Текст книги "Конкурс красоты"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– И, наконец, фаворит сегодняшнего конкурса – полюбившийся всем нам Старлаб! Спасибо, спасибо, посмотрим... Посмотрим, посмотрим на него! Какая гордая античная стать! Арийский профиль! Какая воля к победе, какая воля к власти в этих стальных глазах! Сразу видно, что наш герой регулярно созерцает мандарины! А какой чудесный золотистый фиговый листок! Да, наш любимец – частый гость в Центре диффузии, подбадривающий своим примером молодежь! И при этом – какая скромность, почти застенчивость. О, голубоглазый! О, упование наших дев, готовых скинуть с себя туники по первому твоему призыву! О, одаренный орлиным носом и гордыми упругими ягодицами! Встряхни кудрями, пройдись посолонь!
...я делаю шаг, еще шаг по гладкой, отвратительно гладкой сцене. В лицо бьет, прожигая до черепа, прожектор. Щурюсь и чувствую, как начинает нагреваться и закипать глазное яблоко. Человек не может выдержать столько света. С ума этот МНС сошел у себя в кабинке, что ли? Как больно... Выхожу из пятна света. Только самому не сойти с ума. Дотерпеть. Потом разыскать Тварь. Обезьяну. Уйти куда-нибудь из этого города, от вечного запаха мандаринов, лжи, гнойных улиц и этих ослепляющих конкурсов. Ы лесах и лугах ыокруг нашего города ыодится много редких жиыотных и птиц...
– И дух Платона стал медленно спускаться с неба по золотой лестнице, которую несли духи победителей афинских конкурсов красоты. Вы представляете? Лестница – из чистого золота! Вот бы и нам с вами такую же! Да, понимаю, понимаю ваши аплодисменты... И вот, спустившись по этой лестнице, Платон приблизился к нашему любимцу и сказал: “Юноша! Не бойся меня, потому что я – Платон!” Так ведь он сказал? Да, вы видите, он кивает! Он кивает, наш нежный! А что Платон сказал потом? Да, он сказал: “Я хочу, чтобы ты написал обо мне правду! Я хочу, чтобы все узнали, что это я являлся вам в образе Академика... Да, это был я, ваш Платон. Это я написал Филословарь, превратил Центр мира в цветущий сад, открыл закон репетиции, закон диффузии, закон эволюции, закон трех страж. Поэтому отныне вы можете кроме памятников мне и памятников Академику ставить памятники мне в образе Академика и Академику в образе меня... Пока весь Центр мира не покроется слоем памятников, бюстов и обелисков. Поскольку подобно тому, как человек есть вершина эволюции животного мира, памятник есть вершина эволюции человека! Старайтесь же быть такими, как памятники! Подражайте памятникам! Памятники есть основа нашей стабильности и процветания. Есть вопросы?” “Нет, – воскликнул наш красавец. – Потому что все остальное ты уже написал в Филословаре”. “Увы, – вздохнул Платон, поставив свою идеально красивую ногу на ступень золотой лестницы. – Об одном я не написал. Я не написал о том, сколько еще продлится стабильность и процветание Центра мира. Спроси же меня об этом!” И он спросил его об этом! И Платон ответил: “Еще тысячу лет!” И заплакал. “Почему ты плачешь, Платон?” “Всего-то тысячу
лет”, – говорил Платон и всхлипывал. “А что же будет потом?” – вскричал участник нашего конкурса, припадая к ногам философа. “А о том, что будет потом, я скажу в следующий раз. Продолжение следует!!!”
– Поздравляем... Поздравляем... – шершавыми, как туалетная бумага, голосами говорили остальные финалисты, проходя мимо Старлаба. На припудренных щеках болтались слезы.
– Пара слов для прессы! Что вы чувствуете как победитель?
– Автограф, автограф! Подпишите!
Старлаб надписывал: “Тупицы!”, “Идиоты!” Поклонники читали, хохотали, расходились. “А он ничего, с чувством юмора...” – услышал Старлаб за спиной. “Да, но нос-то у него не орлиный! Чувство юмора – да, но нос-то, нос!”
“Сволочи!”... “Подонки!!!”
Наконец, поклонники схлынули. Старлаб сел на сцену. Поджал под себя выбритые, пахнущие какой-то цветочной дрянью ноги. Обхватил голову.
– Ну что ж, я поздравляю...
Золотой пиджак НСа навис над ним, слепя глаза.
– Поздравляю я, естественно, себя. Хотя и вас тоже. Первое место! Это вам не с медузой переспать, а? Вы заметили, что я произнес за вас ваш текст? Заметили? Да, что-то мне не понравилось ваше выражение лица, когда вы на сцене стояли. Подумал: а вдруг скажете что-то не то. А на сцене не то говорить нельзя, особенно на такой. На такой сцене надо говорить только то. И ничего, кроме того. Или молчать. Потому что молчание – это золото. Не для тех, конечно, кто молчит, а для тех, кто этим молчанием может воспользоваться. Поэтому я осветителя попросил: как у вас на лице отобразится сложная игра чувств, сразу по нему прожектором, прожектором, для профилактики... Так что спасибо, промолчали вы хорошо. Можно было бы, конечно, молчать лучше, естественней, но здесь уже требуются репетиции, репетиции... Репетиции – это тоже очень ответственно.
– Что это за звук?
– А?
– Как будто упало что-то...
– Милый мой, здесь ничего не падает и не стукается без моего ведома. Это театр, а в театре случайностей не бывает. Ну, убирайте это похоронное лицо! Вы, в конце концов, победитель. Скоро стража красавцев, а вам еще надо нанести визит в святая святых!
– В монастырь?
– Ну что вы несете! В какой еще монастырь? В Дом-музей Академика!
МНС лежал на полу, возле кресел. Рядом валялась красная кепка, слетевшая при падении. Наверху, в будке, осталось разбитое зеркало. Перед тем как броситься вниз, МНС долго рассматривал свои уши.
– Скоро начнется первая стража, надо успеть.
НС быстро счищал снег с машины.
– Ваша? – спросил Старлаб, чтобы о чем-то спросить.
– Служебная!
Машин в Центре мира было много, и почти все они стояли. Стояли на улицах, на дороге и ледяных тротуарах, друг за другом, словно в какой-то процессии. В некоторых машинах попадались водители. Сквозь чумазые стекла были видны их лица, сведенные судорогой ожидания. Иногда водители выходили, закуривали отсыревшие сигареты, шли вперед, заглядывая в пустые машины. Из некоторых иногда высовывались обросшие щетиной лица. Водители выходили, курили вместе, делились гипотезами. “Опять центр перекрыли. На Проспекте эволюции они, эти, с мигалками”. “Не-е, – сонно возражали другие, – это возле Диффузии пробка, там всегда пробки...” Украсив асфальт узором из плевков и окурков, они снова расползались по своим машинам. Некоторые не выдерживали такой жизни, выходили из машин, хлопнув дверцей, женились, обрастали детьми. Другие коротали вечера в Центре диффузии, прислонясь к трем священным дыркам, или шли покричать на стадион. В пустых машинах возникали новые водители, начинали сигналить стоящим впереди, выходить, курить и снова возвращаться в машину...
– И запомните, Старлаб... Да-да, вы еще пока Старлаб, все зависит от сегодняшней стражи, слышите? Так вот, запомните...
Мотор тоскливо разогревался. Дворники расшвыривали с лобового стекла снег, открывая вид на серую подгнившую стену.
НС облизал остатки помады с губ и нетерпеливо похлопал руль.
– ...запомните, никаких глупостей. Обстановка сложная. Внешние силы... Ну, окраины. Им недостаточно, что мы победоносно капитулировали. Что за гроши все им продаем, только на конкурсы и хватает. Что их мандарины жрем... Но ведь в пакте о капитуляции все расписано, что у кого и чего. Мандарины указаны – блевать будем мандаринами, а закупим. Что они от нас еще хотят? Все золотые головы к себе перетянули – ладно, нам без этих золотых болтунов только легче... Всю флору и фауну вывезли, лес и все такое – тоже нам легче, мы животных из людей наделали, еще лучше... Но им всего этого мало! Они хотят еще нам помогать! Чтобы мы развивались! Ну вот это уж – извините!
Машина дернулась, подалась назад, развернулась в накипи снега и выехала из ворот. Замелькал город. Все те же больные неизлечимым сколиозом дороги. Те же бездомные собаки в потертых кепках. Те же набитые разноцветным говном магазины. Только.. Только уже мерещится весна, легкая и теплая, как внезапное прикосновение детских обветренных губ. Материнский поцелуй перед сном; сонный поцелуй любимой, по-кошачьи отползающей на свою половинку кровати... Когда-то он читал об этом – во внутриутробный период, кажется. Да и был ли он, этот внутриутробный период? Теперь он уже ничего не знал. Только смотрел на вечерний город, по которому они ехали, объезжая мертвые кузова автомобилей.
Зажигалась реклама. Рекламировали новые сорта мандаринов: избавляющих от лишнего веса, повышающих количество эйдосов, продлевающих жизнь. “Следующую тысячу лет без проблем!”
– Почему вы выбрали меня? – спросил Старлаб.
Разноцветные блики пробегали по лицу Старлаба.
– Почему вы все-таки выбрали меня?
– Приедем в дом-музей, там вам объяснят... популярно.
На одной из реклам Старлаб узнал себя. Обнимая какую-то блондинку, он шепчет ей на ухо. Последние откровения Платона: пользуйтесь прокладками Псюхе с крылышками!
Старлаб плохо представлял, в каких кирпично-бетонных складках города запрятался этот музей. В отличие от музея Платона, куда таскали вообще всех, кто в состоянии ходить, дом-музей Академика охранялся от посетителей день и ночь. Путеводитель сообщал о нем мелкой строкой, как о самом почитаемом месте Центра мира. Но кто и когда почитал это место, было тайной.
Машина свернула в переулок и замерла. Фары уперлись в железные ворота.
Долгий музыкальный стон поплыл по городу. Музыка первой стражи.
Старлаб инстинктивно сжался.
– Ну вот, как раз успели, – спокойно сказал НС, вылезая из машины.
Их уже ждали. Ворота дернулись и медленно поползли.
НС скользнул в проем. Старлаб сделал шаг туда же.
– Поздравляю. Сердечно поздравляю, – донеслось из темноты. – Как доехали? Мы звонили, чтобы вам расчистили дорогу... Ну что, как себя чувствует наш победитель?
– Мерзко, – сказал Старлаб, которому этот голос из темноты показался знакомым.
– Да, мы так и предполагали... Осторожно, здесь порог. Мы специально не делаем иллюминации. Все-таки режимный объект. Да и покойная не любила яркого света...
– Покойная? – Старлаб нащупал ногой порог.
– Академик, – уточнил голос НСа. – Вы же читали ее записи, не придуривайтесь.
Снова зазвучала музыка первой стражи.
И снова Старлаб непроизвольно застыл. Почувствовал, как у него стучат зубы.
– Заходите, что же вы стоите...
Кто-то подтолкнул его сзади. Поток света ударил в лицо. Старлаб зажмурился.
Постепенно расплывшиеся предметы приобретали очертания.
Коридор. Высокие своды. Бюсты. Вкрадчивый шелест фонтана. Изваяние Неизвестной Богини в углу. Надпись: Слава Богине, нашей Великой Спившейся Матери!
– Не представляюсь, потому что мы знакомы, – пропел все тот же голос
сзади. – Сегодня я буду вашим экскурсоводом.
Старлаб повернулся и уткнулся в направленный на него фосфоресцирующий свет голубых глаз.
“И он здесь...” – как в тумане подумал Старлаб и еще раз посмотрел на Богиню.
– Давно не исповедовались, – качал головой Ученый секретарь. – Нехорошо. У вас все впереди. У вас перспективы. Молоды зубы – все перегрызут, хрум-хрум... В науке нужны крепкие крысиные зубы, мой мальчик. Покажите-ка ваши зубы.
Старлаб сжал губы.
– Ваше Экскурсоводство, зубы у него в полном порядке, – резко заметил
НС. – У нас мало времени. Вы знаете, какие надежды возлагаются на сегодняшнюю стражу... Нужно начинать экскурсию.
– Молчу, молчу, Ваше Диджейство. Только прошу не забывать, что вы здесь не у себя на сцене, а в святая святых. Наденьте тапочки! В святая святых – без тапочек нельзя!
Старлаб машинально натягивал огромные тапки. Пальцы дрожали.
– Только ежедневный уход, – доверительно произнес Ученый секретарь, оказавшись рядом. – Зубная паста, вечно свежее дыхание...
Старлаба вырвало.
– Осквернение! Прямо на тапочки!
– Сами виноваты! – рявкнул рядом НС. – Зачем надо было сейчас лезть со словами исповеди?
– Чтобы он очистился, прежде чем войти...
– Вот он вам и очистился!
Старлаба потащили к белым, отвратительно теплым на ощупь раковинам. Он держал под водой лицо, смывая остатки грима. В голове стоял шум, как будто передвигали старую мебель, обнажая под ней прямоугольники пыли.
Внезапно в зеркале над раковиной он увидел еще одно лицо.
Старческое губастое лицо с длинными волосами. Оно смотрело на него и расползалось в улыбке...
Снова резко погас свет.
– Уведите ее! – закричал в темноте Ученый секретарь. – Уведите ее и закройте! Разгулялась, посмотрите на нее!
– Я посмотреть! Я тока посмотреть его!
Тяжелый, удаляющийся вой.
Когда зажегся свет, лица в зеркале уже не было. Старлаб распрямился над раковиной и увидел свое, скомканное, мокрое лицо. Зашел НС с полотенцем.
– Что это было, – холодными губами спросил Старлаб.
– Один из экспонатов Музея, – сказал НС, протягивая полотенце. – Вам его покажут позже. А теперь – чашечку чаю перед осмотром экспозиции!
Смуглый прислужник со сросшимися бровями принес чайник и искоса посмотрел на Старлаба. Взгляд у него был холодный и мраморный, как весь интерьер первого этажа. Казалось, этот взгляд тоже был экспонатом музея, на время извлеченным из витрины.
Ученый секретарь резко плеснул из чашки в лицо прислужнику:
– Я тебе говорил, как чай заваривать? Как любила покойная, понятно? А не по своим азиатским... способам, говорил тебе или нет?
Остатки чая стекали по красивому лицу. Встав на колени, он склонил голову:
– Слушаюсь, хозяин... Следующий раз заварю такой чай-пай – всем понравится...
И, пятясь, вышел.
– Дорогие друзья, жители Центра мира и гости нашего города! – Ученый секретарь взмахнул указкой.
– Здесь нет гостей нашего города, – перебил Старлаб.
– И друзей здесь нет, тем более – дорогих… – криво улыбнулся НС. – Текст написала она сама. Перед смертью. Текст экскурсии по своему будущему дому-музею.
И его потащили вдоль бесконечных стендов, где шевелились на сквозняке плохо приклеенные фотографии. На фотографиях росло, взрослело и быстро старело одно и то же лицо с высоким лбом и темным облаком волос. “После пятидесяти она запретила себя фотографировать, – дирижировал указкой Ученый секретарь. – После шестидесяти она завела себе котенка, хотя всегда не любила животных. Когда котенок сдох, она пыталась вскрыть себе вены”.
Рыжий мальчик стоял на четвереньках и лакал из блюдца молоко. Белые капли вздрагивали на щеках и падали. Над мальчиком висел стенд с буквами из пенопласта, подмазанными золотой краской.
“Только в глубокой старости понимаешь, что прожитая жизнь была долгим и опасным плаванием по океану нечистот. И испытываешь от этого странное удовлетворение…” /Академик/.
– Это была прекрасная жизнь, принесенная в жертву науке. Науке, которая, в свою очередь, была принесена в жертву развитию, которое тоже было принесено в жертву… В общем, все, как всегда, закончилось стабильностью. В Центре мира исчезли конфликты, безработица, расизм, алкоголизм, наркомания. Исчезло почти все, кроме стабильности. Великий закон репетиции, закон повторения сделал Центр мира…
– Хватит!
Старлаб схватил ближайший стенд и с силой толкнул его.
Стенд рухнул, посыпались стекла, разлетелись по полу фотографии. Мальчик перестал лакать молоко и посмотрел на Старлаба.
– Это был ее самый любимый стенд, – тихо сказал Ученый секретарь. – Она сама его оформляла в последние месяцы перед тем, как…
– Хватит! – Старлаб схватился за другой стенд. – Или вы…
– Спокойно, спокойно, – вырос сзади НС, – мы знаем все ваши требования. Вам ведь нужна ваша мусорщица, правда? Ну так она пока сейчас на своем рабочем месте. Сейчас же идет Первая стража, или вы забыли? А ваш друг Обезьяна пока находится у собак. Нет, ему там ничего не угрожает. Просто ваш друг любит шутить, а собаки – животные без чувства юмора. Да не случится ничего с вашим другом! Он же сам на вас тогда собак навел, в тот первый вечер, помните? Правда, сам об этом не знал и на целые сутки ошибся. Пришлось нам перестраивать все на ходу...
Пальцы Старлаба сдавили угол стенда. И отпустили.
– Что же вы хотите от меня? Для чего вообще во все это впутали?
– А об этом вам сейчас расскажет кукла.
– Кто?
– Кукла. Вы ее уже видели. Ее иногда выпускают, и она гуляет по дому. Ее купили для покойной после смерти котенка, и она очень полюбила играть с ней. Самый ценный экспонат музея, кстати. Говорящая!
Старлаб вошел в полутемную комнату.
Кукла сидела в кресле. Носком ноги качала тапок.
Медленно, с жужжанием, повернула голову к Старлабу. Седое губастое лицо.
– Нажми на кнопку, милый.
– Где? – остановился Старлаб.
– Там…
Сквозь свитер на груди просачивалось мигание лампочки.
– Скорее!
Старлаб запустил руку под свитер.
Ее грудь была теплой. Кнопка была как раз на месте соска.
Нажал.
Жужжание исчезло.
– Садись, – пластмассовая рука показала на кресло рядом. – Чай будешь? Чая нет. Кофе будешь? Кофе нет. Ты не курящий? Ты – некурящий.
Рот медленно открывался и закрывался. Поворачивались белки глаз.
– Ты ведь не боишься меня? Бойся. Мужчину страх молодит. Когда я хотела сделать приятное своим возлюбленным, я просто их как-нибудь пугала. Самый мужественный солдат – это испуганный солдат, самый страстный любовник – испуганный любовник. Холодные пальцы, остервенелая попытка зарыться в тебя, нырнуть обратно в утробу… Я хотела создать государство испуганных мужчин. Исхудавших, с кислой от безнадежности слюной во рту. Говорят, такие попадаются на руинах после войны. Бросаются на женщин, рыча и плача. И те все понимают. Война делает женщин понятливыми. Почему я прожила всю жизнь в мирное время? Почему я сама не создала войны? – Глазные белки остановились, глаза посмотрели на Старлаба. – Я знаю, почему я этого не сделала. Война помешала бы делу всей моей жизни, моей мести. Я мстила женщинам, за то, что я – женщина, и мужчинам – за то, что я не мужчина. Мужчинам – больше, ведь они все еще пытались владеть миром слов… Женский мир снов – против мира слов. Между ними – неустойчивый, волокнистый мир запахов, покачивающийся, как паутина… Хотя это ты уже читал. Ты прочитал мой дневник? Ты его прочитал. Они должны были заставить тебя его прочесть. Не обижайся на них, если они это сделали грубо. Они сами не знают, как жить в том мире, который приснился мне. Они должны обжиться в этом кошмаре. Знаешь, что такое кошмар? Кошмар – это просто чужой сон. Единственная возможность спастись от него – сделать его своим. Что они и пытаются. И для этого им нужен ты. Ведь тебя выбрала я. Да, еще при жизни. Хочешь чаю? – Старлаб молчал. В углу сонно шелестели настенные часы. – Правильно, не надо. Я давно не пью чая. От него ржавеют внутренности. Так они читали тебе мой дневник? Нет, я не люблю слово “воспоминания”. Я ничего не вспоминала. Я пропитала страницы запахами. Запахом своей детской одежды. Запахом матери, ее нищенских халатов, которые она относила на свалку, а я приносила обратно. Запахом каждого мужчины, с которым я по ночам боролась. Утром я складывала эти ночные простыни – в архив. У меня набралось несколько шкафов архива. С простынями, сухими листьями, рыбьей чешуей и другим богатством. Я взяла толстую чистую тетрадь и стала ее класть на ночь в каждый шкаф. Рядом с тетрадью укладывала единственные в доме живые часы, чтобы запахи ложились сообразно с движением времени, а не как попало. Утром вытаскивала тетрадь и закрепляла осевшие за ночь события специальным раствором, чтобы не выдыхались. Хотя с каждым новым читателем они должны были меняться, прямо во время чтения. Смешение запахов. Самый тонкий вид совокупления... Я хотела, чтобы запахи читателей совокуплялись с моими запахами, рождая новые сюжеты. С запахом простыней, впитавших пот и лунный свет. С запахом моей матери – алкоголя, куриных кубиков и вечно сжатых губ. И с мандариновым запахом Агафангела...
Кукла поднялась и медленно, раскачиваясь, прошла по комнате. Старлабу показалось, что при каждом шаге она тихо повторяет: “Ма-ма... Ма-ма...”
– Агафангела... В ту ночь, когда я положила тетрадь в шкаф с запахами монастыря – двумя свечами, перьями, шерстью, обломком доски ковчега, измазанным кровью, – часы вдруг остановились. И запахи легли не так. Легли, не подстраиваясь под тиканье часов. Потому что часы замолчали. Единственные в доме часы, тиканье которых казалось быстрыми ударами плети по содранному мясу спины.
“Ма-ма... Ма...”
Часы остановились, и Агафангел... Все было по-другому! Я так и не овладела им. Десятки птиц вырвались тогда из своих клеток и покрыли его тело крылатой, воркующей массой, их невозможно было отогнать. Я пыталась, он только улыбался, раскинув руки. Пока сама его улыбка не исчезла за этим клекотом. И еще налетали новые птицы, приползали змеи, обвиваясь вокруг его ног, даже черепахи... Скоро он исчез, превратился в огромный живой шар, в котором клубилось все. Только мне там не было места!
Его подбородок был белкой, рыжей и внимательной. Его правое ухо было совой. Его левое ухо было моллюском рапаны, медленно ползущим по голове. Его скулами были скворцы, его правым плечом был выводок голубей, а левым – голова обезьяны. Его бедром была голова волка, его лопатками были крылья ласкового сокола. Его животом были муравьи и бабочки. Его...
Потом болтали, будто я приказала собакам его распять. Это не так. Это был не он, это был какой-то монах, пропахший ладаном и птичьим пометом. Я должна была устроить развлечение для жителей. Разве я виновата, что за две тысячи лет так и не придумали более запоминающегося развлечения для толпы, чем распятие? Мы отловили нескольких монахов; остальных пока заперли в монастыре. На площади организовали столы, фонтаны плевались кока-колой. Аттракционы, американские горки, три комнаты смеха. Нет, даже четыре. Кресты с распятыми монахами приходилось переносить несколько раз – то мешали парковке, то мухи от них летели в кафе. В общем, распятием мало кто интересовался. Только подростки – для них был предусмотрен конкурс, дотянуться копьем с губкой... Губки с уксусом тут же заготовлены, копья. Приз – одежда казненных. Один дотянулся. “Ы-ы!” – запел хор, она его тоже сюда притащила. Один из распятых что-то говорит. Никто ничего не слышит.
На следующий день пошел дождь.
…В огромной луже отражались, расслаиваясь, три распятия. Потоки текли по американским горкам, стекали по кривым зеркалам комнаты смеха. Возле затопленных кафе плавали белые пластиковые стаканчики и раскисшие гамбургеры.
Я не помню, сколько длился дождь.
Запах мандаринов стоял в ноздрях, как долгий крик. Сырость трупными пятнами темнела на стенах моего кабинета; побелка падала с потолка на безвкусный ужин. Мужчины, остававшиеся у меня, жаловались, что ночью на них течет с потолка, и они просыпаются со ртом, полным холодной воды.
Большой канал вышел из берегов, из него вынимали мертвых детей, так и не успевших научиться быть рыбами.
Я стояла у окна, курила и слушала, как мать в соседней комнате катает по полу бутылку.
И тогда мне доложили, что монастырь затопило. Со всеми запертыми монахами и этим деревянным зверинцем.
“Разве он не всплыл?” – спросила я своего заместителя.
Заместитель вытер платком пот. Это был один из тех “подлинных гробализаторов”, которые когда-то ворвались на нашу конференцию, призывая облизать “отеческий гроб”... Теперь у него все в порядке: потолстел, полысел, женился на аспирантке. Старший сынок уже в отряде приматов, вундеркинд.
“Разве он не всплыл?” – повторила я.
“Нет, не всплыл. Некому было спустить его со стапелей. Может, только рыбы выплыли. Но мы их отловим”
“Разденься!”
“Что?”
“Я сказала – разденься!”
Побелев, начал стягивать штаны. Отклеивать прилипший к потной рубашке пиджак.
“Хватит”.
Стоит в одних трусах, расплывшийся, пахнущий газетами, истерикой, плесенью.
“Сколько у тебя эйдосов?”
“Я освобожден от эйдосографии по состоянию здоровья”.
“Извини, я просто хотела посмотреть, как проходит время. Я думаю, стариков следует убивать. В Центре мира не должно быть ни старости, ни болезней”.
“Не надо...”
“Хорошо, не сейчас. Иди к своей жене. Кстати, ты в курсе, что она тебе изменяет с одним молодым быком-второгодником?”
Медленно стекают капли по стеклу, тихо покачиваются на дне озера крылья птиц, гривы лошадей...
“Хотя какая разница, – говорю я, лаская его холодную сутулую спину, – если бы этот зоопарк всплыл, то это уже когда-то было, и лодка со зверями, и семитская радуга и семь-сорок на раскисшей после дождя земле... Все это уже было! Но теперь это все осталось на дне озера, и это тоже было, и невидимый город, и какая-то дева... Ничего нового. Закон повторения, мой дорогой голый коллега. Почему ты молчишь?”
“После ночей с тобой я разучился говорить и мыслить”, – хрипло отвечает он и резко замолкает – я кусаю ему мочку уха.
“Да, – отвечаю я, освободив ухо. – Но зато ты смог защитить кандидатскую. Ну, не хнычь”.
По-дружески потискав его мокрые от страха ягодицы, отпускаю.
Он вылетает из комнаты, забыв про одежду.
Пытаюсь вспомнить, как лежала с ним, молодая и злая, а рядом благоухал шампунем бутафорский гроб. Ничего, кроме запаха, не осталось. Кроме запаха и шершавых губ Агафангела. Его удивленных, красноватых от болезни, глаз: “Разве ты не мальчик?”
Зеленоватое лицо моего зама просунулось в дверь: “Я возьму одежду?” Входит мокрый, с улицы, оставляя на паркете поблескивающие следы. Я достала полотенце. Стала вытирать его жирную спину, сатанея от собственной заботливости.
“И вот что, – сказала я, когда он просовывал ногу в штанину, – надо начать массовую закупку мандаринов. Обоснование придумайте сами. Пусть в городе пахнет мандаринами. Мандаринами!”
Тысячи мандаринов поплыли в Центр мира. За день улицы покрывались слоем кожуры. “Это все ради тебя, Агафангел!” – говорила я, проплывая по темной жиже Большого канала. Я стояла в своем мужском костюме на палубе и махала толпе, которая шелестящей лентой ползла по набережной. Многие в ней в разное время были моими любовниками. Я узнавала их: отполированные страхом лица, пустые зрачки, ампутированная до обрубка речь... Хранили ли они тайну нашей диффузии, яростного обмена молекулами? Хранили?
Вдруг где-то совсем рядом я услышала: “А вы знаете, мне кто-то говорил, что Академик – женщина!” – “Не может быть...”
Вернувшись, бросилась в комнату матери. “Ты? Ты распускаешь обо мне слухи?” Мать сидела в кресле и молчала.
“Ты все время шпионишь, шепчешься со всякими алкашами, ты!”
И она снова промолчала. Первый раз она слушала меня так внимательно, не перебивая. Она была мертва.
Наверное, уже день. Я не заглядывала к ней. И не чувствовала запаха. Это меня особенно поразило, когда я стала трясти ее голову. Я, с моим гениальным носом, не чувствовала запаха тления. Только запах мандаринов.
“Извини, мама, – сказала я, пятясь из комнаты. – Я была все эти дни очень занята... Я хотела подарить тебе кольцо, кольцо желаний. А ты была, как всегда, пьяна. А я не выношу пьяных, мама. Слышишь, я не выношу пьяных!!!”
С потолка на меня сыпались мандарины, катились по полу, мягко били по черепу...
– Ты ведь не хочешь чай? Не надо пить чай. Там плавают эти... Чаинки. Они забиваются в рот, шевелятся. Рот превращается в чайное ситечко... После ухода матери у меня начали исчезать слова. Слова, которые я копила всю жизнь. Которые, как пыльцу, собирала с моих ночных вздрагивающих цветов. Я шарила во рту языком, пытаясь нащупать хоть одно потерянное слово. Ха-ха-ха!
Старлаб очнулся.
Он все еще был в каком-то оцепенении, почти полусне. Лицо куклы было совсем близко, так что были видны железные штыри, которыми приводились в движение губы.
– Последние годы я почти не вылезала из Центра диффузии. У меня воспалились придатки, врачи пугали опухолью... Но только прижимаясь к этим трем отверстиям, я могла удерживать слова. Только так я могла вытягивать слова из моих партнеров по диффузии по ту сторону стены. И клиенты уходили, онемевшие, словно с вырванными зубами или прикушенным до крови языком. “Почему вы не пользуетесь инструментом?” – спрашивали меня другие работницы из смежных отсеков, когда я начинала выть от боли. “Мир полон слов, – отвечала я. – В начале было слово, и несчастны те, кому слова не дано. Несчастны те, у кого рот – лишь могила языка; не утешатся те, чьи губы склеены косноязычием... О, прекрасный, серебристый мир слов!” И снова начинала тихо выть от боли в низу живота. А мои напарницы не могли даже догадаться, что великий Академик, плывущий, как памятник, над толпой, и бестолковая баба, жмущаяся к трем загаженным отверстиям, – это одно и то же, совершенно одно и то же!
В углу комнаты ожили настенные часы, раздался бой. Распахнулась дверца, явилась птица с большеглазым человеческим лицом, запела: “И держала чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее”.
Пропев это двенадцать раз, спряталась в часы.
– Не было у меня никакой чаши! – крикнула кукла и показала часам деревянный, выкрашенный в синюю краску язык.
Повернулась к Старлабу. Язык втянулся обратно в рот.
– Уже полночь. А я тебе еще ничего не сказала. Ты ведь мой избранник. Я успела осуществить диффузию со всеми мужчинами Центра мира... Никто уже не приходил ко мне. Ночью я лежала одна, курила до потери сознания, чтобы убить никотином белую лошадь тоски. Или думала о будущем. Не о своем – мое будущее было затянуто облаком опухоли. Я думала о будущем Центра мира. Гадала по Платону, открывая наугад страницы. Прогноз был неутешительный, и я тянулась за новой сигаретой. И тогда я вспомнила об одной разработке, которой когда-то занимались у нас в Академгородке, пока я не навела там порядок. Куклы! Большие говорящие куклы... Утром я уже диктовала письмо. Через полгода с Окраин прибыл первый образец. Образец был мужского рода, ходил, двигал руками, открывал и закрывал рот. В туловище было записывающее устройство: что надиктуешь, то он тебе и скажет. Я стала диктовать. Читала ему вместо сказок на ночь всего Платона, потом диктовала свои мысли, потом целовала его в железный лобик и желала спокойной ночи. С каждым днем наших диктовок выражение его лица делалось все более циничным. Он начал мне отвечать – моими же словами опровергал мои же утверждения. Я кусала губы и даже попробовала его соблазнить. Бесполезно. Вначале он требовал себе афинских юношей, потом просто сбежал. Его видели с медузами, с собаками. Наконец, отловили – рывшегося в какой-то помойке, где он, как утверждал, искал чистые идеи. И тогда я заказала еще одну куклу...
Встала, подошла, раскачиваясь, к дивану. Села. Повернула голову к Старлабу.
– Закончив диктовку, я еще надиктовала ей словесный портрет тысячи мужчин, которые должны будут, по очередности, победить раз в год в конкурсе красоты, на котором выбирают красавцев для стражи. Так уже пятнадцать лет после смерти Академика раз в год я принимаю здесь одного красавца... И в этот раз описание на конкурс совпало с тобой. Помнишь, как два дня назад ты, заблудившись, вошел в зал, когда там шла репетиция? Тебя заметил НС...