начал было я, но не смог докончить и проговорил. – Давай не будем торопиться и обдумаем всё, не спеша.