Текст книги "Пилюли счастья"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
28
Каждый из нас тащит за плечами эдакую плетеную корзину с перегородкой посередке. За левым плечом – достижения, за правым – убытки. Убытков, как правило, больше, поэтому с годами мы все сильнее кренимся на сторону и, заметив нарушение равновесия, пытаемся подпереть себя клюкой. Исправить положение. Выкидываем перед последним прощанием какой-нибудь дурацкий фортель. Завещаем, например, все свое состояние любимому коту, утратившему от множества прожитых лет всякий интерес к тем удовольствиям, которые приобретаются за деньги.
У мамы в Ленинграде был дальний родственник, покинувший родной городишко еще до революции. Не то двоюродный дядя, не то троюродный брат, юноша весьма одаренный и в не меньшей степени вздорный. Благодаря своим незаурядным способностям сумел добиться покровительства некоторых влиятельных представителей прогрессивно мыслящего петербургского общества и получить право на жительство в столице, минуя лицемерное крещение. Имя тем не менее переменил, причем самым решительным образом – не так, как другие, из Абрама в Аркадия или из Вольфа во Владимира, а полностью перечеркнул свое неправильное прошлое и, наплевав на волю родителей, нарекших его Шломой, сделался Арсением. Очень лихо продвинулся по научной линии, поддержал большевистский переворот и был назначен директором одного из первых советских научно-исследовательских институтов. Однако допустил непростительную и необъяснимую слабость – когда в Ленинграде появился его младший брат, тоже достаточно способный молодой человек, принял его в свой институт на какую-то незначительную должность. Развел кумовство. Более того, временно поселил у себя дома, в своей директорской квартире.
А брат тоже оказался субъектом вздорным и невыдержанным, в скором времени поссорился со многими сослуживцами и наболтал чего-то лишнего. И вполне естественным в те годы путем канул в бескрайние сибирские просторы. Оставив великодушному старшему брату на память потрепанный чемодан и звание члена семьи врага народа. Нельзя сказать, что Арсений слишком жестоко пострадал, но карьера его пресеклась и пошла на убыль. Из директоров его перевели в начальники одной из лабораторий, а потом, ровно за два месяца до коварного нападения фашистской Германии на Советский Союз, и вовсе посоветовали, несмотря на далеко еще не преклонный возраст, выйти на пенсию. Так что война и блокада застали их обоих, его и его сорокапятилетнюю жену Соню, в статусе бесправных пенсионеров. Вернее, пенсионера и домохозяйки. Что это означало, не нужно разъяснять. И вот тут начинается самое интересное: во всех приключившихся с ним несчастьях бывший Шлома обвинил не себя, не брата, не советскую власть, а вовсе ни к чему не причастную и ни о чем не осведомленную Соню. Прямо-таки возненавидел ее.
Страничка из маминого дневника: “Сегодня встретила на Невском Шлому. Тащится с палочкой, еле волочит распухшие, как колоды, ноги, валенки разрезаны почти до самого низа, нос сизый, острый, еле узнала. Не выдержала и подошла. Что у вас, спрашиваю, как вы себя чувствуете? А он: чувствую себя прекрасно, у меня все отлично. Даже великолепно! Приятно, говорю, слышать. Оказывается, оставил Соню одну и больше ею не интересуется. Перебрался жить в соседнее здание, благо пустых квартир хватает. Наконец-то, говорит, я обрел желанную свободу. Она, дескать, подлая и хитрая женщина, пыталась меня преследовать: разыскала и стала совать какое-то барахло, кусок мыла, кусок сахара, какие-то хлебные огрызки. Я категорически отказывался взять, но она положила все это на стол и скрылась. Воспользовалась тем, что мне трудно подыматься с постели. Думала, что я соблазнюсь ее подношениями и таким образом вновь подпаду под ее власть. Что с помощью этих кусков ей удастся меня закабалить. Что я не устою, проглочу этот мерзкий хлеб и он изнутри, из глубины моей утробы, начнет руководить моими чувствами и поступками. Но я встал и все выбросил. Да! Если кому-то это нужно, пусть воспользуется. Пусть попадет к ней на крючок, в эту ее ловушку.
Арсений Михайлович, говорю, дорогой, опомнитесь, вы же умный, образованный человек! Как это некто посторонний, совершенно с вашей Соней не знакомый, может попасться к ней на крючок? Подумайте, ведь это она ради вас старалась, принесла такую жертву! Как же вы можете так поступать? А он: только так и не иначе! Вот, после двадцати с лишним лет чудовищного плена я разорвал наконец окончательно эти оковы, в которых она держала меня. Я сегодня счастливейший человек на земле! Помилуйте, говорю, зачем же вы так несправедливы? Зачем обижаете ее? И тут не знаю, что со мной сделалось, от слабости, наверно, или от голода, – чувствую, слезы по щекам текут, а на улице ведь мороз. Вот, говорю, мы с вами сейчас стоим и беседуем, а она там одна, совсем одна в смертный свой час… Ведь если она отдала вам свой последний хлеб… Тут он совсем взбесился, палкой на меня замахнулся – то есть как бы замахнулся, сил-то не было высоко поднять, кричит: „А, это она тебя подослала!” Окончательно сошел с ума. Подумать только: счастливейший человек…”
Что ж, действительно, нельзя же – чтобы на весь город не было ни одного счастливого. Должен найтись хоть один.
У нас сегодня все сложнее, и счастье уже не столь легко достижимо.
Без малейшего колебания бросив собственного сына, умненького, милого и ни в чем абсолютно не виноватого мальчика, и отшатнувшись в раздражении даже от минутной встречи в театральном фойе, любвеобильный папаша растит теперь, представьте, пятерых детишек, двоих при этом чужих. Если только сообщение Эвелины не ложно. Ничего не скажешь, много странного и таинственного происходит на этом свете. Жаждал потрясающих, грандиозных свершений, рвался в высшие сферы, решительно презирал малые зарплаты в сто десять рублей, а кончил так уныло и незатейливо.
По прошествии двадцати лет – двадцать лет спустя – можно на все взирать свысока и ничему не удивляться. Тихонько вздохнув и усмехнувшись про себя, поразмыслить на досуге о превратностях судьбы. Порадоваться, что все это осталось так далеко и давно позабыто. Но что правда, то правда, не по моему желанию перевернулась и раскололась наша любовная лодка. По моему желанию она, надо думать, долго бы еще крутилась в мутном омуте посреди ржавого болота.
Но я бы куска сахара не понесла. Нет, не понесла бы. А он бы, как я теперь догадываюсь, и не выкинул. Ведь не пренебрег же черно-красным жилетом.
Хотя неизвестно, что хуже, что муторнее и позорнее – ведь была еще ночь посреди кучи складенных дров и мусорных баков. Ну, может, не вовсе ночь – поздний промозглый вечер. Долгое мучительное ожидание у знакомого подъезда в надежде на его появление. Почему я вообразила, что он не дома? Догадалась по темному окну? Может, по телефону ответили? Нет, по телефону вряд ли – по телефону я бы не решилась, побоялась бы, что узнают голос.
Много всяких людей проходило через двор – жильцов из этого подъезда, а также других. Никто из них не обращал на меня внимания, поскольку дело происходило некоторым образом в тени, в самое темное, самое декабрьское время года, да и погода была ужасная – снег валил хлопьями, и мокро было, грязно, сыро и удушливо, короче говоря, при обычном ленинградском климате, когда каждый разумный человек, чем-нибудь прикрывшись и забившись лицом в воротник, спешит нырнуть в ближайшее сухое убежище.
Мерзлый туман и прогорклая капитальная гарь. Позиция меж угольной кучи и мусорных баков – в ожидании не разговора, не объяснения – нет, нет, конечно! – только чтобы взглянуть и увидеть. Позарез вот потребовалось еще раз взглянуть и увидеть. Не спрашивайте зачем.
Новые и новые люди заходили в подворотню, но все не те. Только постоять – наблюдателем посторонним, – отметить, как он пройдет мимо, не глянув, разумеется, в сторону мусорных баков, и все, больше ничего не надо. Увижу, успокоюсь и отправлюсь домой. Скажу Любе, что была в кино. Или в театре.
Наконец уже и всякое движение прекратилось, и люди перестали заходить в подворотню, погасли одно за другим многие окна, снег сменился дождем, потом где-то глухо пробило полночь. Ноющая, до костей пронизывающая сырость, холод, трепет до последней жилочки – зачем? Ведь могла бы сидеть весь вечер дома, в теплом углу, в мирной беседе о том о сем с Любой и дядей Петей, белье, например, могла бы перегладить…
Не исключено, что в это самое время, пока я не спускала глаз со знакомой двери, серенькой мышкой забившись в ледяную щель между нечистыми и промерзшими баками, он уже находился у новой жены, в современном благоустроенном районе, вдали от слякотной подворотни, мокрых дров и мусорных куч.
Но никто не заметил и не узнал. Вздорный поступок не обернулся публичным позором. Да и о чем тут много распространяться? Ну да, ну пусть – совершаем по молодости и по глупости неверные шаги. Увлекаемся и упорствуем в своих заблуждениях. Но в конечном счете осознаем бесперспективность и нелепость ситуации и скрепя сердце принимаем правильное решение: в критический момент хватаем себя за волосы и вытягиваем на спасительный берег благоразумия. Ведь не над кем-нибудь там посторонним поглумился господин Голядкин-младший – исключительно самого себя взял за шкирку и вывел на чистую воду, пристыдил за разные слабости и бредни, заставил осознать особенную надобность приобресть в жизни вес и достоинство, найти твердую почву под ногами и пожалеть о напрасно растраченных на извозчиков целковых. Коренным образом исправив свое поведение, сыскал и заслужил уважение в свете. Пленил своими новыми спокойными и благонамеренными манерами соблазнительную Клару Олсуфьевну и единородного ее высокопоставленного папеньку Олсуфия Ивановича Берендеева. Вернул прежние убытки, устроил себе легкое и приятное, завидное положение. Был один человек – мечущийся и сомневающийся, робкий и спотыкающийся, с трепетанием сердца и дрожью во всех членах, короче говоря, слюнтяй и ветошка, а стал другой – степенный и уравновешенный, с толстым зеленым портфелем, достойный сопровождать лично господина директора, пользующийся доверием его высокопревосходительства, направляемый по особым поручениям, то есть сделавший завидную карьеру, кругом полезный и надежный. Если посмотреть со стороны, так ведь следует только одобрить подобную метаморфозу, перемену на благо индивида и общества. Из шута в большого человека. Тысячная толпа восхищается вами и приветствует вас, новый господин Голядкин, гордость вы наша и упование, – тысячная толпа рукоплещет вам, делает вам ручками хлоп-хлоп-хлоп! ножками топ-топ-топ и в воздух чепчики. Топ-топ-топ! – да, вершина, победа, Эверест! Извел в себе врага своего, изжил в своей натуре смехотворные, неудобные и ненадобные качества, мешавшие продвижению и пристойности, и приобрел взамен их власть необыкновенную. Отчетливую возможность погубить любого. Подчинил себе обстоятельства и сделался непроницаемым для житейских бурь и людских слез. И не так уж много требуется для желаемого усовершенствования – суметь только взглянуть на себя трезво и непредвзято, определить подлежащие искоренению недостатки и выработать надлежащие правила. Втоптать в грязь господина Голядкина-старшего, чтобы скрылся он под ней окончательно, чтобы даже макушка его не торчала и не дергалась, чтобы никто и не вспомнил, что существовало на свете подобное недоразумение. Оплакать в потаенном уголочке заблуждения и горячность юности и публично отречься. Нынешние Крестьяны Ивановичи огромные прибыли имеют, содействуя пациентам совершить указанное превращение: посредством различных психологических курсов и тренажей дотянуться до господина Голядкина-младшего. Поставить себя на правильную ногу с начальством и с подчиненными, да и в личном общении не переходить безопасных границ. В случае чего тотчас заметить нежелательность дальнейших отношений и немедленно прервать их, не тратя драгоценного времени на бесплодные мечты и метания. Тем более на стояние под чужими окнами.
Но если верить Эвелине, так выходит, что и новый брак не принес обещанного совершенства. Не получилось счастливейшего человека. Подумать только – ушел, да еще и сынишку забрал. Но как же она отдала? Как согласилась?
Усни, усни, душа моя, сон освежает. Пусть так: Люсенька, Люба, Паулина. Таинственный и непреложный закон бытия: всеобщая глобальная суперсимметрия. Ничего, все уже было и опять будет. Отражение в пространстве и во времени. В бесконечном строе зеркал. Чаще всего кривых, но при этом скаредно хранящих образы Арсения Михайловича и тети Сони и многих других… Ничего, не надо отчаиваться, может быть, все еще и уладится к лучшему. Ну что же? Чем тут можно помочь? Если нет сил, если совершенно уже не осталось сил, дозволено забыться и устраниться. И потом – кто сказал, что мы уже не встретим их на этом свете? Все еще может проясниться, обернуться досадным смешным недоразумением. Паулина вполне может найтись, вернуться, возникнуть как ни в чем не бывало в своей библиотеке, и Пятиведерников опять начнет буянить и капризничать, назло ей распевать на лестнице, под благопристойными добрососедскими дверями, удалые русские песни. И мы все будем счастливы, ужасно, до смешного, до неприличия счастливы, как веселенькие сытые дети. И про Любу все может оказаться неправда. Мало ли, что казенный бланк и синий штамп – долго ли им затребовать любой бланк?.. Ничего, приспособимся как-нибудь жить дальше. Огибать острые углы. Направим свой челн в тихую заводь, к причалу если не радости, то по крайней мере покоя. Что в этом зазорного?
29
Пятиведерников двигался по тротуару – чистенький, трезвый, отутюженный, в элегантном добротном плаще и с черным блестящим портфелем в руках. Увесистым деловым кейсом. Совершенно новый, неузнаваемый и правильный господин Пятиведерников. В первый момент я решила, что это не он, просто кто-то сильно на него похожий, но нос – нос с пышной нашлепкой, эдаким чрезмерным, но в то же время неотъемлемым довеском – не мог принадлежать никому другому.
“Не верьте им, не связывайтесь с ними, они лгут, они гнусно наслаждаются построением и наслоением этой лжи, похваляются ловко сотканной паутиной, в которой всем нам назначено увязнуть и пропасть. И вам в первую очередь. Не губите свою душу, бегите от них!” – хотелось мне крикнуть из окошка машины, но, судя по всему, было поздно: он уже сдался, ухватился за них, поверил, что обретет там опору и некий новый, еще не испробованный смысл своего злосчастного и беспутного существования. Уже не презренный прихлебатель, а часть коллектива, деталь мощного механизма, уже отряхнулся и воспрял, замечен, обласкан, приглашен постоять возле державного мизинца. Допущен в канцелярию. Полезен! Посвящен в какую-нибудь мелкую гнусную каверзу. Удостоен личной беседы с товарищем Эвелиной Заславской. Сунул голову в петлю, в пасть людоедов и крокодилов и убедил себя в правильности и неотвратимости принятого решения…
Забавно, подумала я, я ведь так и не выяснила, как его зовут. А может, он и имя переменил?
Самое скверное, что и с Мартином происходило нечто странное. Я уже привыкла к тому, что всякий раз, возвращаясь домой или даже просто выбираясь за чем-то из своей комнаты, застаю его в одной и той же позе: сидящим возле телефона и беседующим с кем-то из представителей семейства Юнсонов. Только с ними он был по-прежнему бодр и приветлив. Со всеми остальными, даже с детьми, сделался ворчлив и всем недоволен, с Эндрю умудрился едва ли не поссориться, на звонки его отвечал кратко и угрюмо и сам первый не искал общения. Временами – к сожалению, все чаще – погружался в сентиментальные воспоминания и как будто обвинял нас всех в том, что жизнь уже не так хороша, как прежде. Хмурился и обижался, раздражался от любого пустяка, стал брюзгой и придирой. Я не знала, что и думать. Северная погода, бесконечная осенняя сырость, серость и тьма за окнами тоже не добавляли радости.
Эрик на ядовитые замечания отца научился огрызаться и презрительно фыркать. Хед ударялся в слезы. Мне сделалось как-то неуютно, тяжко и плохо в собственном доме. Я с трудом перетаскивалась из одного дня в другой, через силу совершала необходимые действия, отправляла детей в школу и заваливалась спать дальше, опаздывала сдать переводы, придумывала какие-то отговорки и чувствовала, что скоро по-настоящему заболею.
Но Мартин опередил меня.
В тот день лил дождь, дело вполне обычное для конца ноября. Фру Юнсон явилась в прозрачном плаще, с которого стекали потоки воды, принесла нечто хозяйственное, срочно затребованное Мартином: не то сито, не то дуршлаг, не то кастрюльку для особо полезного приготовления овощей на парбу. Я не удержалась и заметила, что у нас имеется такая же точно, не стоило беспокоить соседку. Мартин не удостоил меня ответом, а как только за ней захлопнулась дверь, опрометью кинулся к телефону. Хотя я и не имею обыкновения прислушиваться к чужим разговорам, но тут мне довольно скоро открылось, что он беседует с малышкой Линдой. Невинная хитрость: успеть, пока мать преодолевает расстояние от нашего подъезда до своего, поболтать с дочкой, задать несколько шутливых вопросов и получить желанные ответы. Услышать милый голосок. Похоже было, что юная фигуристка на том конце провода вовсе не разделяла пылкого воодушевления дяди Мартина и не стремилась поддержать навязанную ей беседу. Я вздохнула, но промолчала.
Положив наконец трубку, Мартин появился в кухне, покрутился немного, будто что-то отыскивая или припоминая, и снова устремился в коридор.
– Так что ты собираешься готовить? – перехватила я его на полдороге.
– О чем ты, дорогая? – откликнулся он, стремясь продолжить свое движение.
– О кастрюле. Зачем она тебе понадобилась?
– А, это не сейчас, это потом! – поспешил он отвертеться и снова набрал заветный номер.
На этот раз трубку сняла сама фру Юнсон. Мартин для приличия слегка полюбезничал с ней, а потом спросил:
– А нельзя ли на минуточку, на одну крошечную минуточку, попросить к телефону нашу милую гордячку, нашу сердитую Линду? Скажите ей, фру Юнсон, что у дяди Мартина есть для нее небольшой сюрприз. – И игриво хихикнул.
На той стороне произошло некоторое замешательство, видимо, милая гордячка и вправду сердилась и отказывалась от продолжения совершенно ненужных и досаждавших ей разговоров, но потом под нажимом матери все-таки сдалась. Мартин просиял и умудрился почти слово в слово повторить все, что уже сообщил пятью минутами раньше. Когда он повесил трубку, я не выдержала:
– Послушай, по-моему, это переходит все границы.
– О чем ты, дорогая? – насупился он.
– Это просто неприлично. Надеюсь, ты не забыл, что между тобой и крошкой Линдой существует значительная разница в возрасте?
– На что ты намекаешь? – возмутился он и горделиво вскинул подбородок.
– Я не намекаю, я говорю абсолютно прямо и недвусмысленно: неприлично пожилому дяде вязаться к тринадцатилетней девочке. По пять раз на дню выискиваешь предлоги для абсолютно пустых и бессмысленных бесед.
– Каких бесед? – засопел он. – Дорогая, я не понимаю тебя. Что с тобой? С какой целью ты это выдумываешь: я в последний раз разговаривал с Линдой месяц назад!
За ужином мы обменялись несколькими ничего не значащими фразами, Мартин вдруг оживился, разрумянился – от горячего чая, что ли? – принялся сыпать своими любимыми, на протяжении многих лет отточенными шуточками и снисходительно задирать нас. Ни я, ни дети не разделили его внезапной веселости.
– Вы снобы, – провозгласил он. – Вы все снобы!
Я уложила детей спать и ушла в свою комнату. Он остался сидеть перед телевизором.
Забыться и уснуть не удавалось. Перед закрытыми глазами мелькали обрывки каких-то грязных, мучительных сцен, припоминались, то неясно, то резко, неприятные злобные лица, лезли в голову мотивы мерзких советских песен. Наконец я не выдержала, встала и направилась на кухню, чтобы разогреть себе молока с медом – как известно, этот напиток обладает успокаивающими свойствами.
Мартин по-прежнему сидел в кресле перед телевизором, глаза его были полуприкрыты, рот широко распахнут, из горла вырывался не то храп, не то хрип. Я тронула его за плечо, он не отреагировал, но голова скатилась на сторону и хрип сделался более натужным и прерывистым. Я бросилась к телефону и вызвала амбуланс.
Прибывший совсем еще молоденький врач возмутился, почему я вызвала обычную машину, а не реанимационную.
– Вызовите то, что считаете нужным, – подсказала я и набрала номер Эндрю.
После пяти или шести гудков откликнулась наконец сонная Агнес, пробурчала сипло, что в данную минуту Эндрю не может подойти к телефону, но сейчас же выезжает к нам. Врач сделал Мартину какой-то укол и потребовал, чтобы я показала ему лекарства, которыми пользуется мой муж. Я пошла в спальню и вытащила из тумбочки объемистую картонную коробку, битком набитую какими-то таблетками и капсулами.
– И все это он принимал? – воскликнул целитель, порывшись в снадобьях.
– Не знаю. Откуда я могу знать?
– Как это вы не можете знать? Как вы могли допустить такое! – вознегодовал он.
– Странно, – сказала я, – вы рассуждаете так, как будто речь идет об умственно неполноценном. Каким это образом я могла что-то допустить или не допустить? Он взрослый человек и поступал так, как считал нужным.
– Да, разумеется, – буркнул врач. – Взрослый! Слишком даже взрослый. Судя по этим запасам, прикладывал немалые усилия к тому, чтобы сделаться помоложе.
“Доживите, уважаемый доктор, до его лет, а после судите, – хотелось мне одернуть нахала, – в ваши годы легко посмеиваться над старичками”. Но я только вздохнула и благоразумно промолчала.
Минут через пять прибыла реанимационная команда, Мартина уложили на каталку и принялись колдовать над ним. Хрип то стихал на несколько секунд, то вновь возобновлялся. Я радовалась, когда он возобновлялся. Потом мне объявили, в какую больницу его увозят, и поволокли каталку к дверям. Мне надлежало ждать Эндрю. Как только он появился, мы вместе отправились в больницу.
– Дети остаются одни, – сказала я тоскливо.
– Ничего, – успокоил он на ходу. – Ничего не случится. Мы с Миной постоянно оставались одни.








