Текст книги "Конкурс красоты"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
– Ее зовут Тварь, – сказал Старлаб.
Тварь изящно присела и развела руки в стороны. Точно так, как это делают победительницы конкурса. Близорукая, с обветренным лицом, в пропахшей мусором куртке, она приседала и улыбалась, а Старлаб любовался ею и заглатывал остатки сосисок.
Дорога петляла, ноги скользили, Тварь дергала Старлаба за куртку: “Ты меня слышишь? Ты слышишь?” “Да, да”, – повторял Старлаб.
Тварь рассказывала о книге. Да, ее спрашивали о книге! Мразь спрашивала, еще Лахудра, еще... Мразь была раньше собакой, ее отловили для опытов, это считается престижной работой, но она соблазнила лаборанта. Это Мразь шепнула сегодня, что среди собак носятся слухи, что пропала половина какого-то дневника...
Наконец, обсерватория вынырнула из-за холма.
У-у-у... Долгий, смешанный с лаем, вой накрыл их. Это и была музыка второй стражи – собачий хорал. Сотни дворняг, овчарок, спаниелей, волкодавов выбегали в ритуальный холод ночи. Окликали друг друга, сбивались в стаи, разжигали костры.
– Быстрее! – обернулся на бегу Обезьяна. – Еще, может, успеем!
И застыл. Поперек дороги стояло несколько собак. Обезьяна бросился назад.
Сзади вышла еще одна стая. С холмов по бокам дороги тоже спускались собаки.
Старлаб нащупал под курткой дневник и сжал губы.
Дневник был вытащен, перелистан, обнюхан. После чего лег на стол.
Куртка Старлаба так и осталась расстегнутой. Руки были сцеплены за спиной цепью, прикованной к стене, на лице поблескивал намордник.
– Снимите с них намордники!
Команда исходила от тяжелого, темного пса за столом. Двойной подбородок выдавал боксера. Редкая среди бездомных собак порода. Тонкие пальцы на лапах намекали на голубую собачью кровь. Эти пальцы теперь погружались в перчатки и придвигали дневник. Боксер стал медленно листать, шевеля плоским носом.
Намордники сняли; Старлаб пошевелил ссадиной на щеке. Тварь придвинулась к нему. Обезьяна улыбался и разглядывал комнату.
Это была пещера с низким входом. У входа две собаки, каждая сжимала в пасти горящий факел. В центре стоял стол, за которым сидел Боксер и листал дневник. За его спиной сидели на задних лапах три собаки, которые и доставили сюда пленных.
– Запачкали все своей вонью, – морщился Боксер, листая. – Хоть на реставрацию запахов отдавай!
Старлаб плохо помнил, как они оказались здесь. Помнил, что упал. Что над ним нависла собачья морда. “Дневник!” Он попытался вцепиться в нее, но не смог, на него навалились трое. Рядом с визгом отбивался Обезьяна.
Помнил, что закрыл глаза и пробормотал: Собаки – 40% человека, сторожевые животные, дружелюбные днем и беспощадные во время стражи (см. стража). В отличие от других животных, собакам разрешено иметь свою собственную милицию, свалку и театр. Собаки – очень религиозны.
Потом их вели по парку. Низкие ветви шлепали по лицу. Старлаб нагибался, ветви все равно налетали и обдавали стеклянной пылью. Позади шла Тварь; ее вначале хотели отпустить по договору между собаками и медузами, она сама отказалась. Старлаб слышал, как ветви, пройдясь по нему, отлетают и, осыпаясь, набрасываются на Тварь. Пару раз она чихнула. Это чихание внезапно согрело Старлаба. В нем было что-то от нормальной жизни, где люди чихают, жалуются на поясницу, стесняются звуков в животе...
Не заметил, как они подошли к обсерватории. Это был бывший главный вход, с портиком и статуями. Одна статуя изображала Платона, снимающего тогу, чтобы пройти эйдосографию; другая, парная – сотрудницу Центра диффузии и Афродиту, которая благословляет ее на труды. Вот проплыла статуя Академика: в одной руке – мандарин, в другой – скрижаль Филословаря.
Вход в обсерваторию был заколочен, рядом – пробита дыра.
Возле дыры сидела собака-мутант. Кроме одной головы, у нее росло еще две, недоразвившиеся, похожие на большие грибы. На головы-атавизмы были натянуты вязаные шапки; на одной все время шевелился слюнявый рот. Основная голова была вполне нормальной, с военными глазами и колючим подбородком.
– Здорово, Матвеич! – приветствовали его конвоиры.
– Пропуск, – отозвался трехголовый.
Один из конвоиров подошел к нему, повернулся спиной и встал на четвереньки, выпятив зад. Мутант обнюхал зад, нахмурился:
– Пропуск предъявляется в открытом виде.
– Матвеич! – повернул голову конвоир, – в такой холод штаны спускать...
– Ладно, проходите... То у них в закрытом виде, то просроченный, – ворчала нормальная голова мутанта. Остальные две кивали.
На пленных трехголовый даже не посмотрел. Обернувшись, Старлаб видел, как он вытирает рукавом слюни у недоразвитой головы.
– Матвеич – классный мужик, – переговаривались конвоиры, – но такой, блин, перестраховщик…
Вошли в подземный тоннель. Со стен глядели железные маски. Собака-конвоир водила на ходу указкой:
– Маска голода – надевается на лицо голодному человеку, вытянутый нос служит для вдыхания еды. Маска жажды – через воронку в ротовое отверстие вливается кипящее масло.
Их было много, с длинными железными носами, ушами, крыльями.
– Маска любви… Влюбленных пришивают друг к другу губами...
На стене висела сдвоенная маска.
Старлаб посмотрел на Тварь. Она стояла, все с теми же кружками пластыря на глазах, с остатками косметики. Вспомнил, как она искала на его теле хотя бы одну родинку и, найдя, обрадовалась и стала разговаривать с ней...
Карандаш в пальцах боксера стучал по столу:
– Так... Не понял, что здесь делает Медуза?
– Мы сказали, чтобы валила отсюда, сама привязалась, – объяснил конвоир.
Боксер удивленно поднял тяжелое мясо надбровий:
– Сама? Да еще не в свое время?
Поднялся, подошел к Твари, принюхался.
– А вы очень неглупая самка.
И повернувшись к Старлабу, скривился:
– Поздравляю.
Старлаб дернулся вперед:
– Я хотел бы узнать...
– На место! – заорал, оскалясь Боксер. – Одно движение и... – Старлаб замолчал, но с места не сдвинулся. – ...и вы пройдете через все круги нашего гостеприимства.
Остальные собаки засмеялись. Все, кроме двух, державших в зубах факелы. Их глаза, наполненные отблесками пламени, не выражали ничего.
Боксер прошелся по пещере, разминая ватные от долгого сидения ноги.
– У нас, правда, мрачновато... Мы, собаки, любим все такое средневековое, с паленым мясцом. Да! У разных животных – разные любимые эпохи. Наши друзья кошки, например, обожают Древний Египет. Все у них, говорят, такое, с фараонами. С лотосами, блин! А средневековья не любят. “На нас тогда гонения были, мы лучше с лотосами...” А сами в помойках роются и грызунов крадут, для своих садистских игр.
– А то вы на помойках не роетесь, – усмехнулся Обезьяна.
И снова стал разглядывать потолок.
– Роемся, – оскалился Боксер. – Но это временно. Потому что в нас, собаках, в отличие от людей, осталось чувство истории. Рыться на помойках просто ради пропитания и рыться, но с чувством истории, – это разные вещи!
Собаки согласно кивнули.
– И мы помним, мы помним наш Золотой век, которым было Средневековье. Эпоха, когда мы верили, страдали, любили, не стыдились нашего лая, как стыдимся его сейчас. Да, мы верили, мы боролись с ересями... Мы спасали себя, и не только себя. Мы пытались спасти человека. Ведь человек, как известно, – просто впавшая в ересь собака. И мы должны вернуть его в наше лоно, образумить его, блудного сына эволюции!
Старлаб смотрел на эту пляску мышц на лице Боксера.
Он смутно помнил, как одну четверть, до перевода в класс приматов, он оказался среди собак. Это был даже не класс, а подкласс или группа продленного дня, где было шумно и как-то неприятно весело. Ничего нового он там не освоил; рыться на свалках и плавать, смешно перебирая лапами, он уже научился на предыдущих ступенях. Новым предметом была только “Этика”, на которой их учили выполнять команды, сидеть на цепи и лаять на чужих. Все это было не очень понятно, особенно когда дошли до категорического императива Канта. Но “Этику” он в итоге сдал на пять. Нет, он замечал у некоторых одноклассников, особенно у сидевших второй-третий год, какие-то листки, пахнувшие явно не Кантом. Они носили ошейники и бросали свирепые взгляды, в которых читалась безысходность пожизненных второгодников. Знали, что их не пустят даже в класс приматов. Пройти же на непыльную, хоть и нервную, должность домашнего любимца было иногда еще тяжелее, чем стать человеком. Для этого требовалось психологическое чутье; но как раз психологию собакам не преподавали, не считая сказок про рефлексы и слюноотделение. Ему также не нравилось помечать столбы – даже аэрозолем, который раздавали им, как заменитель, на уроках. А собачьи свадьбы? Ими развлекались только те, кого уже исключили из эволюции. Старлаб только краснел, видя, как эти неудачники быстро и экономно совокупляются и разбегаются, даже не обменявшись адресами...
– Придет день, – хрипел Боксер, – и люди опомнятся и снова станут собаками! Мы – и люди, и собаки – будем делать одно большое общее дело. Мы организуем единый конкурс красоты. Только праведники пройдут его! – Боксер посмотрел на Обезьяну. – А остальных мы уничтожим.
Обезьяна скорчил рожу и высунул язык.
– Фас! – заорал Боксер.
Собаки-конвоиры набросились на Обезьяну. Обезьяна отбивался ногами.
– Маску, маску на него! – кричал Боксер.
Внезапно все стихло. Собаки, пятясь, отбегали от Обезьяны.
Одна из них подбежала к Боксеру и зашептала на ухо.
– Что? – выдохнул Боксер.
Собака кивнула. Показала на окровавленного, продолжавшего улыбаться Обезьяну.
Боксер подошел к Обезьяне и закурил. Курил долго, стряхивая пепел в ладонь.
Докурив, достал зеркальце, аккуратно посыпал пепел на лысину. Откашлялся.
– Вот что, – сказал он буднично, не глядя в глаза Обезьяне. – Агафангел у тебя?
– Кто?
– Агафангел!
Фигура, вырезанная из дерева, лежала на ладонях Обезьяны. Собаки стояли рядом. Одна, подойдя сзади, зализывала укусы на шее и плечах Обезьяны, отчего он морщился. Две другие, с факелами в зубах, подползли поближе; пламя тяжело качалось. Боксер стоял поодаль и пытался дрожащими пальцами закурить сигарету с неправильного конца.
– Это тот Агафангел, о котором было в дневнике? – спросил Старлаб.
Дневник все так же темнел на столе. Только теперь рядом с ним лежала еще одна тетрадь. Над ней сидела собака-конвоир. По едва заметному кивку Боксера она приступила к чтению второй части дневника.
Десять собачьих масок были внезапно сдернуты; зал зааплодировал.
Под масками было десять улыбающихся лиц разной степени смазливости. Конкурсанты замахали масками.
НС дирижировал, щурил левый глаз, лязгал зубами. Серебряный пиджак был в пятнах сырости, как это бывает прямо перед линькой; в глазах поблескивала пустота. Несмотря на все симптомы, его не отпускали со сцены, некем было заменить.
– Итак, мы начинаем репетицию, – сказал НС и испугался своего голоса.
Голос был чужим. Голос был сухим, как забытая рождественская гирлянда, падающая летом на лицо. Главное, чтобы не заметили в зале...
Нет, в зале не заметили. Кто хлопал, кто продолжал щекотать соседей, отдавая дань этому новому активному виду досуга. Кто-то наклонялся, чтобы поднять с пола воображаемую пуговицу – обратно на поверхность над креслами выныривало уже совсем другое лицо: растрепанное, с тусклой улыбкой. Что они там отхлебнули, вдохнули под креслами, среди топающих от нетерпения ног?
– Итак, мы начинаем репетицию. Тема нашего конкурса “Собака – друг человека”. Вы готовы, друзья мои?
Участники за спиной залаяли, затявкали и встали на четвереньки. Из зала покатилась новая волна аплодисментов.
– Репетиция, – НС старался не слышать свой голос, – это тоже очень ответственно…
Линька уже охватила ноги. Он чувствовал, как кожа под брюками покрывается чешуей, топорщится перьями. Только бы все получилось...
Его катили по больничным коридорам. По коридорам, набравшим в рот воды. Даже не воды, а какой-то серой гипсовой массы, загустевающей между зубами и языком.
– Он вбил себе в голову, что раз в год у него линька, – услышал он голос сверху.
– Это же ересь, – ответил другой. – Линяют только животные.
– Он думал, что благодаря линьке станет сверхчеловеком.
– Двойная ересь. Куда смотрела Академия?
– Он считал, что Академия его поддерживает...
– Тройная ересь! Академия поддерживает только коллективные заблуждения. Индивидуальные заблуждения она карает.
– Идиоты! – закричал НС.
6
Агафангел проснулся и попросил себя развязать.
Спал он на двух сбитых крестом досках, с разведенными в стороны руками. Служка отвязывал кисти рук, поглядывая на меня.
Я достала зеркальце, произвела ревизию лица и его окрестностей. Неплохо.
Стояла ночь, скучно трещали насекомые.
Я проникла сюда по всесильному удостоверению Центра мира. “Кто там?” – высунулось заспанное лицо монаха. “Антихрист пришел”, – ответили откуда-то сверху. “А, понятно”. Лицо исчезло.
Долго вели коридорами. В окнах иногда открывался двор; запах хлева, пера и шерсти. Сооружение, уже известное мне по данным аэросъемки, темнело в монастырском дворе. Последний проект отца Агафангела. Собирал уцелевших животных. Так называемых животных.
Десять лет. Десять лет я делала все, чтобы склонить его к миру. Предлагала должность Координатора конкурсов. Обещала назвать его именем Центр диффузии. Соблазняла, забрасывала к нему финалистов и финалисток, в слепящей росе эроса. Десять лет я добивалась от него того, чего когда-то в школе добилась за несколько бестолковых минут. Любви. Любви и подчинения.
За эти годы я успела изменить мир. Днем выступала на собраниях и научных советах, обосновывая тезис “Путь к идеальному обществу лежит через великую капитуляцию”; ночью, разламывая очередную кровать, вербовала соратников. Великая капитуляция была моей главной идеей. Простой, съедобной, высококалорийной. Чтобы создать идеальное общество, надо найти богатого врага и сдаться ему. Потом, чтобы заглушить вызванный капитуляцией осадок, объявить себя Центром мира и вселенной; наконец, постепенно уничтожить всех, кто помнил. Уничтожить тех, чья память разрослась, как опухоль. Для этого требовалось лишь немного пересмотреть эволюционную теорию...
Семь лет назад тихо, по-семейному был подписан договор о капитуляции. Никакой ненужной шумихи; после бессонной ночи, проведенной с похотливыми гостями с Окраин мира, мне хотелось только одного – скорее подписать и отоспаться. Пара просочившихся корреспондентов сделала пару бесполезных снимков (пленка была засвечена на выходе). Только мать зачем-то притащила свой хор и, пошатываясь, продирижировала долгим Ы. “Кто эта почтенная женщина?” – брезгливо спросили зарубежные гости. Я пожала плечами. Швырнув договор в сейф, закурила. Одним из пунктов значилось переименование всей территории Академии в Центр мира и утверждение остальных моих реформ. То, что Академия капитулировала, знали немногие.
В число этих немногих входил и Агафангел.
К тому времени его выгнали из Института биологии за эксперименты по расшифровке языка птиц. У него отняли здание церкви, которое должно было войти в новый Центр диффузии. Его задержали за хулиганство, когда он пытался помешать отправке баржи с животными и птицами, как это предусматривалось мирным договором. Но все эти булыжники судьбы чья-то рука заботливо оборачивала мягкой тканью, давая ему возможность передумать.
В те ночи, когда я была одна, я курила и разглядывала первые морщины, осенними молниями прорезавшие мое лицо. Я отворачивалась от зеркала, курила и хотела к нему. Хотела к нему все сильнее, до боли. Все остальные мои мужчины слипались в один комок, в один безумный хор, тянущий звук Ы. Только этим хором дирижировала уже я сама, пьяная от жажды познания. “Агафангел”, шептала я, задыхаясь, “Отец Агафангел...”
Каждое утро я как бы вскользь узнавала о нем. После изгнания из церкви живет в заброшенном монастыре. Возродил общину. Туда стекаются некоторые из ученых, отказавшиеся эмигрировать в университеты Окраин мира. Безумец постригает их в монахи. Там же, в монастыре, скапливаются животные и птицы. Последняя новость: он приступил в постройке сооружения для зверей и птиц.
Наконец, он заметил меня.
Поднялся с креста, сделал пару приседаний, деловито похрустел суставами.
– Зачем ты пришел, Академик?
– Поговорить.
– Говори, – Агафангел поднялся и отошел в конец кельи.
Стал умываться. Мальчик лил из кувшина.
– Итак, Агафангел, ты отказываешься признать, что мы находимся в Центре мира?
Агафангел, умытый, противно причесанный, смотрел на меня.
– У мира нет центра.
– А Земля?
– Земля вращается вокруг Солнца.
– И это, – смеялась я, – говорит служитель культа! Для чего тогда вы судили Галилея, сжигали...
– Судила и сжигала католическая церковь. В православном мире этого не было.
– Только потому, что в православном мире не могли появиться умы, подобные Галилею и Джордано!
Он возражал, но я не слушала. Смотрела на него чистым, прополосканным в ненависти взглядом. Разве важно то, что он говорит? Он не мой. Не мой – значит, немой. Каламбур. Я хорошо освоила игры в слова. Самые азартные игры, в которые играют мужчины: пастухи слов, воины слов, пахари слов.
Вспомнила, как боялась даже выглянуть в детстве из своего теплого мира запахов. Как прижалась животом к вору, переносившему меня через комнату. И первые слова входили в меня, и холод его ладоней долго таял на спине.
И после этого он будет утверждать, что Земля вращается вокруг Солнца? После всего моего самоотречения, бессонниц, болей внизу живота? После четырех абортов во имя прогресса человечества? После десятков взмокших тел, серых на серой простыне, из которых я добывала слова? Для чего я их добывала? Для того, чтоб Земля продолжала сонно наматывать свои круги, как карусельная лошадка с облупившейся краской?
Нет, Агафангел, Земля неподвижно покоится в мировом эфире; все остальное, все эти Солнца, Меркурии и Марсы болтаются где-то сбоку... Для чего тогда они вообще нужны? Читайте Платона, отец Агафангел. Они нужны только для того, чтобы мы, на Земле, могли измерять время. “Возникли Солнце, Луна и пять других светил, именуемых планетами, дабы определять и блюсти числа времени”. Но в Центре мира время – вещь не слишком нужная; все настолько заняты разными конкурсами, созерцанием своей внешности и другими видами научной деятельности, что время становится просто ненужным. У человека Центра мира просто нет времени задумываться о времени.
А как вам моя идея о разделении ночи на три стражи, отец Агафангел? Ночь, самое бессмысленное время суток, которое человечество тратило на сон, секс и тупое разглядывание потолка, теперь наполнилось новым содержанием... И каким!
…Сколько влажных от пота ночей я провела когда-то под шелестение настенных часов с птицей, похожей на мою мать. Я лежала в кроватке и ждала. В часах начинало шуршать; я натягивала одеяло на голову. Открывались дверцы; поправив пластмассовую прическу, высовывалась мать. “Ку-ку, почисть зубы! Оставь в покое мою пудру! Сними эту сраную майку, ку-ку!”. Повзрослев, я вышвырнула часы в окно. Они протикали еще пару секунд. Мимо проносящихся этажей, мимо окон в маразматических фиалках. И разлетелись прямо перед ногами матери, возвращавшейся с работы. Мать опустилась на корточки и долго смотрела на болтавшуюся кукушку. Клюв у кукушки был раскрыт, в глазках отражалось бескрайнее глупое небо. Мать поднялась, поправила платье, побрела в подъезд. Весь вечер носилась за мной по квартире. Потом вдруг хваталась за голову и начинала куковать.
Теперь, после капитуляции, время было отменено. История закончилась, планеты и звезды стали мелким ночным мусором, исчезающим к утру. Обсерваторию торжественно закрыли, оборудование тихо вывезли на Окраины мира. Туда же уплыли астрономы, которым полгода до этого в воспитательных целях не платили зарплату. Остальные сбежали к Агафангелу и продолжали нелегально изучать небо.
Я поднялась из-за стола.
Агафангел стоял напротив, с еще не высохшей после умывания бородой.
И снова я не могла понять, чем он пахнет. Снова несколько случайных церковных запахов, набегавших, как рябь на воду. Несколько запахов животных и птиц, с которыми он проводил дни, утешая перед дальним плаванием... Не было его собственного запаха. Лишь острый запах мандаринов кусал ноздри.
– Ты все так же не можешь жить без мандаринов? – я подошла к нему, стараясь не смотреть на тяжелый крест на рясе.
– Мандаринов? Я никогда их не ел.
– Ага, рассказывай. От тебя просто несет мандаринами. Просто несет...
Мне стало смешно, я встала и направилась к выходу.
– Нет, я никогда не ел мандаринов... Что там за шум?
С улицы донеслись крики, собачий лай.
– Шум? Все в порядке. Запланированное мероприятие. Ликвидация этого притона зоофилии. Сейчас как раз собачья стража.
Потемнев, он надвинулся на меня, сжимая кулаки. Мягкие бесполезные кулаки.
– Ну, ну! – усмехнулась я. – Смирение, отец Агафангел, больше смирения! Когда шлепнут по левой ягодице, подставь правую... Позволь рабе твоей шлепнуть тебя, святой отец! Ну! Ночь со мной, и я оставлю твой живой уголок в покое... Ха-ха... Отец Агафангел!
Двор был затоплен огнями. Несколько собачьих свор уже разбежалось по кельям, вытаскивая монахов. Остальные окружили сооружение в середине двора и рычали.
– Остановитесь! – закричал Агафангел.
Собаки замерли.
Ну и видок... Помятые, с клочьями шерсти, с запахом крови и кала – и это наши лучшие формирования! Почему все, что должно вызывать прилив патриотизма, всегда пахнет кровью и калом?
Нахмурившись, перевела взгляд на Агафангела.
Он стоял в пляшущем свете огней, ветер разбрасывал его волосы, как солому, как дождь. За ним жались монахи. Сонные и испуганные; один чихал.
– Ну что же вы остановились, отец Агафангел? – спросила я, стараясь встать, чтобы всполохи пламени освещали меня не хуже. – Что же вы замолчали? Ведь от вас ждут только одного... Они ждут чуда, отец Агафангел. Совершите чудо, и все будет в порядке.
“Чудо, чудо”, – закивали собачьи морды. Даже в лицах монахов мелькнула подлая искра надежды.
Агафангел стоял неподвижно. Потом направился к сооружению, из которого доносились лай, мычание и хлопанье крыльев.
– А, – объявила я, – понятно! Отец Агафангел собирается продемонстрировать чудо с птицами... Наш чудотворец неоднократно утверждал, что понимает язык птиц и общается с ними. Ну вот, мы сейчас и посмотрим. Вы готовы, отец Агафангел? Публика уже скучает!
Один из монахов, из слабонервных, что-то закричал и замахал кулаками. И тут же исчез под темными спинами нахлынувших на него собак. Нет, все-таки мои стражи не так уж плохи. А сколько сил потребовалось, чтобы сделать их собаками...
– Остановитесь, – повторил Агафангел.
Он уже стоял перед сооружением, напоминавшим огромного деревянного кита.
Собаки подняли окровавленные морды и, пятясь, отошли от лежавшего на земле. Я видела, как вздрогнул Агафангел. Как легкий тик пронесся по его лицу, как когда-то в школе...
– Чуда не будет, – тихо сказал он.
Подувший ветер затрепал пламя, завертел тенями.
– Чуда не будет... То, что вы называете чудом, противоречит законам природы. В вере ничего не противоречит природе, и в природе ничего не противоречит вере. Потому что законы природы неисчерпаемы. Такими их помыслил Творец, мы просто не все еще понимаем... Мы просто еще дети в науке... И вера – единственный путь к взрослости. Ребенок может знать столько же, сколько и взрослый, но он всегда будет требовать чуда... как фокуса. Фокуса! Для ребенка “церковь” и “цирк” – слова однокоренные, да. Только взрослый понимает, что чудес в таком смысле не бывает, что есть вера, чистая вера без расчета на фокус, на подарок под елкой. Вера, незамутненная всем этим... Знающая, что есть законы природы и правила, которые ей не изменить. Потому что, говорил Кант, “вода падает по законам тяжести, и у животных движение при ходьбе также совершается по правилам. Вся природа, собственно, не что иное, как связь явлений по правилам, и нигде нет отсутствия правил...” – Он перевел дыхание. – И эти правила и законы, эти разумные движения воды и правильная ходьба животных и есть чудо, ежесекундное чудо, подкрепляющее веру. Веру. Но не детскую, с дождем из конфет, а взрослую, бескорыстную веру.
Собаки ворчали, ожидая моей команды. Одна из них что-то стучала на печатной машинке. Я стояла и думала о том, что в курс дрессировки собак следует ввести критику Канта. Хотя нет – об этом я подумала после; пока я невольно наслаждалась лицом Агафангела, моего товарища по детским запретным играм.
– А ты, Академик, – почувствовав мой взгляд, он повернулся ко мне, – ты убил науку. Ты уничтожил способность открывать законы природы и восхищаться через них мудростью Творца. Додуматься – сделать людей обратно животными, насекомыми, рыбами! Выдумать “закон повторения” – куда дальше! Как будто в природе одно только повторение и каждая душа – не новая, но уже бывшая... Все это от детской веры в собственное всемогущество. Даже не веры, а доверчивости. Детской доверчивости, которая так и не стала верой. Самое страшное – это непереваренное, неусвоенное с возрастом детство... Детство, гниющее в нас!
– А как же “будьте как дети”? – усмехнулась я.
– Замолчи! – крикнул Агафангел. – Это значит: “как дети Божьи”, а не просто дети... Это значит, как дети, знающие своего Отца. А ты, ты хочешь замуровать людей в их детстве. В вечном цирке детства, где все носится по кругу...
– Это мы все слышали! – закричали собаки, поймав мой незаметный
сигнал. – Кончай лавочку! Нечего нам зубы заговаривать...
Агафангел посмотрел на лающую свору, потом повернул рычаг, и дверь в брюхе огромной деревянной рыбы отъехала.
Внутренности рыбы были наполнены слабым светом. В вольерах, клетках, аквариумах сидели собаки, аисты, змеи... Даже зебра стояла, помахивая хвостом. Все это шумело, принюхивалось, вставало на задние лапы. Собаки, увидев все, особенно четырехпалых собак, яростно лающих, отпрянули.
Агафангел стоял и улыбался рядом с бесконечными клетками, вольерами, аквариумами. Все это безумное царство было видно разом. Пахло молоком, собачьей шерстью, кроличьим пометом. Еще чем-то.
Но не только это заставило меня сжать перила. Не только эти запахи, хлынувшие на меня взорванным складом музыкальных инструментов. Горящих инструментов, продолжающих петь на лету, как те часы, которые я выбросила в окно...
Подул ветер, стало подниматься солнце. Дымное солнце, румяное от грехов. Все клетки, стойла, вольеры стали видны с садистской отчетливостью.
И тогда я увидела, как они странно сидят. Как странно расположены животные, рядом с которыми стоял Агафангел.
Я увидела ягненка в клетке со львом.
Я увидела голубя рядом с коршуном.
Собаку, вылизывающую котенка. Шерсть котенка блестела от теплой собачьей слюны.
Я закрыла глаза. Ветер покрывал лицо невидимым гипсом. Я чувствовала, как превращаюсь в статую. В сумасшедшую статую.
Агафангел дал знак следовать за ним. Я поднялась по лестнице, неустойчивой, как утренний воздух. Хрупкой, как ветер под ногами.
Мы двигались между клеток и вольеров. Петух, сидевший на спине лисицы, захлопал крыльями и запрокинул поющую голову. И тут же исчез, заслоненный стеклом аквариума, где шевелили губами рыбы несовместимых пород. Вот из-за аквариума показалось лицо Агафангела.
“Зачем ты их так рассадил? Это же нарушение всех твоих законов природы”.
“Просто у нас было мало места. Я объяснил им. Они разместились сами, как хотели”.
Он стоял по ту сторону. Между нами мелькали птицы. Сквозь крылья я видела его длинные волосы, шишечку на конце носа. Белую мышь на узком горячем плече. Школьная форма, в которой он стоял сейчас, шла ему. Я провела рукой по себе. На мне была такая же.
“Зачем ты это сделал?” – спросила я, рассматривая пятна чернил на ладонях.
“Я хотел тебе помочь”.
“Разве ты не понимаешь, что ты мне можешь помочь только своей смертью?”
Я хотела сказать – “любовью”.
Он посмотрел на мышь на плече.
Снял ее, опустил в короб с кошками. Мышь обнюхала воздух и пристроилась между лап серой кошкой, поглядывая оттуда на меня, как из укрытия.
“Я согласен, если ты сохранишь их и монастырь”.
Теплые лучи пробивались сквозь щели в дереве. “Он еще не достроен. И не хватает еще двух”.
“Кого?”
“Мужчины и женщины”.
“Агафангел!”
“Что?”
“Давай станем ими”.
“Нет, мы не можем”.
Я подошла к нему. Расстегнув верхние пуговицы на его школьной рубашке, впилась губами в ключицы. Он закрыл глаза: “Обещай, что не тронешь монастырь”.
Обещаю...
Агония длилась недолго.
Я поднялась, натянула одежду. Стараясь не смотреть на зверей, пошла к выходу. Повернулась. По древнему женскому праву. Повернулась. Он лежал в углу. Ряса разорвана. Руки разбросаны в стороны. Изнасилованное солнце.
Под ногой всхлипнуло. Наклонившись, подняла раздавленный мандарин. Выкатился из чьей-то клетки. Сок тек по пальцам.
Спустилась по лестнице во двор.
– Собаки!
Они бросились ко мне. Ползли на четвереньках, высунув языки.
– Собаки! За успешное выполнение...
Запнулась, соображая, что эти подонки могли бы успешно выполнить.
Одна из собак, примостившись рядом, снова застучала на печатной машинке.
– ...выполнение заветов Платона, с этого дня вы награждаетесь... богом! Да, теперь у вас будет свой собственный бог.
Собаки смотрели на меня и пускали слюни.
– Он там... – махнула я в сторону деревянной рыбы.
На листке, вправленном в машинку, отстучало: “Он там”.
– Он умер, – сказала я.
“Он умер”, – напечатала машинка.
– Ы-ы-ы-ы-ы!!! Ненавижу! – закричала я.
“Всеобщее ликование”, – напечатала машинка. Сдвиг каретки, конец листа.
7
– Так мы получили своего бога, – сказал Боксер, закрыв записи. – И до сих пор не знаем, что с ним делать. Он настолько бесполезен, что мы его боимся.
– Что стало с тем монастырем? – спросил Старлаб.
– Об этом в дневнике ничего нет. Только батя нашего Матвеича рассказывал... Да, он там был, хотя плохо помнит... Мы же после каждой стражи почти все забываем. Для этого театр и держим, чтобы хоть что-то помнить! А так... Кому горло перегрыз, кого облаял, с кем поженился... Все в тумане. Просыпаешься утром, голова гудит. Да и у медуз то же самое. И у красавцев. Да... Вот отец Матвеича, он, говорит, в этот монастырь бегал. А потом он участвовал, когда реактор в Центре ядерной физики разбирали, и мать Матвеича там же таскалась, в результате родили мутанта. Ну, когда отец его получил облучение, он и вспомнил. Монастырь во всех деталях. Кроме места.
Жил-был Старлаб.
Детей у него не было, потому что он был сам себе ребенком. И бога у него не было, потому что он был сам себе богом. Маленьким, сутулым и не всемогущим, но все-таки богом.
Когда он родился человеком, их, новорожденных, повели в Музей искусств.
Музей был большим. Старлаб боялся, что там будет много картин, которыми заставят восхищаться. Но ни картин, ни статуй, ни других назойливых экспонатов в музее не оказалось. В зале Искусства Возрождения под стеклом лежала окровавленная тряпка. Экскурсовод сказал, что это копия тряпки, которой вытирали умирающего Рафаэля. Пока рассматривали тряпку, экскурсовод рассказывал, как умирал Рафаэль. Потом их повели смотреть копию простыни, на которой умирал Рембрандт. Простыня была мятой, темной, в золотистых пятнах мочи. Экскурсовод подробно рассказал о болезни великого художника и ответил на все вопросы экскурсантов.