412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухбат Афлатуни » Конкурс красоты » Текст книги (страница 3)
Конкурс красоты
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:52

Текст книги "Конкурс красоты"


Автор книги: Сухбат Афлатуни


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Сколько мне было лет? Семь или восемь. Хотя для тех, кто живет запахами, время движется по-другому. Или не движется.

Так продолжалось до одного солнечного дня, когда в квартире появился мужчина.

Матери дома не было, она ушла отдохнуть от домашних дел на работу. Мужчина взломал дверь и вошел. Принюхался. Через плечо у него болталась спортивная сумка. Я смотрела на него из кроватки. Я догадалась, что сейчас он унесет все эти “ложечки”, “китайцев”, “книжки” и остальные слова, которыми мама так меня мучила.

Мужчина остановился посреди комнаты и увидел меня. Я улыбнулась. Он остекленел: он не знал, что в квартире есть я. Обо мне вообще мало кто знал – ведь я все время молчала. Потом он успокоился и вздохнул: “Не кричи, ладно? И я тебе не сделаю ничего плохого. У меня такая же дочка, как ты, и ей нечего кушать”.

По его запаху я поняла, что он врет. И еще, что ему очень хочется, чтобы у него была дочка. Он бы читал ей сказки, учил воровать, просил принести рассол по утрам.

“Не будешь кричать?”

Я кивнула. Он стал быстро освобождать комнату от загромождавших ее слов. Потом решил обыскать мою кроватку. Подойдя вплотную, он поднял меня и перенес через комнату. Он мог просто сказать, чтобы я вылезла сама. Но он решил, что я глухонемая. И не знал, как воры должны обращаться с глухонемыми детьми. Поэтому он протянул ко мне ладони, которыми только что рылся в трюмо, и, обхватив, вынул меня из кроватки. Потом перенес через комнату. Я чувствовала, как дрожат его руки.

И тут он посмотрел на меня. До того, как опустить на диван. Взгляд длился полсекунды, но больше было и не нужно.

Он опустил меня на диван, сам стал шарить в моей кроватке. Я смотрела на его сутулую спину. На короткие ноги в пахнущих тишиной и бедностью брюках. Не найдя ничего, он засобирался. Перед тем как уйти, попросил знаком молчать. Я снова улыбнулась. Прихватив сумку с награбленными словами, растаял в подъезде.

С этого дня я стала медленно, но неудержимо запоминать слова. Одного затравленного мужского взгляда, одного прикосновения дрожащих мужских рук оказалось достаточно.

Вбежавшую мать я встретила громким словом: “Яблоко!”

При этом запахи не исчезли. Просто они научились маскироваться, когда нужно, под слова. Зависнув над полом в руках вора, я сделала открытие. Мужчина-вор тоже боялся слов. Для этого он и выбрал эту профессию, профессию сумерек и тишины.

Тогда я поняла (глядя на рыдающую на полу мать, вспоминая глаза и ладони вора), что цель женщины – стать мужчиной. И добиться этого можно только сделав мужчину – женщиной. Нет, не похожим на женщину, не одетым, как женщина, а...

“Что ты там говоришь?” – всхлипывала мать, сидя посреди комнаты.

“Нет, ничего”, – отвечала я.

Она не заметила, что я начала говорить.

Я вылезла из кроватки, подошла сзади к маме и резко развернула к себе. “Я решила стать мужчиной, мама, – сказала я, глядя в ее испуганные, раскисшие

глаза. – И ты мне в этом должна помочь”.

Через неделю она отдала меня в школу. Как мальчика. Метрики, справки – все это было переделано, подделано, подчищено. Для взяток продали бесполезное обручальное кольцо, которое было зашито в матрас моей кроватки. “Ничего, мама. Я вырасту и подарю тебе волшебное кольцо. Оно будет выполнять твои желания…”

“А когда у тебя грудь начнется и остальное, что мы людям скажем?” – плакала мать, десятый раз водя утюгом по мальчуковой школьной форме.

В школе, действительно, пришлось трудно. Не хватало запаса слов. Тяжелый запах хлорки, которая сугробами мокла в школьном туалете, запах горелого масла из столовой – все это убивало остальные запахи. Но главное, не хватало слов. Того запаса, который я набрала после объятий вора, не хватало. Новые слова испарялись за ночь, как дешевый бренди в маминой рюмке.

Через полгода выход был найден. Я подружилась с мальчиком, с которым никто не дружил, потому что он был самым умным в классе. У него были длинные рыжеватые волосы, длинный, с шишечкой на конце, нос, и два огромных книжных шкафа, чье содержимое постепенно перетекало в его лобастую голову.

Как все умные и одинокие дети, он часто болел. Я навещала его. Сидя около его постели, вдыхала запах лекарств, варенья, мочи и разглядывала его лицо. А он рассказывал содержание последней книги.

Однажды он снова заболел, я сидела у его кровати, родителей не было. Он быстро, срываясь в кашель, рассказывал; потом уснул. Я тихо встала, надела пальто. Постояла возле двери, слушая, как трещит счетчик. Потом бросилась обратно в комнату и влетела к нему под одеяло. Он проснулся и испугался. “Я хочу тоже болеть, – объяснила я. – И знать столько, сколько знаешь ты”. Он кивнул и потянулся ко мне. Испуганные, слезящиеся от любопытства глаза. Дрожащие пальцы.

Мы лежали обнявшись. Я даже не сняла пальто. Нам хватало губ. “Ты разве не мальчик?” – спросил он, гладя меня, как собаку. “Мальчики разные бывают”, – ответила я. “Я знал”, – кивнул он.

Он был умный.

Услышав, как открывают входную дверь, я вылетела из кровати и бросилась в коридор. “Уже уходишь?” – слышала я сквозь сердцебиение вопросы входивших родителей.

После этого я стала учиться все лучше. Моя вторая жизнь, как и прежде, протекала в мире запахов. Иногда между миром слов и миром запахов с хрустом возникала трещина, и я снова начинала хуже запоминать. Тогда я внимательнее вглядывалась в лица мужчин, отыскивая нужные глаза, запахи, нервные движения рук. И расставляла капканы. До тех пор, пока не чувствовала на себе дрожащую мужскую ладонь и взятые в осаду глаза не капитулировали, блаженно прикрыв веки.

Так я смогла окончить школу, потом университет, защитить диссертацию.

Лишь один раз я ошиблась.

Потеряла голову от античных форм. От ложного классицизма голых веснушчатых рук. От солнечной головы тритона.

Последствия были убийственны. Мрамор оказался душной плотью. Никакой дрожи в ладонях. Все ловко и уверенно. Возвращалась пустая, в жмущих ботинках. В голове позвякивали сотни ненужных, как груда булавок, слов. Словарь запахов был пуст. Лишь какие-то случайные запахи – асфальта, пыли и его дешевых духов – задержались на опустевших страницах. Сердце сходило с ума; хотелось подпрыгнуть и, наплевав на жмущую обувь, закружиться.

Села на бордюр, разревелась. Первый и последний раз. Видя плачущего юношу (короткая стрижка, металлические цацки), прохожие целомудренно отворачивались.

Дома сидела мать. Бутылка, стоявшая перед ней, искажала лицо. “Пришел, сынок?” – засмеялась она. Она вообще стала часто смеяться.

Ночью приснился сон: иду в свадебном платье по полю, полному ублюдочных ромашек. Ромашки ничем не пахнут. Поле ничем не пахнет. Проснулась злая, в слезах.

Хуже всего, что мой мраморный подонок стал звонить (я не поднимала). Вторая серия? Нет, я не любитель сериалов. “Не любительница”, – поправляли меня в трубке. Капли холодного пота. Начинался шантаж. Если бы со мной были запахи, я бы смогла... “Ну давай встретимся”, – слышала я из брошенной трубки. Животное!

И тогда я в первый и последний раз стала молиться. Я молилась Афродите Урании, широкоплечей, мужеподобной богине. Я нарисовала ее контур на стене (в углу смеялась мать), и стала молиться и исповедоваться. Меня замутило. Запахло чем-то непривычным. Закричала мать, и я увидела, как в стене, в контуре, открылись синие глаза. Я поднялась, подошла к ее глазам. Мне показалось, что они смотрят со страхом. Синие глаза с желтоватым дымком вокруг зрачка. Я прижалась к контуру и не могла отойти. Потом медленно сползла по стене, упала на скрипучий стул, отключилась.

На следующий день я проснулся от наплыва запахов. Они вернулись ко мне. Мир снова приобрел четвертое измерение; я кружился по комнате. Все запахи были на своих местах; их словарь разворачивался передо мной, как прозрачный промасленный свиток.

Праздник отравляло только то, что я должна была везти в больницу мать. После вчерашнего она все показывала на стенку и жаловалась. “Была дочка – стал сын, была стенка – стал человек”. Бросалась к тому месту, где стояла раньше моя кроватка, искала обручальное кольцо. На месте кроватки теперь желтела куча хлама, который мать притаскивала с улицы.

В больницу, куда мы приехали под вечер, поступил еще один пациент. Я увидел его издали, сомнений не было. Мой тритон извивался в руках потных санитаров.

“Я – рыба! – вырывался он. – Выпустите меня в воду, я задыхаюсь...” На следующий день об этом случае сообщили газеты. Студент университета сошел с ума от любви; стал называть себя именами разных животных, пока не внушил себе, что он рыба. В лечебнице, куда его доставили, несчастный умер на следующее утро, задохнувшись.

“Какая же я сволочь, – думал я. – Какая же я мразь”. А на душе становилось все спокойнее и спокойнее.

– Я не могу больше читать. Мне пора. Суп в холодильнике.

Тварь бросила книгу на кровать, поднялась. Была уже одета, собиралась уйти.

– Послушай, – он приподнялся, – ты никогда не слышала о медузах?

– О медузах? Конечно. Читала. Плавают в воде. Зачем ты спрашиваешь?

Он чувствовал, как меняется ее голос. Как ускоряется и крошится речь.

– А об убивающем взгляде ничего не слышала?

– Нет, – резко покачала головой и собралась идти.

– Стой, что это?

Снял с ее плеча обрывок веревки, который он сначала принял за украшение платья.

– Не знаю, – сделала шаг назад. – Жизнь прекрасна. Все равно прекрасна. Не знаю.

Быстро вышла из комнаты. Он рассматривал веревку.

– Послушай...

– Не дергай меня, я должна накраситься...

В дверном проеме было видно, как она, уже в пальто, стоит по пояс в зеркале. Быстро рисует на лице. Он положил веревку на кровать, рядом с книгой.

– Послушай, только скажи, где здесь дверь, а то...

И осекся.

Из зеркала смотрело безобразное, изуродованное косметикой лицо. Красные, черные, синие полосы.

– Я прошу тебя, – оскалилось пятнистое отражение, – оставь меня в покое!

Старлаб застыл. Не отрываясь, смотрел, как привычными движениями она покрывает лицо новыми пятнами. Глаза ее были залеплены пластырем.

– Сил нет... – отошла от зеркала, и, хватаясь за стену, подошла к книжному шкафу. – Была дочка, стал сын. Был сын... Стала стенка... Окно...

Толкнула книжный шкаф, он завалился набок, посыпались книги.

За шкафом было окно.

Закатное солнце ошпарило глаза. Тварь забарабанила ладонями в толстое стекло.

– Сил нет... Был сын...

Словно в ответ, зазвучала музыка. Музыка первой стражи.

Рамы стали медленно открываться.

Тварь стояла у окна, раскинув руки; ветер разбрызгивал волосы; солнце исчезало. Вскочив на подоконник, сделала шаг вперед.

4

Жил-был Старлаб. Был он невысокого роста, тонок в кости, с подвижными, будто спешащими куда-то пальцами. Глаза имел неясного светлого цвета, как небо при перемене погоды. Правда, никакой определенной погоды в его глазах так и не устанавливалось. Тихо разглядывал он окружавшую его жизнь, тихо участвовал в ней.

Как все мужские особи в Центре мира, он прошел все этапы естественного отбора и дорос до человека, даже до Старлаба. Половину своего рабочего времени он проводил перед зеркалом, упражняясь в созерцании своего лица, остальное тратил на абитуриентов или разглядывал кожуру мандарина. Раз в год писал нудный, как осенняя слякоть, отчет и проходил эйдосографию. Перед эйдосографией он с вечера ничего не ел, утром шел, с брезгливой нежностью неся завернутые в газету баночки. В лаборатории сдавал их сотрудникам отдела кадров и садился в очередь. Там сидели другие научные работники в трусах; рассказывали анекдоты и не смеялись. “Прошлый раз у меня определили пятьдесят эйдосов, – говорил кто-то

рядом, – а теперь, боюсь, и сорока пяти не будет”. Когда доходила очередь Старлаба, он поднимался и шел. Заходил, отвечал на вопросы. Ложился, расслаблял мышцы, впускал в себя тонкую иглу шприца. Вставал, прижимая сырую ватку. Потом давал опутать себя разными датчиками; начиналось измерение красоты. Пять эйдосов, десять эйдосов… Стрелка ползла вверх, дрожали пальцы. На тридцати пяти эйдосах стрелка замирала. Аппетитное облако служебного повышения снова проплывало мимо. Старлаб надевал носки, брюки, рубашку, прощался и уходил. В “Удостоверение человека” ставился новый нарядный штампик, можно было спокойно жить до следующей эйдосографии.

Это была жизнь, наполненная тихим, осторожным служением науке. Другой жизни для старлабов не полагалось. И он, в целом, был доволен. Его тело постепенно осыпалось молодостью, выходило из нее, минуя бесцветную зрелость, и уже осторожно нащупывало сырой песок старости. С каждым годом осенние сумерки все сильнее давили на оконное стекло, затопляя комнату до уровня сердца; Старлаб стоял по самое сердце в сумерках. Он вспоминал свое дочеловеческое бытие, солнечную учебу в классе рыб, первый выход на сушу, уютные змеиные норы. Прошлое, когда он шагал по ступеням эволюции, точнее, двигался по ней, как по эскалатору, казалось Старлабу ярким и осмысленным; нынешняя же жизнь… Дальше Старлаб запрещал себе думать; сердце покачивалось в гаснущем свете, как буек; Старлаб заталкивал себя за письменный стол и дописывал свой бесконечный отчет.

Единственное, что оживляло это существование, были конкурсы красоты. На конкурсе можно было в два раза увеличить число эйдосов, понравившись публике и ведущему. Пару раз он участвовал в них. В первом даже занял место. Его сразу повысили до Старлаба и вручили фотографию: он, счастливый, тонкий, бежит по сцене, улыбаясь в слепящую пустоту. Фотографию он повесил над кроватью и прибил рядом еще один гвоздь, надеясь победить и в следующем конкурсе. Но на участие в конкурсах была огромная очередь, со своими извилистыми законами. Одни участвовали каждый год, другие – всего раз в жизни. Старлаб глядел на гвоздь и все больше чувствовал себя среди этих других.

К старости у людей количество эйдосов уменьшалось. В один солнечный день пожилой неудачник вместо обычного укола получал снотворное и уже не просыпался. Его тело ставили в специальную очередь; в отличие от очереди живых, она двигалась быстрее. Если везло, очередник успевал попасть на специальный конкурс красоты. Его гримировали, украшали цветами и лентами; на лентах золотыми буквами записывались ответы, которые покойный как бы давал на вопросы ведущего. Звучала музыка, ведущий шутил по поводу круговорота материи и елисейских лужаек; зал печально хлопал. Победителя хоронили на специальной свалке, забрасывали в несколько слоев мандариновой кожурой и пели песни.

Старлаб был на нескольких таких мероприятиях; вернувшись потом в общежитие, долго смотрел на гвоздь, уже успевший покрыться нежным слоем паутины. Потом садился за вечернее созерцание своего лица или варил макароны. Потом он снова смотрел на свое лицо в зеркале или глядел в окно…

Старлаб рванулся к окну.

Внизу какие-то фигуры держали брезент. С него спрыгивала Тварь и присоединялась к остальным. Организованной группой они перемещались левее. Сверху падала еще одна фигура и так же, как Тварь, быстро спрыгивала. Еще две группки тоже ловили летящих из окон. Больше он увидеть не успел: рама автоматически закрылась.

На столике возле зеркала белела записка.

“Милый, ушла на работу. Разогрей себе суп. Будь умницей. Целую, твоя Тв.”.

Суп, действительно, мерз в холодильнике. Старый, обросший радужной плесенью суп. Старлаб захлопнул крышку. Кроме супа, в холодильнике темнел каменный кружочек колбасы и яблоко. Старлаб съел ледяное яблоко и почувствовал голод.

Квартира состояла из трех спичечных комнаток. Туалет и душ располагались на кухне, за несгибающейся от старости занавеской.

Может, он нарушил закон репетиции? Поэтому суп оброс пенициллиновой шерстью. Поэтому медуза поцеловала его и бросила здесь умирать от голода.

Что он знал о медузах? Только то, что написано в Филословаре. А что он знал о самом Филословаре? Когда, кем он был составлен? Было ли время, когда Филословаря не было, и как в то время обходились без него люди? Нет, нет, тогда был другой Философский словарь. Все во Вселенной повторяется. Исчезает один словарь, рассыпается в космическую пыль, потом из нее возникает новый. Или из другой пыли. Пыли во Вселенной достаточно.

Но в книге, которую он услышал вчера и сегодня, почти ничего не говорилось о Филословаре. Вместо этого она говорит о словаре запахов.

Взял в руки книгу.

Половина страниц была пустой. Наверное, здесь и были эти запахи. Но его нос был безграмотным и не мог их читать.

Зато на других страницах были буквы.

Старлаб подошел к окну и, наклоняя книгу к последним лучам, стал читать.

Сцена: Академия под Афинами. Выходит Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф с фонарем

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф (кричит). Спать! Спать! Всем спать! Приближается дежурный философ (в сторону) О, проклятая должность... (Снова кричит). А кто будет обнаружен с открытыми глазами, тот сегодня будет наказан… (смотрит на дощечку-шпаргалку) тем, что… именно тем, что… (вертит дощечку) о, злая должность... Перепишет диалог “Тимей” – семь раз! И чтоб не вздумали при переписывании улучшать, академики!

Гуськом пробегает шеренга Учеников, закрыв глаза ладонями.

У ч е н и к и. Мы спим, мы спим, мы спим, мы спим…

Убегают.

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф. То-то. В Академии – мертвый час! Спать! Приближается дежурный философ... О, злая, злая должность... Заставлять людей спать – в этом ли предназначение философа?

Входит П л а т о н.

П л а т о н. А в чем оно?

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф. О, боги! Учитель, божественный Платон! Сейчас скажу (роется в тоге; наконец, вытаскивает нужную дощечку) Уф. Вот. “Предназначение философа – в любви к мудрости”!

П л а т о н (зевая). Правильно.

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф (в сторону). Еще бы! У меня самые лучшие, самые гладкие дощечки во всей Академии! (Платону) Учитель... Вы бы тоже... вздремнули.

П л а т о н. Вздремнуть? Ты хотел сказать – лечь спать, на широкое ложе, укрывшись покрывалом из тонкорунной козьей шерсти и приняв глоток фалерского вина, разбавленного влагой источника, что отсюда в трех стадиях и двух плетрах?

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф. Да-да, вот именно: в двух плетрах!

П л а т о н. Что-то не хочется.

Д е ж у р н ы й ф и л о с о ф. Но... учитель, вы же сами изволили сочинить правило, что едва звезда Большой медведицы склонится к Волопасу, всем академикам следует погрузиться в сон...

П л а т о н (устало): Правило, мой милый, изобретают не для того, чтобы ему следовать, а чтобы наказывать тех, кто его нарушает... Кстати, все ли в Академии спокойно? Прошлый раз ты мне докладывал, что видел... каких-то призраков.

Буквы слились с темнотой. Может, он уже читал это? На дембеле в конце внутриутробного периода он читал, как бешеный. “Не почитаешь – не родишься”. Через широкую, как ассенизационный шланг, пуповину он ежедневно получал книги. Должен был освоить все эти бумажные испражнения мирового разума. Сидел, скорчившись, перелистывал маленькими пальцами зародыша-дембеля. Главное, покинуть душную одиночку утробы. Родиться, сдать первый тест. Он поворачивался и снова утыкался в книгу.

Но теперь он не читал. Буквы пропадали в клубничном мясе заката. Он не читал их. Он – видел.

Закрытые глаза – идеальная сцена. Вот лениво разогревается Большая Медведица. Трещат цикады, как будто мелют на бесконечных кофемолках вечерний кофе. Философы, устав от споров и мертворожденных истин, отдыхают кто где. Одни – в неверных объятиях гетеры; другие – в еще более неверных объятиях мальчика; у мальчика скоро пробьются первые усы, и тогда уже он будет никому не нужен... кроме женщин, естественно; но женщин в Академию не впускают, так постановил Платон. И вот, раздвигая в темноте ивовые ветви, на сцену выходит актер и зажигает фонарь...

Старлаб вздрогнул.

Тихий, едва слышный шорох. За стенкой.

Фонарь выпал, тяжело покатился по полу. Старлаб наклонился, протянул к нему руку. Фонарь. Яркий, с синеватым венозным светом. Звук за стеной прервался.

Старлаб стоял посреди комнаты, прислушиваясь. Звук пропал. Оставленная им тишина была еще слышнее. Липкие, в сиропе страха, пальцы.

Пятно от фонаря носилось по потолкам. Рассыпанные книги на полу, полочки с пакетами в кладовке. Пакеты. Звук шел с их стороны. Старлаб занялся пакетами.

Внутри был мусор.

В руки лезли картофельные очистки, детский сапожок, мышеловка, огрызки разных сортов яблок, окровавленная вата, осколки керамики… В одном пакете нашел почти целый руль, про который рассказывала Тварь. Все эти следы человеческого гения были рассортированы по пакетам и пересыпаны мандариновой кожурой, гасящей запахи.

Старлаб раскрывал пакеты, светил внутрь фонарем, закрывал. Вздрагивал от омерзения, раскрывал, смотрел, закрывал. Снова вздрагивал, раскрывал, смотрел.

Люди в Центре мира не должны смотреть на мусор.

Разглядывание некоторых видов мусора понижает уровень эйдосов в организме. От мусора следует избавляться немедленно. Мусор летит из брезгливых рук, из распахнувшихся над головой окон... Покрывает чешуей землю, шелестит под ногами. В определенный час над городом звучит музыка – мусор из нот, черных, разбухших зерен. Музыка первой стражи покрывает чешуей воздух, заползает мухой в спящие уши. Рыбы, нагнув стриженые головы и взмахнув детскими руками, ныряют глубже в Канал. Птицы покидают деревья и прячутся на чердаках.

Когда улицы очищаются от людей и животных, выходят медузы.

Летят с криком из открытых окон, падают на брезент, спрыгивают. Глаза заклеены пластырем, на лицах горит косметика. Ловят новых сестер. Производят по запаху перекличку: Лахудра! Мымра! Тварь! Идут, останавливаются, шевелят обветренными мясистыми ноздрями. Скубалон! Нагибаются, заметают в совок. Шуруют лопатой. Если находят склизкое, съедобное, быстро едят, делясь между собой. Скубалон! Когда мусор сложно определить по запаху, зажигают “фонарь Диогена”, с синеватым венозным светом. Фонарь позволяет видеть сквозь пластырь. Снова идут на запах: скубалон!

Иногда часть медуз плывет на лодке по Каналу, охотясь за мусором гигантским сачком. Сачок погружают в мягкую плоть волны, подсвеченную остатками солнца. Наполняется пластиковыми бутылками, мандариновой кожурой. Глубже погружать запрещено, можно случайно поймать рыбу с детским лицом и посиневшими губами... За сачком тянется пена, лодка проплывает; сквозь затихающую поверхность видно тело маленького Старлаба, висящее в воде. Потом вода покрывается осторожной пленкой мазута. Как шары странной лотереи, тонут и всплывают мандарины. На Канале гибнет корабль. От неосторожности пленка вспыхивает, Старлаб видит, как загорается лодка с медузами, как тонет сачок с обугленными плодами. Потом опускаются медузы. Горящие волосы, оплавленные руки, залепленные пластырем глаза. Тонет, разбрасывая лучи, фонарь Диогена. На лицах теплые улыбки, словно окончен труд, всем спасибо, все по домам... Старлаб всплыл на дымную поверхность и увидел себя, стоящего среди мокрых испуганных матросов. Голова погружена в шарф, в руках маленький обгорелый мандарин. Губы повторяют цитату из Филословаря:

Мусор – главное богатство Центра мира. Каждый житель Центра мира должен ежедневно производить и выбрасывать на улицы несколько наименований этого ценного продукта. Кроме экономического, мусор имеет еще эстетическое, декоративное значение. Весело блестя, он украшает своим многоцветьем улицы и площади. Наиболее ценные сорта мусора (обертки от конфет, мороженого, битое стекло) выбрасываются на главных улицах, площадях и аллеях. Мандариновая кожура (см. мандарины) выбрасывается в любом месте, эффектно заменяя цветы, а также служа для созерцания. Жители Центра мира берегут мусор; непригодный мусор удаляется в специальное время суток (см. медузы).

См. медузы…. См. медузы… См…

Звук раздался снова.

Старлаб прислушался. Со стенки за полками посыпалась побелка. Звук усилился.

– Богиня... – пробормотал Старлаб, глядя на два отверстия, возникшие в стене. В одном мелькнул глаз и тут же зажмурился в луче фонаря.

– Ты! Убери фонарь, профессор! – крикнули в дырку.

…Обезьяна вывалился из телескопа почти следом за Старлабом. Зачем?

– Да, так. Поссать, луной полюбоваться.

А потом увязался вместе с медузами.

Старлаб молчал и мял попавшийся под руку пакет. Слушал, не перебивая, хриплый рассказ Обезьяны. “Тут это, она нарисована, богиня, я догадался. Ткнул в глаза, в них труха, я – давай. Раньше не мог, эта дура меня целый день, а жрать что, воздух, все из-за тебя…”

Целый день он провел у ее подруги, знаменитой Люси. Про Тварь она говорила, что знает ее, как свои пять пальцев – и махала немытой пятерней перед носом Обезьяны. Обезьяна щурился и все запоминал.

Тварь действительно стала медузой не так давно.

А начинала блистательно. Первое место на конкурсе красоты. Потом еще один конкурс, и снова – цветы, аплодисменты, поклонники; чьи-то руки мнут ее плечи, тискают талию. Она морщится, но терпит, чтобы получить, наконец, ученую степень, соответствующую ее размеру груди и бедер.

И тут к ней стал подкатывать один осветитель.

Она его отшила. Скорее, по рассеянности. Не обратила на его брачные танцы никакого внимания.

Осветитель пожелтел и отомстил. Упросил, чтобы его назначили в будку на конкурс, где она была в списках. И осветил ее самым проигрышным, самым провальным образом. Напрасно она, кусая губы, читала наизусть Платона; напрасно танцевала, пытаясь стряхнуть, стереть с себя предательские лучи. Зал удивленно шептался; ведущий бросал взгляды на кабину осветителя. А она все стояла, заливаемая нелепым светом. И получила поощрительный приз. То есть – никакой.

В раздевалке она рыдала так, что было слышно на мокрой, засыпанной листьями улице. Поредевшие поклонники крутили зонтами и курили, роняя пепел на ненужные букеты. Когда она, заплаканная, еще более красивая, вышла под дождь, уже никого не было. Только темная фигура осветителя стояла перед ней и протягивала зонт.

Через два дня его избили.

Внезапно напали возле обсерватории, искусали, выбили зубы. Она клялась, что не имеет к этому никакого отношения. Некоторые ей верили. Дело замяли, близился конкурс-реванш. Для конкурса был назначен другой осветитель – прежний проводил дни в кабинете стоматолога, сплевывая кровь в забитую ватой плевательницу.

Наконец, настал конкурс. Неотразимая, она вышла на сцену, в лифе в виде двух ракушек, едва прикрывавших победоносную грудь. Зал пускал слюну и чавкал аплодисментами. Новый осветитель тоже был в ударе. Все шло к победе.

Вот претендентки, встав на котурны и накинув прозрачные тоги, начинают по очереди читать наизусть Платона. “Подобным же образом и у женщин та их часть, что именуется маткой, или утробой, есть не что иное, как поселившийся внутри них зверь, исполненный детородного вожделения”, – декламирует она, стыдливо проводя ладонью ниже пупа, темнеющего сквозь тогу. “...Когда зверь этот в поре и ему долго нет случая зачать, он приходит в бешенство...” Луч света, изливающийся на ее фигуру, сжимается, вот уже освещено только лицо. “...Пока наконец женское вожделение…” – щурясь от нестерпимого света – луч сужается, – почти выкрикивает она. Еще секунда – она закрывает руками глаза и падает без сознания. Публика, не разобрав, шумно аплодирует; “как она женское-то вожделение изобразила, а?!” – перешептываются ценители. Только ведущий, сообразив, в чем дело, смотрит на упавшую грустным напудренным лицом.

Осветителя нашли связанным. Как установили, был использован специальный прожектор, употребляемый фокусниками для поджигания предметов и других эффектов. Подлинный осветитель-ослепитель, как сообщали газеты, в тот же день бросился в Канал. Медленные, подернутые мазутом круги…

Зрение удалось немного восстановить. Она лежала в больнице, дурнея; каждая эйдосография заканчивалась истерикой. Нет, у нее не отнимали Удостоверение человека и не возвращали в мир фауны, хотя, возможно, это был бы выход. Вместо этого ее повезли на паломничество в Центр диффузии, раздели и подвели к трем отверстиям. “Проси, проси богиню”, – шептали медсестры, придавливая вырывавшееся тело к стене и зажимая рот. “Проси, проси, она поможет”. Задыхаясь, она видела, как в двух отверстиях возникли два чужих, испуганных, горячих глаза.

В эту же секунду ее пронзила боль. Боль и слабость. “Проси, проси богиню!..”

Ночью, все еще всхлипывая, она вдруг почувствовала, что гораздо лучше различает запахи. Что ее тело вдруг стало пахнуть само, без помощи духов и пшикалок. Что свой слоистый, как годовые кольца, запах есть у больничной кровати, у тумбочки, у всего.

Через два дня ее выписали. Нацепили очки с чудовищными линзами. “Хотя они вам теперь и не очень-то нужны”, – добавил врач, пахнущий супом быстрого приготовления, геморроидальными свечами и стоящей рядом медсестрой. Потом ей предложили работу в Центре диффузии. Полсуток – дежурство, сутки – отдых. Она отказалась. “Зря”, – сказали ей.

Выходя из ворот больницы, она, щурясь, искала глазами хотя бы одного из прежних поклонников. Улица была солнечной и пустой. Только у больничной свалки темнела пара собак. Одна, в жеваной шляпе, рылась в баке. Другая догрызала кость.

Постояв, она вернулась в больницу. “Я согласна”.

Началась работа. Все оказалось не так страшно. К нижнему отверстию можно было прикладывать специальный прибор вроде футляра с подогревом; робкие клиенты Центра диффузии разницы не чувствовали. Главное было прижимать к двум верхним – глаза, но тут спасало плохое зрение. Она плохо видела их – толстых, худых, сутулых, с грудью, поросшей сорняком волос, с первым пушком на щеках, с медными академическими лысинами... Она только чувствовала их запахи, но это погружение в царство запахов было для нее еще новым и радостным.

Постепенно новизна притуплялась. Иногда ей даже казалось, что все эти научные работники, заходившие, приспускавшие брюки, иногда теплое белье, трогательно пыхтевшие (некоторые пытались поговорить), – что все они даже пахнут одинаково. Бумажной пылью, слипшимися бутербродами из портфеля и страхом перед эйдосографией.

Только один раз эта закономерность дала сбой.

…Ее смена уже подходила к концу; она стояла в облегающей, имитирующей голое тело спецодежде, держа за спиной прибор, как вдруг ее словно обожгло. Впрочем, это был ожог наоборот, антиожог. Будто это ей, обожженной, вдруг облегчили боль. Это был странный запах... Она попытается запомнить его и не сможет. “Он пах летней грозой, под которой хочется все скинуть и лечь, и чтобы капли по тебе...” И пока летняя гроза что-то там расстегивала, путаясь и сопя, она быстро отложила прибор и освободилась от спецодежды...

Когда за ним закрылась дверь, она долго слушала, как коридор опускает демпфер тишины на его шаги. Споткнувшись о ненужный прибор, сказала: вот и познакомились. Последствия знакомства обнаружились довольно скоро, на очередной эйдосографии. “Ну, поздравляем”, – ядовито улыбались врачи. “Летняя гроза...” – шепотом объясняла она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю