Текст книги "Пилюли счастья"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
5
Жестоко и бессердечно, сказали бы мы сегодня, без конца оставлять десятилетнюю девочку одну возле умирающей матери. Но тогда смотрели на жизнь иначе. Никого это не трогало. Что касается меня самой, то я мало себя замечала, мне было безумно жаль маму и нестерпимо обидно, что отец ее не жалеет. Но, видимо, ребенок не умеет сочетать свои чувства с действиями. Было до ужаса, до онемения в груди, до перехвата дыхания жалко ее, но это не мешало вдруг подхватиться и по первому зову, донесшемуся с улицы сквозь распахнутую форточку, нестись с подружками на каток. Она не удерживала меня, только вздыхала: “Еще бы, как можно! – отстать от драгоценных подруг!”
Ребенок все воспринимает как должное – как единственно возможное. У меня была больная мать. Все это знали. Это было так – больная мать.
И был статный, пригожий, молодцеватый отец. Который целыми днями пропадал на заводе. И ночами тоже – он был заместителем начальника цеха, в котором трудилась добрая тысяча вечно нетрезвых и малосообразительных пролетариев. Бывших пролетариев, а ныне строителей коммунизма. И пролетариями, и строителями, и пьянчугами их сделала советская власть, а прежде, не так уж давно, они были простыми крестьянскими парнями и девушками, наверно, достаточно добросовестными, смекалистыми и работящими. Может, не такими, как
Мартин и Юханна, но подобными им. Строительство коммунизма потребовало много покорных рабочих рук для постоянного перевыполнения плана – привычных, запланированных авралов. Под конец месяца отец проводил на заводе безвыходно по нескольку суток подряд.
А мама тем временем постанывала на своей кровати. У нее была инвалидность первой группы.
Но и в начале месяца, когда, отрапортовав о достижениях, завод погружался в дремоту и простой, отец все равно избегал бывать дома.
На коммунальной кухне его поведения не одобряли. Что выпивает – кто теперь не пьет? – не вызывало серьезных осуждений, но что гуляет – а, по их рассказам, гулял он со всем женским составом цеха, – что так открыто гуляет при живой жене, это уже не укладывалось в их представления о нравственности. Избранницы его разбирались по косточкам во всех подробностях. Получалось, что все они как одна пропащие и бесстыжие. Пробу ставить негде. По воскресеньям он иногда сидел за столом, пил крепкий чай, ерошил пятерней свою великолепную шевелюру – откидывал упрямые льняные кудри и читал газету.
Воспользовавшись моментом, мама, чуть приподнявшись на подушках, неуверенно произносила: “Сережа…” Он продолжал читать, словно не улавливал ее призыва. Она подавленно вздыхала и снова пыталась подступиться к нему: “Сережа, я не могу видеть, как ты себя убиваешь… Не могу на это смотреть! Если ты себя совершенно не жалеешь, пожалей хотя бы ребенка… Подумай – с кем она останется?”
Кончалось дело обычно тем, что он швырял газету на стол (а то и на пол), поднимался и уходил. Иногда бросая ей в ответ: “Ты когда-нибудь прекратишь свое нытье?!” Но пока он напяливал пальто и шапку, пока вдевал ноги в сапоги (а позднее в полуботинки), она успевала продолжить: “Прекращу, Сереженька, прекращу… Гораздо скорее, чем ты думаешь… Но что же будет с Ниночкой? Сережа, что же будет с Ниночкой?! Ведь тебя выгонят! Тебя уволят. Кто же станет терпеть это постоянное беспробудное пьянство?.. Ты себя не помнишь!
Ты не понимаешь, что ты делаешь. Ты же руководитель, коммунист, пример!..” Последние фразы произносились, как правило, уже впустую, в плотно захлопнувшуюся за ним дверь. Чтобы не видеть ее слез, я уходила на кухню мыть посуду. И слушала: “Бесстыдник! Мартовский кот! Хоть бы людей посовестился! Недолго небось ждать-то осталось – совсем ведь она плохая. Мог бы и погодить малость”.
Соседки ошибались. Мама прожила еще два года. Два года! Временами ей даже становилось легче. Она опускала распухшие, как кувалды, ноги на пол и принималась потихонечку передвигаться по комнате, стараясь исправить какие-то погрешности моего неумелого хозяйствования. А я с младенческой наивностью тут же начинала верить, что теперь она поправится, выздоровеет, как выздоравливают от гриппа или ангины, станет крепкой и бодрой, как все другие матери, и все у нас пойдет счастливо. Радость заливала меня всю – от макушки до пят, но ненадолго.
В последний месяц почки у нее совсем отказали, организм оказался отравленным ядами, которые час за часом пропитывали все клетки тела и мозга, начались галлюцинации, бред, она вдруг покинула русский язык и принялась говорить только на идише – я и не подозревала, что она его знает, – металась по постели и взволнованно общалась с бабушкой, тетей Соней, тетей Беллой, еще какими-то родственниками, я с трудом разбирала имена. Потом речь ее стала вовсе несвязной, сменилась стонами, мычанием и наконец оборвалась. Нет, перед самым концом она вдруг очнулась, ощутила мое присутствие и с трудом, но достаточно членораздельно произнесла: “Не сердись, Нина. Не сердись, что оставляю тебя…” Не глядя в мою сторону. Возможно, она уже и не видела ничего. А я уставилась на ее разбухшую, совершенно уже черную, совершенно мертвую руку и молчала. “Нет, нет, это она просто так говорит. Нет, нет, она не оставляет, не оставляет меня…”
Призванная затем соседями из районной поликлиники врачиха констатировала смерть. Отца, конечно, не случилось дома, он явился часа через три, когда маму уже увезли, – и, конечно, навеселе.
Совсем не подходящее к данному случаю определение, усилившее ужас и без того ужасного момента.
Отец плюхнулся на стул возле стола, уронил буйную голову на руки и зарыдал. Как я стыдилась его в эту минуту! Я была уверена, что он нисколько не печалится о маминой кончине и слезы его ненастоящие – нарочно притворяется, ломает комедию, чтоб соседки не осуждали. Даже и пожалели еще. Я ненавидела и презирала его.
На похоронах он повел себя и вовсе бесславно – хотя не был пьян: кричал в голос, шатался из стороны в сторону, останавливался, раскидывал руки, не давал пройти тем, кто нес гроб, потом вцепился в край гроба и не позволял опустить его в могилу. На увещевания собравшихся и даже цехового парторга не обращал внимания, никого не желал слушать, а только продолжал охрипшим голосом взвывать: “Люба,
Любаша! Любаша!!!” А когда гроб у него все-таки отняли – не так-то просто оказалось это сделать, он был сильный мужчина, – повалился у края могилы на колени, в самую грязь, и принялся вопить: “Прости,
Любаша, прости, прости меня!!!” Все это выглядело ужасно и никак, никак не соответствовало ни его должности, ни многолетнему партийному стажу, ни славе отважного боевого командира.
6
Жаль, что Мартин не соблазнился моим предложением отправиться на север, в его родные края. Показать детям настоящее северное сияние.
Было бы хорошо – ехать целый день на поезде, ни о чем не думать, просто глядеть в окошко на бесконечные синие снега. Не захотел, наверно, сводить меня с Юханной. Там ее владения. Снежная королева прибыла к нам оттуда – в огромных летящих по воздуху санях… Дела, важные встречи! Враки – он давным-давно никому не нужен, все дело ведет Эндрю. И он это знает, и я это знаю. И прежде не силен был в бизнесе – любое его начинание непременно оканчивалось либо большим пожаром, либо каким-нибудь бесчестным господином Стольсиусом, непременно умудрявшимся оставить его с носом. Эндрю правильно делает, что держит отца на известном расстоянии от издательства.
Удивительно еще, как он все-таки сумел столько лет продержаться на плаву. Видимо, благодаря все той же безупречной порядочности и недюжинной выносливости.
На что он мастер, так это экономить на всякой ерунде. На спичках.
“Дорогая, зачем тебе второй телевизор? Это бессмысленно”. Даже не так: “Дорогая, если хочешь – пожалуйста: два телевизора, три телевизора – как ты считаешь нужным!” С другой стороны, может, он и прав: будет второй телевизор – я залягу на тахте безвылазно. Так, по крайней мере, сидим вечерком друг подле друга, грызем орешки, обмениваемся кой-какими ценными замечаниями. А то недолго и вовсе в один прекрасный день встретиться у входной двери и не узнать друг друга.
Что его заставило остановить свой выбор на мне? Только то, что я не похожа на Юханну? Разве мало приличных, привлекательных и вполне свободных невест в этом городе и вообще в их разумной и упорядоченной стране? Между прочим, эта загадка до сих пор сводит с ума местных кумушек. Мог ведь взять свою соотечественницу, да еще с приданым – не какую-то чужестранку, голь перекатную! Расчет Мартину чужд – это все давно знают. По-моему, он даже получает некоторое удовольствие от того, что постоянно садится в лужу. Наилучшее доказательство его благородства и неподкупной честности. А может, ему понравился мой акцент? В конце концов, не исключено, что я сама ему понравилась. Но настолько, чтобы взять и жениться? Нет, это его порядочность (и упорядоченность!) заставили довести дело до конца.
Не дал слова – держись, а дал слово – женись.
В Иерусалиме происходила международная книжная ярмарка. К тому времени я уже три года как жила в Израиле и два года как работала в уважаемом, хотя и непривычном для себя издательстве, поддерживаемом отчасти государством, а отчасти крупным американским еврейским фондом. То есть американским этот фонд оказался более-менее случайно по прихоти затейницы судьбы. Дело в том, что до Второй мировой войны в Европе проживали десятки писателей еврейского происхождения, творивших на всех европейских языках, начиная от идиша и кончая немецким. Были среди них достаточно известные, были и менее удачливые, но после войны, когда и тех и других не стало, очнувшееся от преступного безучастия человечество решило поправить дело и принялось усиленно издавать их сочинения – независимо даже от их художественной ценности. Но поскольку погибли не только сами писатели, но и все их близкие и наследники, гонорары, как правило, оказалось некому выплачивать. Разумно рассудив, что нищий Израиль истратит деньги не по назначению, то есть не на увековечение еврейской культуры, решено было основать в солидной Америке специальный фонд, куда будут стекаться все поступления от публикаций. Фонд тут же возглавили деловитые люди, принявшиеся без устали разъезжать по разным странам и останавливаться на постой в самых великолепных гостиницах, которые и не снились знаменитейшим из знаменитых истребленных писателей. Надо полагать, и зарплаты положили себе неплохие, но все-таки некую долю накапливающихся средств сочли разумным выделить на развитие еврейской литературы.
Так благодаря их опеке в Иерусалиме возникло издательство, принявшее меня на работу, хотя и не слишком аккуратно выплачивавшее зарплату.
Но это уже не зависело от заокеанских боссов, это местный бухгалтер и местный компьютер время от времени забывали внести меня в платежную ведомость.
На ярмарке я сидела у нашего стенда и демонстрировала посетителям зелено-голубые и оранжевые томики одинакового формата в мягкой обложке, предлагавшие русскому читателю сокровища еврейской мысли и духа. Мартин подошел и затеял немудреный разговор. В то время я была еще настолько наивна, что не сомневалась в искренней заинтересованности представителей мировой общественности русскоязычной еврейской литературой. На самом же деле Мартин, как и многие другие его коллеги, прибыл не столько на ярмарку, сколько просто в святой Иерусалим – счел своим долгом раз в жизни побывать в церкви Гроба Господня, благо расходы на поездку можно будет списать как производственные. Разумеется, он добросовестнейшим образом обошел все залы и экспозиции, поинтересовался книжно-издательскими процессами, тиражами и ценами, но в сущности, как всякий христианин, пусть даже не сильно верующий, душой пребывал в Гефсиманском саду.
Побеседовав со мной, он отошел от стенда, но минут через сорок вернулся – скорее всего, по чистой случайности вторично попав в тот же зал. А поскольку мы уже как бы стали знакомы, он, осознав свою ошибку, приветливо улыбнулся мне и взмахнул рукой: о да, я же здесь уже побывал! Постояв немного и как будто о чем-то поразмыслив, подошел и со всей деликатностью пригласил меня составить ему компанию – погулять вечером по вечному городу. Я была уверена, что он позабудет обо мне, как только самолет оторвется от Святой земли.
Но нет, не прошло и месяца, как я получила приглашение (вместе с оплаченным билетом) посетить его полночную страну – разумеется, без всяких обязательств с моей стороны.
Медовый месяц мы провели в Париже. Не месяц, две недели, но это несущественно. Кто из нас, бывших советских граждан, не мечтал побывать в Париже? Дивный коллективный сон!.. Однажды Мартин, притомившись, попросил разрешения остаться в гостинице, я отправилась бродить по городу одна и, разумеется, заблудилась.
Новенькие босоножки натерли мне ноги. Немного поколебавшись – как вообще-то это будет выглядеть? – Париж все же, не какое-нибудь
Закудыкино, я все-таки присела в более-менее безлюдном местечке, на полукруглых ступенях на стыке двух узких лучеобразно разбегающихся улочек. Дверь над ступеньками была заперта на несколько замков, у меня создалось впечатление, что ее не отпирали по крайней мере несколько десятков лет, – и тут надо мной склонилась милая пожилая женщина и участливо поинтересовалась, не нужна ли мне помощь. Я могла отвечать только по-английски, но она каким-то образом – по акценту, наверное, – догадалась, что я из России, и заговорила со мной по-русски.
– У вас стерты ноги! – заметила она озабоченно. – Подождите, не уходите. Я сейчас вернусь!
И действительно вернулась – с парой слегка поношенных черных лакированных лодочек.
Боже праведный! Именно такие я мечтала иметь на школьный выпускной вечер – черные блестящие лакированные лодочки. Белое платье у меня было, может, не особенно пышное, не как у других девочек, – Люба сама сшила его из лоскута. На рынке у нас была лавчонка, в которой торговали лоскутом, очередь к окошечку нужно было занимать задолго до открытия, лоскут поступал со швейных фабрик нерегулярно и, конечно, разного качества, но Люба благодаря знакомому милиционеру дяде Пете достала три больших и совершенно одинаковых белых лоскута.
Однако лакированных туфель при всем своем желании она не могла мне купить – не по нашим деньгам.
– Возьмите! Вы можете взять их себе! – сказала женщина.
Я примерила нежданный подарок – туфли были удобные, мягкие и словно по заказу – моего размера.
– Берите, берите! Они мне совершенно не нужны, – заверила парижанка, заметив мое смущение.
Я поблагодарила, и мы расстались, так и не познакомившись. Я понимаю: не всем пара туфель представляется таким уж исключительным чудом, но я храню их до сих пор, хотя и не надеваю уже – лакированная кожа вышла из моды.
Отойдя от крыльца с запертой дверью, я подумала, что не устремись
Марина Цветаева в своем безумии в советскую Россию, это она сейчас могла бы вынести мне поношенные лакированные лодочки. Хотя вряд ли – характерец, говорят, у великой поэтессы был превредный.
7
Почему человек не решается сделать то, что ему так хочется?
Стесняется собственной дури. Опасается сверх меры разоблачить себя.
Мне вот ужасно хочется запасти 23 килограмма муки! И два ящика сахару. Куль лапши и мешок гречки. Полпуда риса. Жиров, соли и спичек. Кому, собственно, это может помешать? Места у нас в квартире предостаточно. Испортятся? С чего бы им портиться – сырости в доме не водится. Можно упаковать как следует, к тому же не обязательно держать годами: использовал килограмм муки – положи новый. Даты только надо проставлять, чтобы не путались. Ну, допустим, что-то даже испортится, так что? Такой уж непереносимый убыток? Чепуха, мы то и дело выбрасываем деньги черт знает на что. Всякие полезные хозяйственные приспособления, через месяц после приобретения отправляющиеся на вечное поселение в кладовку при гараже, шампуни и автоматические щеточки для мытья машины, которую на моей памяти ни разу не мыли в домашних условиях, цветочные горшочки с автоматическим поливом, в которых ни один цветок отродясь не выжил, оригинальные пепельницы, выставляемые на столики перед появлением гостей, которые если когда-нибудь и курили, то давно бросили по настоянию врачей и общественного мнения. Мартин, как свидетельствуют старинные приятели и фотографии, в молодости курил трубку, но избавился от этой вредной привычки за пару лет до знакомства со мной.
Забавно, что при всей своей прижимистости мой дорогой супруг вечно сорит деньгами. Просто так, конечно, копейки лишней не выбросит – не переносит транжирства, но перед последними достижениями науки и техники не в силах устоять. Нет такой технической новинки, на которую бы он не раскошелился с детским восторгом. А уж если дешевая распродажа, тут и говорить не о чем – накупим на Маланьину свадьбу.
Нет, дело не в деньгах, конечно, – мужества не хватает выступить эдаким идиотом: делать пищевые запасы, устраивать Бадаевский склад на дому, когда известно, что перебоев в снабжении не предвидится и вообще ничего с нами случиться не может: ни потопа, ни пожара, ни мора, ни глада! Благополучие наше незыблемо. И о таком Кроте
Ивановиче, который тащит по зернышку в свою нору, могут подумать что-нибудь совсем нехорошее.
И все-таки каждое посещение супера – невыносимый искус. Между прочим, Мартин, насколько я успела заметить, тоже не прочь иметь в доме некоторый избыток того-сего. На всякий случай – в разумных пределах. Шоколад, например, никак невозможно закупать впрок – куда ни спрячь, мальчишки все равно доберутся и слопают. Но пара пакетов муки или того же сахара никого не соблазняет и подозрений не вызывает.
Внутренняя борьба, как всегда, заканчивается тем, что я опускаю в тележку лишнее кило рису, два пакета кукурузных хлопьев и баночку молочного порошка, после чего с индифферентным видом отступаю от невыносимо отягощенных всеми видами съестного стеллажей.
– Черт его знает, что это за дрянь такая?.. Как это понимать? – слышу я вдруг сбоку.
От смущения за набранный без надобности товар – за вороватое расхитительство народного добра (“ОТПУСК ПРОДУКТОВ В ОДНИ РУКИ”!) я не сразу соображаю, что фраза-то произнесена по-русски. Мужчина средних лет, средней упитанности и средней потрепанности вертит в руках коробку “пасты”. Разумеется, для российского человека “паста”
– это зубная паста, рыбная паста, шоколадная, ну, в крайнем случае – пастила, но уж никак не твердые и ломкие макаронные изделия.
– Это макароны, – разъясняю я любезно и тут же догадываюсь, кто передо мной.
Пятиведерников. Собственной персоной. Ничего особенного и тем более сверхъестественного: каждый вправе зайти в магазин и купить, что ему требуется по хозяйству. Если два человека живут в одном и том же городе, рано или поздно они обязаны где-нибудь столкнуться – в банке, аптеке, на заправочной станции или в универсальном магазине.
Странно, что этого не случалось прежде. А может, и случалось, да мы внимания не обратили?
– Какая встреча! Какая неожиданность – госпожа советница! – восклицает он столь восторженно, что у меня невольно закрадывается подозрение: не специально ли выслеживал? Чепуха, конечно. Он ставит пакет с “пастой” обратно на полку и театрально всплескивает руками:
– Вы подумайте, привел-таки Господь!
– Почему – советница? – попадаюсь я глупейшим образом на его удочку.
– А как же! Даете моей благоверной ценные советы: гнать меня в шею – вагоны мыть!..
Знает, сволочь! Вовсе не спал, как представлялось доверчивой
Паулине, а подслушивал наш разговор. Сама она, конечно, не стала бы передавать ему мои слова.
– Вы вызываете меня на откровенность или на дуэль? – вопрошаю я добродушно.
Удобная позиция для дуэлянтов: коляска с продуктами, два кило рису, три – сахара, бутыль молока, огурчики-помидорчики, ветчинка. Устроим пикник и будем стреляться!
– Остроумно. Скаламбурить норовите… – Лицо его кривится и выражает разочарование. – Смешно, – цедит он, заводя нижнюю челюсть на сторону. – Живут два человечка, можно сказать, по соседству… С одной деревни, можно сказать… С одной державы. И никаких родственных чувств… – Челюсть медленно-медленно кругообразно ползет на место. – Вы ведь с Большой Фонтанки, верно?
Садовой-Гороховой? – фыркает он. – Или Халтурина, товарища Кирова?
Впрочем, без разницы…
– Вы ленинградец?
– Боже упаси! – Такие гнусные растленные типы, как Пятиведерников, недостойны проживания в городе Ильича! Мы с Петербурга.
Беседа бесперспективна. Ненужная встреча, мерзкое кривлянье и мои дурацкие потуги скаламбурить.
– Извините, – говорю я, – я должна идти.
Он не отступает – тащится следом и все время, пока кассирша пропускает мои свертки, коробки и консервные баночки сквозь электронный глаз автоматической кассы, изображает деятельную причастность: передвигает покупки, называет вслух, и довольно громко и, главное, все по-русски, вспыхивающие на табло зелененькие циферки, интересуется аккуратностью и плотностью упаковки.
Неудивительно, что касса, глупый пластмассовый ящик, приняв нас за добрых знакомых, за милую пару, которой следует облегчить ситуацию, помимо обычного чека выщелкивает из своей щели еще и выигрышный талон на посещение расположенного в глубине торгового заведения кафетерия: “Кофе с пирожным на двоих”. Действительно, как это любезно с ее стороны – не сидеть же двум взрослым приличным людям в городском саду под мокрым снегом пополам с дождем! “Кофе с пирожным на двоих”. Четверть часа в тихом, оплетенном комнатными вьюнками уголке – портативный зимний сад… Не нужно было поддаваться, сразу же следовало сказать: сожалею, спешу, извините.
Мы усаживаемся. Зачем я переживаю из-за ерунды? – чашка кофе ни к чему не обязывает.
Шесть-семь столиков вокруг пусты. Видимо, выигрышные талоны немногочисленны. Пятиведерников, порывшись в карманах, вытряхивает на столик скудную наличность: в основном мелкими монетами. Я стараюсь не обращать внимания.
– Хозяйка направила: соуса прикупить. Обед сооружает – для меня, тунеядца, – считает он необходимым объяснить причину своего возникновения в магазине. – Надеются, так сказать, приручить и укротить посредством хорошей кормежки. С использованием местных деликатесов. А я вот… – рот его расплывается в счастливой улыбке,
– скотина неблагодарная, истрачу ее денежки на пиво-воды! Возьму вот и выпью пивка – вместо буржуйского соуса… А что? Скажу – потерял!
Совру – как проверишь? Верно? В крайнем случае, отшлепает. В угол поставит.
– Вы не обидитесь, если я задам вам один вопрос?.. – начинаю я и тут же чувствую, что неудачно – мускулы у него на лице напрягаются, в глазах вспыхивает острое жало отпора моему любопытству. Но – спаси и помилуй! – я вовсе не собиралась затрагивать щепетильных тем. -
Откуда у вас столь странная фамилия?
– А!.. – Он облегченно расслабляется, откидывается на кружевном стульчике. – На это имеется семейное предание: прапрадедушка мой, что ли… изволил… Купец, понимаете, прапрадед был, купчина, пережиток прошлого! И богатый, говорят. А потому фамилия ему была дана: Семиведерников. Всем, дескать, обеспечен, много всякого добра нажил. А вот дедушке моему – тот уже благодаря папашиным денежкам образование получил, в интеллигенты метил, – такое вместительное прозвище показалось неделикатным. Человек, понимаете, возвышенные устремления имеет, и вдруг – Семиведерников. Возмечтал стать, скажем, Ларионовым или Константиновым. А тут как раз случилось государю императору проезжать через те места – дед осмелел, выступил из строя верноподданных и с земным поклоном подал челобитную: прошу, дескать, заменить неудачную смехотворную фамилию на что-нибудь более учтивое и подобающее моему нынешнему состоянию. А царь, его величество, ознакомившись с прошением, наложили резолюцию: скостить подлецу два ведра! Пошутили, стало быть…
– Замечательная история, – одобряю я.
– Да, заклеймили царь-батюшка весь наш род. И ведра-то прохудились.
Пустой звон остался. А чего не посмеяться, если под тобой вся
Русь-матушка? Верно?
Глаза у него большие, серые, веки припухшие – не от излишеств, а так, от природы. Вообще на это лицо было отпущено много материала: губы крупные, слегка вывернутые, из тех, что приходят с юга. А нос – более-менее лаптем, вполне российский нос, но имеет еще нечто вроде довеска. Именно так: будто остался кусок теста и нужно было его куда-то употребить, приладить на готовые уже формы – не выкидывать же добро.
Я люблю этот магазин за его удивительный запах: круглый год тут гуляет морской бриз, свежесть такая, будто за стеной не подсобки и склады, а необозримые просторы, будто сам Нептун прогуливается тут в свободное время. Здание ничем не примечательное – плоское, как коробка из-под сапог, вполне соответствует нормам второй половины двадцатого века. Но кафе оформлено со вкусом: мраморные столики на гнутых чугунных ножках, лесенка в углу – с такими же чугунными перилами. Русский модерн. Будто специально потрудились для нас с
Пятиведерниковым.
Он еще раз сосредоточенно пересчитывает монетки, сгребает в широкую ладонь – пальцы у него длинные, но как будто немного подагрические: в суставах утолщены, а на концах чуть вздернуты. Встает и направляется к прилавку, за которым хозяйничает худенькая невзрачная девчушка. В кафе появляется еще один посетитель: негр в отличном, ладно сидящем на его плотной фигуре кремовом костюме. Спортсмен?
Сутенер? Не исключено, что агент какой-нибудь тайной заморской полиции из отдела по борьбе с наркотиками. Негр удостаивает меня одним-единственным профессионально-безразличным поверхностным взглядом, а затем долго, но столь же как бы незаинтересованно изучает девушку за прилавком. Пятиведерников возвращается с жестянкой пива. Мы сидим в пальто, а вот негр свой плащик снял и интеллигентно повесил на стоящую при входе разлапистую вешалку. Мне хочется последовать его примеру – жарковато тут, но я боюсь, что это будет неправильно истолковано: будто бы мы можем оставаться здесь бесконечно долго. Нет, никак невозможно оставаться бесконечно долго, дети вот-вот вернутся из школы – материнские обязанности, да и
Мартин, наверно, соскучился.
– Что ж? – Пятиведерников переливает часть “пивка” в узкий высокий стакан, отхлебывает и морщится: не то, не то… – Готов, так сказать, выслушать ценные рацпредложения. Значит, имеете рецепт, как исправить мою жизненную стезю? Для начала – мыть вагоны, а далее?
Я не обязана отвечать на его вопрос.
– Почему вы не сотрудничаете в эмигрантских журналах? Вы способный человек. И слогом владеете.
– Хреном я владею! – парирует он.
– Одно другому не помеха.
– Вы полагаете? Тогда составьте протекцию!
– У вас есть кому составлять протекцию.
– Н-да?.. Павлинка, что ли? Бросьте, ее там за дурочку держат… А с чего это вы, собственно, взяли, что я владею, как вы изволили выразиться, слогом? – скромничает он.
– Читала одно ваше сочинение.
– Ну Павлина, ну предательница! Роется, значит, в моих бумагах, да еще посторонним показывает!
– Паулина тут ни при чем. Я читала ваше письмо, адресованное иерусалимским друзьям.
– Из-ви-ни-те – забыл!.. – присвистывает он. – Действительно… Так это что же получается? Получается, что у нас куча общих знакомых!
Н-да… Нигде не скроешься. А что за письмо? Я ведь многим писал.
– Про то, как вас в Риме собаки чуть не загрызли.
– А!.. Какие детали… И это увековечено. Всё как на ладони. Один я, дурак, никогда ничего не знаю.
– Это, наверно, потому, что вы интересуетесь только собой.
Окружающие для вас почти не существуют. Существуют постольку-поскольку.
– Как это, не откажите объяснить, постольку-поскольку?
– Постольку, поскольку они могут быть вам полезны.
– Интересно… Ценное наблюдение. Почти не знакомы, но окончательный приговор уже вынесен. – Он решительно подымается, но не для того, чтобы уйти, – вновь направляется к стойке и возвращается с еще одной точно такой же жестянкой. И опять морщится.
– Люди знающие утверждают, что израильское “Макаби” лучше здешнего пива, – сообщаю я просто так, индифферентно, ради общей информации.
– Не смею спорить. Собственного мнения не составил, поскольку не имел счастья отпробовать вашего “Макаби”, но готов поверить – такой гадости, как здешнее, это поискать! – И в подтверждение своих слов с презрением щелкает ногтем по опустевшей жестянке, так что та со звоном скатывается на пол и отпрыгивает под цветочный вазон.
Девушка за стойкой провожает ее полет недоуменным взглядом и, захватив щетку, тотчас направляется исправить непорядок. Выуживает беглянку из укрытия и отправляет в мусорный бачок.
– А кто же это, позвольте полюбопытствовать, числится у вас в знающих людях? – интересуется Пятиведерников.
– Юркевич, например, и жена его Дарья Фабрикант. Тоже, между прочим, бывшие ленинградцы.
– И беглые израильтяне, – дополняет он. – По их отзыву, так страшнее
Израиля и места нет.
– Вот видите, а к пиву все же сохранили сантимент.
– Не верю! – восклицает мой собеседник. – За Юркевича не ручаюсь, но
Фабрикант уж точно к пиву отношения не имеет – ни к здешнему, ни к тамошнему. Кроме родниковой воды, ничего не употребляет, ханжа чертов. Так что ваши сведения, уважаемая, мягко выражаясь, не соответствуют. Юркевич, скотина, захватил редактуру “Русского библейского словаря” тысяча восемьсот шестьдесят пятого года. Вся эта так называемая редактура сводится к тому, что заменяет, глухарь, традиционные библейские имена на теперешние ивритские: вместо Моисея получаем Моше. И нацеживает за сей ценный труд по две тысячи в месяц. Да еще приписывает рабочие часы – сверхурочные. Меня бы к такой кормушке на версту не подпустили!
– Откуда же вам все это сделалось известно? – поражаюсь я. – Такие подробности – и сколько получает, и что приписывает…
– Шила в мешке не утаишь. Тут все известно. А мы, питерские, особо дотошные. Любим докопаться до сути. И почему бы не порадоваться достижениям ближнего? Вы это, верно, по себе знаете.
– Нет, честно сказать, не замечала за собой такого качества. Чужие достатки считать – только расстраиваться.
– Да нет, не подумайте, я не завистлив. И не корыстен. Готов удовольствоваться малым. Лишь бы это малое было. Мое кредо: работать как можно меньше и хуже, но чтобы сей рабский труд покрывал первичные потребности. Сил больше нет жить в этой позорной, чудовищной зависимости от вашей драгоценной приятельницы! – Он роняет голову на грудь, застывает на минуту в этой горестной позе, потом ерошит пятерней густую русую шевелюру и опять откидывается на стуле. – Я и в лагере не попадал в такие тиски. Если бы знал наперед, лучше бы сдох в Италии. А послушался бы, болван, родной матери, остался бы в Питере, так и вовсе горя не ведал бы…








