Текст книги "Пилюли счастья"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
23
Как есть у каждого человека любимые книги, так есть и любимые сны. Один из них, из самых дорогих и желанных, впервые явился мне в первые же месяцы моего нового замужества. И с тех пор посещает каждый год – не всегда в одно и то же время, но обязательно приходит: приголубить и поддержать.
Ничего в нем, собственно, не происходит: я спускаюсь от нашего неве-яаковского дома вниз, туда, где должно находиться опоясывающее весь этот район шоссе, но вместо шоссе вижу просторный деревенский двор с сараями, пристройками, кадками, ведрами и какой-то мычащей и кудахтающей живностью. Дальше полагается быть пустыне, но пустыня отменена, ее нет, а сразу же, метров через двести, открывается белесый каменистый морской берег.
И тотчас меня захлестывает великая радость – ведь сказано: когда море дойдет до Иерусалима! Вот оно и дошло, ликую я в сердце своем – в наши дни, в это время!.. Ну, не чудо ли? Ведь жили на земле люди и получше нас, но отчего-то не сподобились. А маловеры смеялись, издевались – дескать, если мы скажем этим вполне практичным и прагматичным евреям, что завтра на базаре белые булки будут раздавать бесплатно, они ни за что в такую утопию не поверят. А в пришествие Мессии – вещь в тысячу раз более нелепую и невероятную – верят неотступно который век подряд. И ни за что не готовы расстаться с этой своей вредной и сокрушительной верой. Для них же в первую очередь очень вредной и сокрушительной – нет, не согласны – за все земные блага! Ну, не смешно ли?
Вот же вам! Узрите теперь и устыдитесь – вот оно лежит в двух шагах от вас: Мертвое море – тихая живая вода… Три женщины, пристроившись на камнях, полощут белье. Одна из них Люсенька. Это я знаю точно, хотя не вижу лиц. Ну что ж – даже если она не смотрит на меня, мне все равно светло и радостно. Радостно оттого, что она тут, на самом правильном месте…
Исполнилось и свершилось – море дошло до Иерусалима. Три женщины сидят на камнях и полощут белье в тягучей, тяжелой, до вязкости просоленной, напитанной солнцем воде.
На этот раз сон явился в ночь с субботы на воскресенье. И я вновь, в который уже раз, подивилась ему и тут же преисполнилась надеждой, даже убеждением, что он обязательно должен предвещать что-то доброе и необыкновенное. Помнится, в тот же день Мартин объявил, что мы едем к Анне-Кристине. Зимой испугался деревенской скуки, а теперь сам загорелся, счел правильным и даже необходимым побывать в родных местах и повидаться с сестрой. Мы скоренько собрались, упаковались и в среду утром в полном составе, с тремя сыновьями, Лапой и четырьмя подвешенными на автомобильном заду велосипедами двинулись на север – на север, на север, навстречу белым ночам, белым березам, прозрачным озерам и прочей обласканной и согретой незаходящим солнцем застенчивой северной природе.
Едва выехав из города, попали в пробку – что делать, вся страна в эти дни перемещается в одном и том же направлении, так что даже самое благоустроенное шоссе не способно справиться с нагрузкой…
Мы переночевали в кемпинге, а едва выехав на шоссе, увидели “BMW”, валяющийся в кювете на боку вместе с прицепом-вагончиком. Вот что случается с теми, кто слишком торопится и не останавливается на ночь в кемпингах.
Чем дальше мы ехали, тем выше и величественнее становились березы и сосны по сторонам, в особенности березы. Голубые полоски озер мелькали среди леса, в голубеньком небе неторопливо оплывало лучистое золотистое солнце, иногда на берегу одного из водоемов возникал аккуратненький рыженький домик с белыми переплетами окон и беленьким крылечком. Или беленькой верандой.
В таком же рыжем доме под черной крышей проживала и Анна-Кристина, теперь, после смерти матери, одна-одинешенька. Разумеется, она обрадовалась прибытию брата и племянников – двое старших были ей знакомы по прежнему визиту пятилетней давности, так что она имела возможность изумиться их внезапному повзрослению. Нас поджидал роскошный и обильный ужин, после которого брат и сестра долго-долго неторопливо беседовали вполголоса, делились какими-то своими заветными мыслями, обсуждали насущные дела и, кажется, вовсе про меня позабыли. Не решаясь покинуть их, чтобы не показаться неделикатной и невнимательной, я принялась потихоньку убирать со стола и мыть посуду. Дети убежали знакомиться с домом и окрестностями. Наконец Анна-Кристина поднялась и провела нас в родительскую спальню, где загодя была приготовлена свежая постель. Очевидно, для лучшего сохранения тепла в зимнее время огромная деревянная кровать, занимающая большую часть комнаты, имела не только высокие спинки, но и добротные боковины с нешироким плавным вырезом посередке – возможность нечаянно скатиться во сне с такого ложа полностью исключена.
Мартин присел на постель, скинул обувь, оглядел выкрашенные светлой краской дощатые стены, перевел взгляд на окошко, затянутое хорошенькими голубенькими занавесками, и вдруг удрученно всхлипнул.
– Что ты? – спросила я, примащиваясь рядом и обнимая его за плечи.
– Извини, дорогая, – пробормотал он. – Просто невозможно это понять – как это может быть? Почему?! Та же самая комната, та же кровать, кажется, даже те же самые занавески… Стены остались, вещи остались, а их нет… Когда я был маленький, совсем маленький мальчик, я просыпался утром и бежал к родителям в постель. Почти каждое утро… Особенно по воскресеньям… Я ведь был самый младший из детей. Ты понимаешь – все то же самое! – Плечи его затряслись сильнее, и я покрепче обняла его. – А их нет… Ни отца, ни матери…
– Что же делать? – вздохнула я. – Согласись, они прожили хорошую жизнь… Честную. Вырастили детей и ушли с чистой совестью.
– Да, дорогая, – подтвердил он. – А все-таки это неправильно. Неправильно, что люди покидают тех, кто их любит… Так вдруг…
Не так уж вдруг, подумала я. В девяносто-то лет… А вслух сказала:
– Что делать? Человек приходит в этот мир не для того, чтобы застрять в нем навечно, а для того, чтобы выполнить свое предназначение и вернуться к Отцу небесному…
Однако даже это мудрое изречение не особенно его утешило.
– Ужасно, – повторил он сокрушенно. – Ужасно знать, что их больше нет. Какая-то чудовищная несправедливость…
Солнце, припавшее теперь почти вплотную к горизонту, било в окно, прямо в глаза – тоненькая кисейная занавеска была бессильна задержать его яркие лучи. Но Мартин не видел этого дивного света, какие-то иные картины открывались его взору…
Потом в течение полутора месяцев мы помогали Анне-Кристине сохранить и поддержать ее немудреное и тем не менее явно разваливающееся хозяйство. Мартин выкосил траву вокруг дома, залатал и покрасил крышу, наладил огородный инвентарь. Мы ходили в лес по грибы и по ягоды, варили варенья, сушили и мариновали грибочки, катались по озеру на лодке и даже ловили рыбу. Однажды, когда мы сидели на берегу, появился какой-то мужчина – молодой, лет тридцати, не больше, ладный, стройный, приветливо поздоровался и отвязал лодку. Лица я не успела разглядеть, скорее всего, обычное местное лицо, а голос вдруг показался знакомым – напомнил кого-то, но кого? Силилась вспомнить, но так и не вспомнила. Прыгнул в лодку и выплыл не спеша на простор. Я запомнила его сапоги: высокие, мягкие, плотные, с отогнутыми голенищами – рыжеватые, как дома в селении, а отвороты другого цвета: бледно-сизые. Почему-то вдруг сделалось грустно и досадно, что Мартина все приветствуют, все с ним здороваются, все его знают, а я тут как бы и не существую. Хотя в общем-то этот человек поздоровался с нами со всеми, но понятно, что в первую очередь с Мартином. Возник и исчез, ускользнул по водной глади…
Мой муж взволнованно общался с друзьями детства, тоже в большинстве своем давно проживающими в крупных городах и наезжающими в родные края только во время отпуска; наведывался с мальчиками в ближайший городок, чтобы играть там в гольф и в теннис, и, к моему удивлению, регулярно посещал по воскресеньям местную кирху – вместе с Анной-Кристиной. Причем пару раз брал с собой и детей. Насколько мне было известно, прежде он не проявлял к религии ни малейшего интереса. Возможно, его тянуло туда еще и потому, что рядом с кирхой располагалось кладбище, на котором были похоронены дорогие ему люди: отец, мать, один из братьев и две сестры.
Игрушечное протестантское кладбище, чистенькое и ухоженное, – ни ограды вокруг могилки, ни могильного холмика, ни скамеечки, на которой можно присесть, предаваясь тихой грусти. Ничего. Ровненькие, проведенные по линейке ряды вертикально торчащих из земли надгробных плит такого размера, будто под ними лежат не взрослые люди, а одни только дети или, скорее, гномики. Старые камни проще и грубее и еще слегка различаются формой, цветом, а иногда и высотой, но свежие все на одно лицо: черные, отшлифованные до блеска доски, ровно семьдесят сантиметров в ширину, ровно пятьдесят в высоту и десять, самое большее двенадцать в толщину. На лицевой стороне выгравировано имя покойного и даты жизни. Перед каждым камнем полукруг взрыхленной земли с двумя-тремя низенькими цветочными кустиками – будто под камни подстелены кружевные салфеточки, тоже почти одинаковые. Зеленая травка. Полное равенство перед лицом смерти. Никакой гордыни. Нетрудно догадаться и о том, что заключено между каждыми двумя датами: честная и скромная трудовая жизнь без особых страстей и происшествий. При желании можно проследить и статистическую кривую роста и дальнейшего уменьшения численности местного населения, а также увеличения в последние десятилетия средней продолжительности жизни. Слава богу, почти никто уже не умирает в детском или юношеском возрасте.
Оставаясь дома одна, я размышляла о том, что же будет с домом, когда не станет и Анны-Кристины, когда и она займет свое место возле родителей и сестер. Пожелает ли Мартин продать хозяйство или оставит, чтобы хоть изредка бывать здесь и навещать родные могилы?
Накануне отъезда я вышла прогуляться напоследок по лесу. Мартин отказался сопровождать меня, сказал, что обещал Анне-Кристине починить стул и табуретку. Побродив немного по опушке и подышав сырым мшистым воздухом, я повернула обратно к дому и еще издали заметила темную фигуру сидящего на табуретке старика. Она поразила и напугала меня – сколько безнадежной горести в этой позе, в поникших плечах, в бессильно склоненной на грудь голове! Мне показалось, что я вижу дух отца Мартина. Что ж с того, что светло? Ведь на самом деле уже полночь, самое время для призраков и загробных теней. Да не так уж и светло, сумерки – как-никак, август. Прошло несколько мгновений, прежде чем я осознала, что передо мной не дух лесной и не покойный отец, а сам Мартин.
В школе, в третьем или четвертом классе, на уроках развития речи нам время от времени предлагали подобрать подпись к картинке. Открывшейся теперь моим глазам картине могла соответствовать только одна подпись: “Все кончено, все погибло…” Я стояла и смотрела – в надежде, что он вот-вот очнется, возьмет себя в руки, стряхнет усталость, выпрямится и встанет на ноги. Но он продолжал сидеть неподвижно, будто слился в единое целое с этим скорбным сумраком, с грубой тяжелой табуреткой. Будто сам превратился в кусок дерева. Я не знала, что мне делать: подойти, чтобы как-то ободрить и утешить моего великолепного, вечно бодрого и молодцеватого, полного задорного оптимизма, могучего викинга или не смущать его, сделать вид, что я ничего не заметила?..
Прощаясь с Анной-Кристиной, я еще раз поблагодарила ее за прием, за это чудесное лето, за великолепный праздник, который она устроила нам всем. В ответ она вздохнула, глаза ее повлажнели, она утерла их ладонью и долго не отнимала руки от лица – сухой морщинистой руки вечной труженицы, прожившей долгую безупречную жизнь. Мартин обнял сестру и зарыдал. Анна-Кристина, так же как и я, не ожидала столь бурного проявления чувств. Она похлопала брата по спине, но это не помогло. Он не разжимал судорожных объятий и не желал слушать наших увещеваний. Дети с некоторым испугом наблюдали непривычную сцену и даже попытались вмешаться, потянуть отца за рукав: “Папа, пойдем!”
Может быть, один из них, подумала я, глядя на своих подросших за лето сыновей, может, один из этих мальчиков когда-нибудь вот так же приедет сюда, в свое фамильное гнездо, с женой и детьми и тоже предастся сентиментальным воспоминаниям. Вспомнит отца и мать и старенькую тетку Анну-Кристину. Хотя вряд ли: жизнь со дня на день меняется, стремительно наращивает темп, не оставляет возможности оглядываться назад.
Мартин не стал спорить, когда я предложила вести машину.
24
Мы вернулись домой во вторник, а в среду утром раздался требовательный, беспрерывный звонок в дверь. То есть не звонок, а нежный перезвон, потому что дверные звонки теперь для услаждения слуха жильцов исполняют мелодичные отрывки из произведений Баха и Моцарта. Но все-таки беспрерывный и требовательный. И Мартин почему-то не спешил открывать. То ли слишком устал с дороги, то ли удалился в магазин, а может, на почту. Делать нечего – я поняла, что неизбежно придется встать и открыть, для чего необходимо проворно выпрыгнуть из постели, поспешно всунуть ноги в тапки и накинуть халат и с тревогой в сердце, а может, и в голосе вопрошать:
– Кто там?
Ответа не последовало, но в дверь заколотили кулаком.
– Кто там? – повторила я.
– Я! – рявкнул снаружи Пятиведерников.
Пришлось впустить его. Вид у него был дикий и взгляд безумный.
– Где она? – Схватил меня за руку, как будто опасаясь, что я вырвусь и убегу от него.
– Паулина? – уточнила я.
– Паулина!
– Не знаю. Откуда я могу знать? Здесь ее нет.
– Нет?
– Нет и никогда не было.
Действительно, так уж получилось, что я многократно бывала у нее и дома, и в библиотеке, а она у меня, за все время нашего знакомства, ни разу.
– Что-нибудь случилось? Зайдите, расскажите. В чем дело? Что-нибудь произошло? Что-нибудь между вами произошло? Говорите!
Он продолжал сжимать мою руку, но как будто не понимал, чего я добиваюсь. Потом отступил и забормотал:
– Хорошо. Пусть, хорошо… Значит, не была… Хорошо… – повернулся и направился к выходу. И, спускаясь по ступеням, продолжал повторять: – Ничего, хорошо…
Я не стала ни останавливать его, ни догонять. Все это могло быть очередным дурацким представлением, дежурной истерикой с перепоя.
Часа через два я позвонила в библиотеку – Паулины там не было. И дома тоже, по-видимому, не было. Дома вообще никто не отвечал.
Дней через пять, а может, через неделю меня пригласили в полицию. Серьезный степенный следователь расспросил о характере моих отношений с Паулиной, о ее близком и дальнем окружении, о том, когда я ее видела в последний раз. Я ничего от него не утаила, постаралась припомнить все подробности нашей последней встречи, упомянула о направлениях на исследование – белых листочках, которые она сжимала в руке, выйдя из кабинета врача.
Не думаю, чтобы я хоть в какой-то мере помогла расследованию. На прощанье следователь протянул мне свою визитную карточку: “Если что-нибудь еще вспомните или узнаете – звоните”.
Как выяснилось, к врачу Паулина больше не вернулась и никаких анализов нигде не делала – во всяком случае, в официально зарегистрированных клиниках. Была ли она действительно беременна, установить не удалось, поскольку врач в тот единственный визит ее не осматривал, просто выдал стандартные при таком обращении направления. Библиотечные коллеги про беременность ничего не слышали, но подтвердили, что в последние недели она была сама не своя и чрезвычайно нервничала. Ни родственников, ни настоящих друзей у нее не было – множество знакомых, которые и раньше не поддерживали с ней особенно тесных отношений, а потом и вовсе отдалились из-за тягостного и компрометирующего присутствия подозрительного русского мужа.
Пятиведерникова задержали. Весь его “послужной список” жутким образом свидетельствовал против него и заставлял заподозрить самое ужасное. Паулина должна была бы – узнай она об этом – прийти в отчаяние: арестовали-таки у нас в стране российского диссидента! Причем она сама какими-то таинственными своими поступками способствовала случившемуся. Похоже, что большой мир, включая фюрера Вагина, остался равнодушен к происшествию. Мне разрешили передать ему сигареты и еще кой-какие мелочи. Не исключено, что разрешили бы и свидание, но я не добивалась – не испытывала ни малейшего желания видеть его, а тем более беседовать. Передала записку: “Я верю, что вы ни в чем не виновны и скоро освободитесь”. Пива находящимся под следствием пересылать не дозволялось.
В конце концов Пятиведерникова выпустили, не найдя, видимо, никаких доказательств преступления. Один раз, проезжая по городу на машине, я увидела его. Не знаю, имел ли он перед собой какую-то осмысленную цель, но если и имел, то двигался к ней замысловатыми прерывистыми зигзагами, явно смущавшими попадавшихся навстречу пешеходов. Силясь не рухнуть, время от времени приостанавливался и цеплялся за стены. Светлое меховое пальто было заляпано грязью, хотя погода стояла сухая и достаточно теплая, так что оставалось непонятным, откуда взялась грязь и зачем вообще потребовалось меховое пальто.
Я не остановилась.
Позвонил Денис – из Нью-Дели – и без лишних слов сразу же приступил к главному:
– Лапа жива?
Я разозлилась:
– Слушай, хватит! Ты что, совсем там сдурел, в своих Таиландах? Больше тебя ничто не интересует?
– Мать, ты что?
– Ты пятый раз спрашиваешь!
– Ну извини, мать, не рефлексируй – все-таки, знаешь, моя собака…
Да уж, твоя – как же! Приволок однажды с улицы крошечного, беспомощного, окоченевшего щенка, выкупал в раковине, завернул в мое любимое полотенце, после чего с чувством выполненного долга отстранился от всех дальнейших забот. Вы тут кормите, растите, ухаживайте, выгуливайте, прививки делайте, а собака будет моя. Поинтересуюсь изредка, под настроение, из какого-нибудь прекрасного далека. И посокрушаюсь, если что не так.
– Выслать тебе ее наложенным платежом?
– Мать, все-таки я ее нашел, – не уступил он.
– Спасибо. Когда домой изволишь прибыть, собачий хозяин?
– Еще не знаю.
25
– Дорогая, по-моему, это для тебя, – сказал Мартин, передавая мне трубку.
– Госпожа Сюннангорд? – вопрошает дерзко-назидательный женский голос.
Да, это я. Я – госпожа Сюннангорд. Именно этой звучной и гордой фамилией одарил меня Мартин вместе с прочими благами.
Ужасно тамошний голос – невозможно ошибиться: высокий, одновременно надменный и заискивающий, но, главное, полный неиссякаемого советского оптимизма.
– С вами будет говорить Эвелина Заславская.
“Будет говорить”! Распоряжение свыше. А может, я вовсе не желаю говорить с Эвелиной Заславской?
– Нина? Нинка, это ты? Здравствуй! Не узнаешь? Ну, попробуй угадай, кого тебе судьба подшвырнула!
Судьба? Претензии, однако же… И “подшвырнула”…
– Понятия не имею.
– Тамару, Томку Ананьеву помнишь?
Еще бы! Ананьевы, соседи, после войны вселились в нашу вымершую квартиру: дядя Толя, тетя Аня, Мишка и Томка. Томка – моя ровесница, на пару месяцев младше. Но ведь было сказано: Эвелина.
– Кто вам нужен? – спрашиваю я строго.
– Нинка, да ты что? Совсем зазналась? Фотографию нашу помнишь? День рождения? Когда восемь лет мне исполнилось. Перед нашим домом. Дядя Коля Степанов снимал. Мы с тобой рядом стоим! У меня платье с белым воротничком. Помнишь?
Фотографию помню. Она и теперь лежит у меня в правом верхнем ящике стола. Десяток худеньких, серьезных девочек с серыми личиками и коротенькими челочками над испуганными глазами да два или три остриженных под нулёвку мальчика. Наткнулась недавно, когда искала Любино письмо.
– Если Томка, то почему Эвелина?
– Партийная кличка! – хохочет она. – После объясню.
– А откуда ты тут взялась?
– Да ниоткуда не взялась! Работаю тут. Давно уже. В советском посольстве. Восемь лет уже! Представляешь, понятия не имела, что ты тоже здесь. А тут на днях нечаянно наткнулась на твою фамилию. Знаешь что? Давай встретимся! Я как раз сегодня должна ехать в ваш городишко. Ресторан “Ретро” знаешь? На Кунгсхольмен? В три часа устраивает?
– Извини, – сопротивляюсь я. – Как-то это все слишком неожиданно… Дети вот-вот должны вернуться из школы…
– Да брось ты – дети! Не обойдутся, что ли, пару часов без мамочки? У всех дети! Давай, давай выползай! Я потом, может, полгода в вашу сторону не выберусь. Значит, в три в “Ретро”, договорились?
– Хорошо, – соглашаюсь я, сама не очень-то понимая, почему и зачем.
Ресторан “Ретро”… Вроде бы, если не ошибаюсь, место встреч гомиков. Но, возможно, заодно и лесбиянок. Кто их знает. Неужели это действительно Тамарка? Дядя Толя пробивной был мужик, преуспевающий хозяйственник – шустрил по спортивной части. Хоть и имел четыре класса образования, но даже за границу посылали. Не то в Прагу, не то в Варшаву – на западные страны международные отношения в то время не распространялись.
Что ж – как-никак десять лет прожили в одной квартире, хотя нельзя сказать, чтобы особенно дружили. Очень светлая и очень курчавая головка. У тети Ани и дяди Толи волосы тоже были светлые, но совершенно прямые, а у Томки – будто предок Пушкина принял участие в ее производстве. Настоящая негритянская шевелюра – только белобрысая, как лен. Служит в советском посольстве… То есть в определенном ведомстве. Чудеса… Уж такая ничем не выдающаяся была девочка и училась весьма средненько. Нечаянно наткнулась на мою фамилию… Где это она на нее наткнулась? И на какую? Я с тех пор дважды меняла фамилию. Странно все… Странно и подозрительно. Может, следовало с кем-то посоветоваться, прежде чем соглашаться встретиться? Позвонить в Министерство иностранных дел? Времени особенно не осталось наводить справки. Ответит какая-нибудь секретарша, которая ничего не знает и не собирается утруждать себя глупостями. Не исключено, что встреча для того и назначена на сегодня, чтобы у меня не было времени долго размышлять и советоваться. Ладно – авось бог не выдаст, свинья не съест.
– Мартин, – втолковываю я своему законопослушному и благонамеренному супругу, – это звонила моя соседка по нашей ленинградской квартире. Мы с ней не виделись тридцать лет. Она теперь работает в советском посольстве и хочет со мной встретиться.
– О, конечно, дорогая! Конечно, ты должна пойти.
– Не уверена, что должна, но пойду. Ресторан “Ретро”. Ты ведь знаешь, где это?
– Ресторан “Ретро”? Разумеется, дорогая. Иди и ни о чем не волнуйся.
– Если я долго не вернусь, сообщай в полицию.
– В полицию?.. Дорогая! – Он недоволен, даже возмущен. – Неужели ты тоже заражена этой манией? У вас, бывших советских, коллективное помешательство: во всем видеть происки Кэ-джи-би! Это смешно! Пугаетесь призраков, которые сами же создаете. Сами придумываете и сами пугаетесь. Если ты хочешь знать мое мнение, то это не только неразумно, это даже неприлично – поддаваться такого рода маниям.
Разумеется, более всего мы обеспокоены тем, как бы не вышло какого неприличия. Как бы кто-нибудь, не дай бог, не поставил под сомнение наше здравомыслие.
– И все-таки я запишу для тебя ее фамилию и название ресторана.
– Не беспокойся, дорогая, я запомню.
– На всякий случай – вдруг забудешь.
– Дорогая, по-моему, ты не вполне отдаешь себе отчет в том… – Обида мешает ему закончить фразу. – Я еще, кажется, не впал в маразм и способен как-нибудь… Если ты так опасаешься этой встречи, отмени ее, чего проще?
– Не сердись, – вздыхаю я и целую его в щеку.
Ни единой ссоры. Никогда, ни малейшей размолвки…
Встречу отменить можно – но можно ли отменить судьбу?
Две женщины, и обе блондиночки, сидят за столиками по разные стороны от оформленной в виде фонтанчика колонны. Которая из них? Очевидно, вон та – в темно-синем вельветовом платье в горошек. Очень миленькое платье – простенькое и славненькое, замечательно подчеркивает стройность фигуры и стоит наверняка не меньше тысячи. А может, и двух, а может, и трех. Нельзя экономить на представительстве.
Тетя Аня каждый год шила Томке два платья: ситцевое на Первое мая и байковое на Седьмое ноября. Я ей жутко завидовала – моя мама не шила мне ничего.
– Нина! Нинок!.. – Она вскакивает – подскакивает – мне навстречу и плотно зажимает в жарких объятиях. Покачивает из стороны в сторону и никак не желает отпускать – наверно, это должно означать, что мы с ней ужас, ужас какие близкие люди! Две закадычные подружки, на тридцать лет потерявшие друг друга из виду. Наконец она чуть отстраняется, но только затем, чтобы с умилением и восторгом заглянуть мне в лицо: – Нисколько не изменилась! Вот ни на крошечку!
Зато она изменилась: из худенькой невзрачной девчушки превратилась в прямо-таки на загляденье интересную даму. Откуда только что берется…
Наконец ей удается справиться со своими ностальгическими эмоциями, мы усаживаемся за столик, и возле нас тотчас возникает бесшумный официант. Она начальственно распоряжается, заказывает то да се – все, по моему разумению, чрезмерно дорогое – и, предупреждая возможные возражения, бросает:
– Не бойся – фирма платит.
– Даже за частную встречу бывших соседок?
– Да кто узнает-то? – Ах, какой небрежный и щедрый взмах руки! – Оформим как служебную.
Неужели Томка? Томка или не Томка, но с ролью справляется. Классно работает. Квалифицированно. Даже, можно сказать, вдохновенно.
– Представляешь – я обалдела! Какая-то Нина Сюннангорд. Начинаю листать: Нина Тихвина! Все – точно – совпадает! С ума можно сойти! Так, значит, замужем, четверо детей?
У нее неоспоримое преимущество: она знает обо мне все, а я о ней ничего. И даже не уверена, что она действительно та, за кого себя выдает.
– Что начинаешь листать?
– Ну как – что? – смеется она. – У нас на всех на вас – бывших наших – досье имеются. А ты как думала?
– Ишь ты, какая неотступная опека!.. – вздыхаю я, может быть, даже громче, чем следует. – А я читала, будто бюджет у вас весьма ограниченный. Денег ни на что не хватает…
– Это кто ж такое выдумывает? Паулина твоя, что ли? Не слушай! Нормальный бюджет – не жалуемся.
– Я бы ни за что тебя не узнала… Знаешь, что я вспомнила, пока ехала сюда? Как вы натянули веревку между вешалкой и тети-Зининым сундуком, а я не заметила, наткнулась и грохнулась. Даже кровь из носу пошла.
– Точно! – подхватывает она радостно. – Это Славка Витюков придумал: давай, говорит, натянем веревку, выключим свет и позовем ее! Как будто лампочка перегорела. А ты, вообще-то, порядочная рева была.
– Да, наверно… Длиннющий был коридор… Было где взять разгон. А по стенам, по стенам – чего только не висело и не стояло: корыта, ванночки, раскладушки, доски стиральные, да и прочее всякое, чего коммунальная душа не позволяет выкинуть…
– Еще бы! За каждый сантиметр боролись. А паркет? Помнишь наш паркет? Ужас! Весь в колдобинах! – хохочет она. – И без веревки недолго было все ноги переломать. Небось как в войну расковыряли – буржуйки топили, – так и осталось. Часть паркетин выдрали, а часть так и торчали.
Верно, так и торчали… Видно, у тех, что выдирали, сил уже не было выдрать до конца. А тем, что пришли на их место, решительно на все было наплевать. Государство обязано! Да, вот с чего начинается родина – с дороги из комнаты в кухню, с раскуроченного паркета, с двадцатисвечовой лампочки Ильича… Видно, все-таки она – Томка. Кто еще может помнить эти стены, дырявые корыта, изуродованный пол: серые растрескавшиеся, расшатанные – недорасшатанные, недовыдранные плашки?
– Бываешь в Ленинграде? – спрашиваю я.
– А как же! И в Ленинграде, и в Москве.
– Ну и как там? Как твои-то? Живы-здоровы?
– Не все… Отец умер. От рака печени. Представляешь – говорят, рак печени только исключительно у алкоголиков бывает. А он – вот уж не по этому делу был! На праздник, и то не всякий раз, рюмочку опрокидывал. Судьба такая – в два месяца скрутило. А мама ничего, жива-здорова. Квартира у нее теперь хорошая – на Васильевском острове. Ничего, справляется пока. Да она не старая еще – шестьдесят девять лет. По нынешним временам пустяки, верно?
– А Миша?
– Миша – хорошо. Он ведь – помнишь? – на математичке из своей школы женился. На первом курсе еще.
Нет, я не помню. Откуда мне помнить? Они к тому времени уже переехали от нас – получили две комнаты в соседнем доме.
Официант водружает перед нами пахучее дымящееся блюдо, и мы принимаемся за еду.
– А у тебя что? Замужем? Есть дети? – продолжаю я.
– А как же! Еще как замужем! Муж у меня – большой человек. Сын в десятом классе.
– Что значит – большой человек?
– Значительный человек, – поясняет она с выражением. – Ну, как тебе сказать? Вроде дипломата…
Хорошее обозначение – вроде дипломата. Без утайки. Все точки над “и”… Знай наших…
– А ты? – в свою очередь интересуется она. – Не вянешь тут от скуки со своими буржуями? Обратно не тянет?
– В Ленинград? Нет, не тянет. Иногда сон такой жуткий снится – теперь уже реже, правда. Будто приезжаю в Ленинград, хочу подружек своих разыскать, однокурсниц, кого-то из знакомых – и никого, пусто, будто ветром всех повымело, исчезли и следов не оставили. Совсем чужой город, до того переменился, невозможно узнать. Улицы другие, дома – не то чтобы новые, но совершенно не те. Приезжаю наконец в аэропорт – обратно лететь – и вижу: ничего нет: ни билета, ни денег, ни визы, ни паспорта. Чувствую, все – погибла. Ужасное такое состояние, будто в преисподнюю провалилась.
– Ну уж ты скажешь – в преисподнюю! – обижается она. – Ленинград – красавец. Ты даже представить себе не можешь, как он расцвел за эти годы.
– Может быть… Для тебя это все иначе. Ты после войны приехала. А для меня Ленинград – вечный погост. Не просто погост – логово смерти… В нашей квартире больше половины людей не стало. И даже могилки не удостоились. И на это сил не хватало. В Неву под лед скидывали. Доставляли на саночках – и в прорубь. Лесосплав.
– Ну тебя, Нинка! – отмахивается она. – Вот уж нашла, об чем вспоминать!
– А я о самом главном вспоминаю, о таком, чего, может, никогда и никому не расскажу. Другие не поймут, а ты должна понять: ты из нашей квартиры. Бывали, знаешь, такие минуты, еще в школе, стою иногда на набережной, смотрю на Неву и вижу – скелеты под водой плавают. Красиво вокруг, величественно, белая ночь, а в Неве скелеты, тихо так кружат, все дно вымощено костями… Знаешь, человек когда от голода умирает, он весь серый становится.
– Ну тебя к бесам! Свят, свят, свят! – крестится она, но как бы не всерьез, как бы шутейно. – Ты, Нинка, чокнутая. Я всегда замечала, что ты чокнутая.
– Возможно. Я разве отказываюсь? Действительно, нормальные люди с годами забывают, а я с годами все больше вспоминаю. Полтора миллиона трупов. Много… А кто-то и не вошел в ту статистику. Опоздал. Мама моя, например, не вошла, она ведь после умерла. Сложно даже доказать, что из-за блокадного голода. Или от этого целебного напитка из пихтовых и еловых ветвей – слыхала? Людей уверяли, что это витамины, что это спасет и поддержит, а это был яд.








