Текст книги "Поклонение волхвов. Книга 2"
Автор книги: Сухбат Афлатуни
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
В этом царстве воздуха, чистого разума и солода он снова встретил ее. В охристом, мокром свете; он держал перед лицом кружку и разглядывал сквозь нее мир, искаженный стеклом. Длинные тени, вскипающие пузырьки. Одна тень приблизилась. Расплылась. Он опустил кружку на стол. Перед ним в белой шляпе стояла Мутка.
Да, она три года занималась живописью. У Рерберга, еще у кого-то. А вокал? А студент консерватории, брюнет? Она смеется.
Он увидел ее картины. Побродили по Пинакотеке, обмениваясь взглядами и кивками, как злоумышленники. Она написала его портрет, яркий, уверенный, не очень похожий. Побывали в “Симплициссимусе”, где дирижировала веером хозяйка KathyKobus, о которой Серый писал в культурную часть “Московских биржевых новостей”. В “Симплициссимусе” было шумно, пили, ели птифуры, цитировали Ницше и какого-то Фуркина. После одной пивной оргии он проводил Мутку до квартиры; она жила с подругой, подруги дома не оказалось.
Они стояли в луче серого электрического света. Он что-то увлеченно говорил. Ее рот был слегка приоткрыт.
Утром он проснулся в ее постели. Она сидела на полу, пила вонючий кофе и рисовала углем. На его пробуждение никак не отозвалась.
Они сняли жилье на двоих в Швабинге; дешевле и подальше от лишних глаз. А лишних глаз в Мюнхене было много: целая русская художественная колония; русская речь звучала в парках, музеях, кафе, борделях. Впрочем, их связь никто не осудил, разве что парочка художниц, писавших вечно хмурые пейзажи. Он привык к ее картинам, к ее манере. По Пинакотеке они уже ходили чинно, как пара бюргеров. Он написал ее портрет, после которого она два дня с ним не разговаривала. После очередного похода в “Симплициссимус” признались друг другу, что от птифуров и Ницше у них начинается головная боль.
Бывали дни, когда они жили словно брат и сестра, почти не прикасаясь друг к другу. Она любила сыр, могла есть его даже слегка заплесневевшим. “Где мой малахитовый сыр?” Он подходил к ней, брал за руку. Мутка собирала тюбики с краской, варила скверный кофе, шла за покупками.
Серафим часто бывал у них. Она собралась писать его портрет. Он хотел, чтобы она написала его обнаженным. Она написала его обнаженным. Он прибежал ночью и умолял ее уничтожить.
Иногда он оставался у них на ночь; Мутка бросала ему постель в столовой и клала грелку. Ночью Кирилл просыпался: из столовой неслись монологи – Серафим ораторствовал во сне; Кирилл спасался подушкой. Иногда Серафим скребся и просил разрешения платонически с ними полежать. Плюхался, холодный, как медуза, рядом. Что-то говорил о всадниках Апокалипсиса. Мутка молчала. Утром варила кофе на троих, вкуснее, чем обычно. Серафим, скинув одеяло, глядел в потолок. У него было безволосое тело андрогина, тонкая кость, и – живот. Когда молчал, казался даже безобразен. Но он почти никогда не молчал.
Он был старше Кирилла на каких-то три года. Знал двенадцать живых языков и еще больше мертвых. Когда Мутки не было, разгуливал по комнате голым и рассуждал о византийском искусстве. Или о Вагнере – мычал, дирижировал; живот трясся. На несколько дней исчезал: молился в католическом монастыре. Возвращался; от куртки, рубашки и нижнего белья исходил запах ладана и лилий; католиком не был.
Именно от Серафима он услышал о звезде.
Шел дождь; Серафим только что вернулся из Кельна, куда ездил улаживать свои издательские дела и поклониться могиле трех восточных царей. Ворвался к Кириллу мокрым, кудри слиплись, на ушах болтались капли. Уписывал яичницу, рассказывал о Кельнском соборе.
“Zur Rechtensoll Herr Balthasar… Zur Linken Herr Melchior schweben… Это Гейне, Ein Wintermдrchen. Бальтазар, Мельхиор – те самые волхвы, о которых столько... In der Mitte Herr Gaspar – Gott weiЯ, wie einst Die drei gehaust im Leben!”[19]
“У моего отца в кабинете стояла икона Рождества с этими тремя волхвами”, – сказал Кирилл.
Серафим, как всегда, не услышал: “Надеялся, что в Кельне, в соборе, хотя бы часть той звезды... Что это было – метеорит? Комета? Почему? Тишина. Один Матфей осмелился... Замечательная яичница. Гениальная. Глазунья; глаза, исток жизни. Матфей? Да. Звезда Рождества. Три дара: слова, власти, чудотворства. Чудо-творчества. От каждого восточного царя. Почему? Лучшие умы бьются. Из всех Евангелий только в Матфее. И точка”. – Проткнул воздух пальцем.
Кирилл поднялся, чтобы идти спать. Вошла Мутка с постелью для Серафима; запахло немецкой прачечной.
“Часть звезды была в Вифлеемском храме, – сказал Серафим и провел по рту салфеткой. – До середины прошлого века. А потом, в одну из потасовок, а там это случалось часто, на Святой Земле, пропала...”
Мутка зевнула. Кирилл подхватил Муткин зевок, зажмурился. Но задержался возле стола, не в силах вырваться из того притяжения, которое создавал Серый своим разговором. Потом начал слушать внимательнее.
“…Вечером братья францисканцы напали на греческого епископа и монастырского врача. Те – бежать; попытались укрыться в базилике Рождества, распахиваются двери – армяне-священники тихо служат вечерю. В храме – лица, много католиков, есть и православные, шевелятся в молитве бороды русских паломников. Заварилась суматоха! По донесению русского консула, “католики набросились не только на бегущего епископа, но и на бывших в храме армян”. Во время погрома, по сообщению консула, из пещеры Рождественского собора была похищена Серебряная звезда, указывавшая место Рождества Христова. Звезда принадлежала грекам, подтверждая их право на владение этим местом. Из вертепа были также вынесены греческая лампада и греческий алтарь…”
“Чтобы его ноги у нас больше не было”, – сказала Мутка, засыпая.
Кирилл молчал и думал о звезде. Из столовой потянуло сыростью и дождем. Кирилл нырнул в тапки и выбежал посмотреть. Окно было распахнуто, на нем белел Серафим, воздев к луне руки. “Прощайте все!” И еще что-то на арамейском. Кирилл успел ухватить его за край ночной рубашки и стащить. Серафим кусался и кричал о трагической судьбе культуры. Утром долго мылся; Мутка гневно вертела кофемолку. Серафим оросил себя одеколоном, разлил кофе и исчез. Возможно, в монастырь, к лилиям и органу.
Через три дня они с Муткой поссорились. Мутка молча ела сыр, он складывал вещи. Мюнхен осточертел. Пиво, архитектура, занятия у Хаберманна, русская колония, деревья, горы – все. Кладбище картин (Пинакотека). Серафим со своими философемами и бледным животом. Мутка с ее талантом, рядом с которым ему становилось тяжело дышать; ее точный, “пощечинный” мазок; ее смех; незаживающий полумесяц от ее ночного укуса на левом плече.
Хлопнул дверью и уехал в Париж. Мутка осталась сидеть с сухим ломтиком сыра на синей тарелке.
Снова мелькание фильмы. Париж, шум, новое зрение. Мюнхен – пиво современной живописи, Париж – ее абсент (наблюдение Серого). Письмо от самого Серого из Мюнхена с просьбой “подумать о Мутке”. Подумать? Он о ней и так думал. Ел, пил, покрывал холст мазками, глядел в Сену, спорил о живописи, стриг тупыми ножницами бороду, мочился, бродил в общественном саду, спал с временной женщиной – все время он думал о Мутке. Ему было сладко и плохо; ночью он жил, а днем отлеживался, просыпался от голода, шарил в пустоте в поисках булки, засыпал.
У него появился друг – Такеда, японец, подражавший Ренуару. Стали жить вдвоем: развращенный богемой японский аристократ и он, Кирилл, “Кириру”, как его звал Такеда, так и не осиливший фатальную для японцев “эл”. Такеда: фигура мальчика, тонкое запястье, аристократическая форма черепа; молчаливый, нервный. Вскоре Такеда отбросил Ренуара и начал подражать “Кириру”; сам же Кирилл высветлил палитру, изгнал “асфальт”, темные цвета, властвовавшие над ним в Мюнхене, стремился разложить все на ясные цвета и простые геометрические формы. Картины: “Парижское кафе”, “Такеда в Мулен-Руж”, “Синяя натурщица”.
Ворвался в Париж Серафим, пришел в восторг от картин, от Такеды, прочел Такеде целую лекцию о японской культуре; перед новыми картинами Кирилла встал на колени и произнес молитву на санскрите. На вопрос о Мутке выдал какую-то глоссолалию; простившись, убежал. Прочел для французских рабочих лекцию о Тертуллиане; Такеда сходил, очень хвалил, но сказал, что ничего не понял. Кирилл сидел на подоконнике, ел вишни и глядел в электрическое небо Парижа – они квартировали на Монпарнасе.
“Я хочу нарисовать картину, – сказал в мерцающую темноту Кирилл, – на тему поклонения волхвов”.
Такеда посмотрел на него, но промолчал. Он был виртуозом молчания.
Вскоре Такеда уехал: был вызван телеграммой на родину, отец при смерти, долг старшего сына. Серафим уехал еще раньше – помолодевший, почти без живота, еще более безумный. Кирилл садился на подоконник; внизу горел Париж; из соседнего дома выползала на заработок Мишель по кличке Мышка, ничего особенного, но на безрыбье... Через неделю он уехал. Ветер стучал в окно купе, листал блокнот; Кирилл делал дорожные зарисовки в геометрическом стиле. Хотел проехать через Мюнхен; не проехал. Да и для чего Мюнхен? Мутки там не было.
Мутка была в Москве. Грустная, похорошевшая. Встретились в “Греке”, дружески. Зашуршал дождь воспоминаний. Мюнхен, воздух, пиво, живопись. Рассказал ей о Париже, о нынешнем своем кризисе; она – о Швейцарии, где оказалась из-за болезни легких. Проговорили до полуночи; он проводил ее, она жила с какой-то подругой; подруга оказалась дома. Он спросил, что она делает завтра. Очень занята (натурщик, какая-то Петровская, урок на Маросейке). И послезавтра тоже, честное слово.
Дома его ждало письмо от Такеды. Отец опочил, буддийские монахи пропели над ним необходимые молитвы и сожгли; Такеда получил наследство, поселился в просторном доме недалеко от парка Уэно (первый раз услышал это название). В доме оборудовал мастерскую. У него бывают известные художники (перечень ничего не говорящих японских фамилий) и молодежь. В Уэно зацвела сакура. Дни теплые, ночами сыро, печально квакают лягушки.
В конце письма звал погостить на несколько месяцев. Ознакомиться с Японией. Поговорить о современном искусстве. Вспомнить добрые старые дни на Монпарнасе. Посозерцать, как расцветают лотосы в Уэно. NB: путевые издержки Такеда берет на себя.
Кирилл вспомнил насмешливый взгляд Мутки при прощании.
Итак, он едет в Японию, смотреть на расцветающие лотосы.
Перед отъездом зашел к Мутке. Она была дома, что-то чертила сангиной. Сообщил, что уезжает. “Надолго?” – “Надолго”. Не отрываясь от сангины, пожелала доброго пути. Он постоял молча. “А у Туси третий родился, мальчик”, – сказала. Туся – Наташа – средняя сестра. Он заметил, что она рисует сангиной детское лицо. Выходя от нее, идя по улице, чувствовал на себе ее взгляд. На спине, на плечах, на затылке.
Плыл морем, менявшим цвета. Читал Новый Завет, с интересом. Курил на палубе, обдумывал “Поклонение волхвов”. В Порт-Саиде написал ей открытку. Не отправил.
Япония. Разговоры о современном искусстве со слегка растолстевшим Такедой. Быстро наскучившие обоим воспоминания о Париже. Поездка в Камакуру; черный песок пляжа. Первое охлаждение с Такедой. Лето, пот, кризис; смотреть на лотосы не пошел, заперся в комнате, размазывал по щетине слезы. Чтобы не сойти с ума, начал учить японский. Чтение Нового Завета, попытка вернуться к реалистической манере; картины: “Пруд в Уэно”, “Старый крестьянин”, “Гинза в дождь”. Первый приступ болезни у Такеды; просит отложить отъезд до осени. “Портрет Такеды”, “Портрет литератора Сосэки”; успехи в японском. Все чужое. Письмо от Серафима, огромное, шумное; упоминает о связи Мутки с художником N. Эскиз Марии и младенца к “Поклонению волхвов”; у Марии – круглое лицо Мутки, ее глаза, губы, брови. Покурив, уничтожил.
Утро, ветер, красный храм, остывающие каштаны в кармане. В другом – револьвер. Парк Уэно. “Пришли в Иерусалим волхвы с Востока и говорят”. Пруд, гниющие плоды лотосов. Ветер срывает шляпу. Широкополую, купленную на Монпарнасе.
Он мог бы застрелиться и без шляпы.
Но побежал за ней. “Ибо мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться ему”. Владыка Николай поднимает шляпу и медленно протягивает ему.
Через полгода он стал чтецом православного собора на Суругудае. От Такеды съехал, перебрался в здание миссии. Такеда, помаявшись в клинике для нервнобольных, переродился, занялся политикой, финансировал газету; их отношения прервались. Письмо от Мутки, совершенно новое; затеплилась переписка. Началась война, Порт-Артур, пришлось уехать. Уезжали все русские. Лил дождь, глушил разговор, русскую речь. Владыка Николай оставался; Кирилл желал остаться с ним, даже обратился к Такеде за содействием. Такеда внимательно выслушал и развел руками.
Москва, Лавра, Духовная академия. Встречи с Муткой, разговоры. Выяснилось: связь с художником N. – фантастический вымысел Серафима; сам Серафим где-то в Германии, пропагандирует русский лубок. Мутке двадцать четыре года, родители подталкивают замуж, боясь иметь возле себя старую деву, еще и художницу при этом.
Повенчались в Никольской, что на Маросейке. Свадьба была быстрой и тихой; художники, священники, купеческая родня. Мутка устала; ночью выползла из венчального платья, размотала волосы и тут же уснула. Он, помолившись, пристроился рядом; глядел на ее голую спину, на которую падал зеленый лунный свет, думал. За два дня до того получил первое письмо, подписанное “Курпа”.
Отец Кирилл так и сидел со стопкой писем от Мутки.
Собрался перечитывать, не смог.
На “арапчатах” шуршит секундная стрелка. По стеклу ползет пчела.
Вышел во двор. Провел граблями по гравию. Малый сад камней, сухой океан; рождение, перерождение, и снова. Каменный фонарик, куски мха. И все снова и снова.
Вспомнил, как на исповеди баба, из железнодорожных, скучно перечисляла грехи и вдруг, дойдя до гневанья на мужа, завыла (шепотом): “Задыхаюсь я с ним... Задыхаюсь...” Муж стоял неподалеку, жевал губами усы. “Задыхаюсь...”
Облитая ветром, зашумела урючина.
В глубине, возле котелка, сидел Алибек. Вода в котелке заиграла – скоро закипит. Отец Кирилл опустился, поглядел на слепого садовника. Захотелось поговорить с ним (с кем-то) о Мутке, о ее приезде. О том, как она войдет в этот дом, как будет привыкать к здешнему воздуху, солнцу, провинции, невежеству, к океану перерождений из камней и сухого мха.
Алибек, поправив огонь под котелком, поглядел пустым глазом на отца Кирилла.
– Ну и на сколько сегодня тьмы больше, чем света, Алибек?
Ташкент, 6 апреля 1912 года
Докурив, Казадупов читает документ.
Утро. Перед Казадуповым – кусок хлеба; при чтении отщипывает. Отщипки отправляет в рот или кладет рядом и забывает о них. Документ он уже читал, теперь перечитывает перед встречей с отцом Кириллом.
Речь о недавних событиях в Оше.
“Ошский уездный начальник. Сентябрь 27 дня 1911 года. Военному губернатору Ферганской области. Рапорт.
Доношу Вашему Превосходительству, что произведенным дознанием удалось выяснить нижеследующие обстоятельства по делу об избиении евреев.
25 сентября, часов в 11 дня, среди туземцев Сарай-Кучинского общества гор. Оша стал циркулировать слух о том, что якобы евреи, проживавшие в этой части города, затащили к себе в дом какого-то мусульманского мальчика”.
Казадупов берет карандаш и жирно подчеркивает “мусульманского мальчика”.
“Установить, кем был пущен этот слух и имел ли он какое бы то ни было основание, пока не удалось, но толпа около еврейских домов (четырех), расположенных в одном месте, стала расти, и к полудню собралось около 1000 человек. К несчастью, к этому времени к толпе подошла одна сартянка и стала спрашивать, не видал ли кто ее 5-летнего сына, которого она ищет уже целое утро. Это совпадение (т.к. мальчик потом был найден на базаре) послужило как бы подтверждением справедливости слуха о том, что какой-то мальчик был захвачен евреями, и толпа стала волноваться.
Вскоре из среды ея выделилось несколько человек, которые вошли в дом еврея Гадалева и стали искать там пропавшего мальчика, так как молва почему-то указывала, что мальчик был увиден именно в этом доме. Розыск этот, конечно, не дал никаких результатов, но это толпу не успокоило; вскоре туда прибыл Старший аксакал, волостной управитель и несколько полицейских. Для успокоения толпы эти должностные лица вновь вошли в дом Гадалева для розыска мальчика, но тоже поиски оказались без результата. В доме Гадалева в это время находились человек 8-10 евреев, собравшихся к нему по случаю еврейского праздника”.
Казадупов подчеркивает “праздника”. На полях: “Уточнить”.
“Евреи страшно перепугались, стали кричать и плакать, в это время туда приехал и Пристав; успокоив слегка толпу и выслушав от нея молву о нахождении в доме Гадалева какого-то мальчика, он сказал собравшимся, что сейчас лично проверит этот слух, и вошел в дом; в то время, когда Пристав производил обыск, еврей Хия Абрамов, находясь в нервном состоянии, неистово кричал и требовал, чтобы его отправили в его квартиру, находящуюся поблизости от Гадалева; бывшие тут евреи исполнили его просьбу, а так как Абрамов от испуга лишился сил, то его понесли евреи; когда они вышли на улицу, то Абрамов продолжал кричать, и, по-видимому, появление кричащего Абрамова раздражающе подействовало на толпу туземцев, и евреев стали бить; поднялся крик и Пристав вместе с чинами полиции выбежал из дома Гадалева...”
Они шли по саду.
– “...под их прикрытием евреев удалось дотащить до квартиры Хии Абрамова”.
Казадупов посмотрел на отца Кирилла.
– “После ухода Пристава в квартиру Хии Абрамова квартира Гадалева и другие соседние с ней еврейские квартиры остались беззащитными и толпа, проникнув в еврейские дворы, стала бросать в окна домов камни, которые и причинили большинство ушибов евреям, а главное, их женщинам, остававшимся дома”.
Казадупов остановился возле шелковицы и погладил ствол:
– Ну вот... Хотите спросить, для чего я вам это читаю?
Лицо отца Кирилла. Нос, ухо.
Глаза прикрыты.
Да, он был в Оше в те дни.
Приехал за два дня до беспорядков. Кто мог предполагать? Обычный туземный город. Над городом гора. Базар, арыки, небо. Бирюзового оттенка, как если добавить в кобальт немного звенигородской зеленой. NB: накладывать на холст пастозно, сразу, без подмалевки.
В тот день он слышал гул толпы. Так гудит ветер, срывая с крыш ржавые листы. Но день был тихим, и небо было зеленым. Он сидел у отца Василия из местной церкви. Отец Василий показывал ему поделки, выпиленные собственными руками.
“Кроме того, толпа туземцев, окружавшая квартиру Хии Абрамова, еще до возвращения туда самого хозяина и других евреев, шедших под прикрытием чинов полиции, ворвалась во двор и стала бросать камни в окна как с улицы, так и со двора, двое из бывших в этом доме евреев, а именно: Мануэль Аширов и Исхак Хаим Пилясов – хотели бежать, для чего забрались на крышу соседнего дома, но там оказались сарты, которые ударом по спине спихнули с крыши Аширова обратно во двор Хии Абрамова; второй же еврей Пилясов, преследуемый толпою, побежал по крыше и был застигнут толпою, которая поволокла его, привязав обрывок веревки к ноге и ситцевый платок к руке...”
Они рассматривали игрушки.
“Шум какой-то”, – сказал отец Кирилл.
“Да...” – Отец Василий держал в руках деревянную птицу.
Застучался в окно пацаненок: “Батюшка! Папаня сказал, чтобы дома сидели, непорядок в городе!”
Отец Василий выглянул в окно: “А что там, не сказал?” – Обернулся. – “Убежал...” – Поглядел в угол, на икону-краснушку Владимирской.
Отец Кирилл поднялся.
“Пилясов был убит камнями, о чем свидетельствовала целая куча окровавленных камней, лежащих как на нем, так и возле него. Камни эти толпа поднимала тут же на улице, так как булыжник валяется повсюду. Как разыгрался случай с убийством Пилясова, в точности неизвестно, т.к. при этом не присутствовало никого из чинов полиции, защищавших в это время евреев на улице между квартирами Гадалева и Абрамова. По-видимому, толпа, совершив убийство, как бы одумалась, т.к. Пристав, прибывший туда несколько минут спустя, уже не застал толпы, которая разбежалась”.
Он видел эти камни, испачканные красною краской. Тело уже унесли. Зеленое небо, синие камни, красная кровь.
– Ну вот. – Казадупов водил ладонью по стволу шелковицы. – Хотите спросить, для чего я вам это читаю?
– Да, я был в Оше в те дни.
– Ради встречи с Курпою?
– Да. Я получил письмо...
– От кого?
– Без подписи.
– Оно у вас сохранилось?
– Нет. Оно исчезло в то же утро, когда и всё.
– Что было в письме?
– Просьба заехать в Ош на пути из Верного. Они откуда-то знали, что владыка вызывал меня к себе.
– Но это неудобная дорога – через горы.
– Да, туда я ехал через Чимкент. А обратно пришлось сказать, что, мол, желаю осмотреть Ферганскую долину... Владыка благословил, передал почту для отца Василия.
– Вы видели самого Курпу?
– Не уверен, что это был Курпа... Он написал, что встретится со мной на Троне Соломона.
– Где?
– Тахти Сулаймон. Гора местная. Высокая. – Замолчал.
“Привязав обрывок веревки к ноге и ситцевый платок к руке...” Ситцевый платок.
– Я решил осмотреть гору за день до встречи. Сказал отцу Василию, что интересуюсь местными обычаями. Тот помог найти вожатого из местных, Кадыр звали. Сказал только, чтобы рясу снял: неудобно да и опасно...
Они поднимались утром. Город внизу уменьшался, небо расширялось и обливало их светом. Но смотрел на небо редко, больше под ноги. Один раз он уже бывал в горах, в Баварских Альпах, с Муткой; Серафим пропел перед восхождением молитву горным духам, но тропы были комфортабельными, перевал невысоким, а за ним скатертью-самобранкой развернулся гастхауз, где варили отличное пиво... Подъем на Трон Соломона был другим. Тяжелым, мокрым, с боем в ушах. Мимо шли толпы женщин. “Хотят детей”, – пояснил Кадыр, провожатый. “Кого?” – “Детей. Из других городов приходят. Эти вот... наманганские. Детей нет, пришли Сулаймона просить”.
Босые ступни женщин. Видел, как снимали свою обувь внизу, оставляли под присмотр. Одна, видимо, порезалась о камни. Шла, оставляя красный след. Десятки женщин. Лиц он, разумеется, не видел. Попадались и мужчины.
Наконец поднялись. Отец Кирилл отер ледяной лоб. Небо втекало в глаза, ноздри, уши.
На камне сидело трое мулл. Кадыр пошел договариваться. Один из троих поднялся.
Отцу Кириллу показали каменные следы колен Соломона. Следы пальцев Соломона. Следы его слез. Огромный, плоский Трон Соломона, отполированный до серого блеска.
По трону вниз животом съезжали женщины.
“Странные у них географические понятия”, – говорил вечером отец Кирилл. “Соломон – это ж Ближний Восток, Иерусалим...”
“Они считают Соломона пророком, – отозвался отец Василий. – А у пророков – своя география. И еще верят, что Соломон переносился сюда с помощью духов. А это, согласитесь, весьма быстроходный вид сообщения... Берите вот айву, сочная”.
Стол у отца Василия был как из “Тысячи одной ночи”. Фисташки, сушеный урюк, халва, фрукты.
Поздно вечером, помолившись, отец Кирилл тихонько выскользнул из причтового дома. На улице его уже ждали. Арба заскрипела огромным, в человеческий рост, колесом. Город засыпал рано, на улицах – пустота. Быстро добрались до подножия.
– Вы снова взобрались на гору? – Пенсне Казадупова блеснуло.
– Меня подняли. Двое молодцов подхватили, и наверх. Сам бы, наверное, не смог. Было уже темно. И ноги после дневного болели.
– Подробнее... Лица...
– Лиц не помню. Обычные, туземные. Тропу знали как свои пять пальцев. Один раз только остановились: осыпь пошла.
Он слышал только их быстрое дыхание. Один держал его за плечи, другой – за ноги. Видно, так втаскивают туда тех паломников, кто не может подниматься сам. Несли почти бегом. Дыхание, запах пота. Вдруг замерли. Посыпались камни. Сыпались и летели в темноту.
– Когда поднялись, там уже были люди. Десять, может, больше. Кажется, женщины тоже. Дальше помню плохо. Поднесли пиалу с чем-то горячим, сказали, чтобы выпил.
– Заставили?
– Нет. Обращались вежливо. На земле стояло блюдо с коконами шелкопряда. Каждый подходил и брал один. Меня подпустили первым. Возле блюда на корточках сидел старик. Заставлял открыть рот и вкладывал туда кокон. Когда все взяли, блюдо облили чем-то и подожгли. Стал виден огромный камень. Ну, тот самый, Трон Соломона, по которому днем съезжали женщины. Над ним держали горящее блюдо.
– А на самом Троне сидел...
– Мальчик.
Нос Казадупова покрылся каплями пота. Пенсне съехало, оголились серые, с болотным ободком глаза.
– Вы уверены?
– Да. Возле камня на коленях стояли двое. Один старик, кажется, тот, который сидел возле блюда. Думаю, это и был Курпа. Меня втолкнули между ними.
– Вы что-нибудь чувствовали?
– Да. Радость... – Помолчал. – Наверное, от той пиалы. Не знаю, что там было. Но не кукнар[20].
Отец Кирилл поглядел на ветку вишни.
Дерево еще не отцвело. Пчелы.
Спустили его тем же способом. Проскрипела по пустым лабиринтам арба. Чуть пошатываясь, прошел по спящему дому. По ошибке ткнул дверь хозяйской спальни; отец Василий открыл глаза: “Отец Кирилл, там горшок у кровати, нечего во двор в такую темень...” Прикрыл дверь, нашел свою комнату. Икона Богородицы в грубом казацком окладе. Ватными губами молился. Так на коленях и заснул. Проснулся поздно, вышел; отец Василий уже за чаем, свежий, седой, умытый. Отец Кирилл тоже привел себя в порядок; в голове была тяжесть, но за чаем и разговором прошла. А потом тот вой, и стук в окно, и деревянная птица в руках отца Василия.
– Вы никак не связывали того мальчика, которого видели на горе, с тем, из-за которого... – спросил Казадупов.
– Нет. Я ведь и не знал, из-за чего там началось. А на следующий день уехал.
Вечером он ходил по еврейским домам, подвергшимся погрому. В одних не открывали, боялись. В других впускали, косились на его рясу, молчали. В третьих брали за руку, подводили к выбитым окнам, камням, задирали рукава, показывали ушибы. Выходили старики с синими ладонями – красильщики, выходили их жены в тяжелых платьях. Местные, туземные евреи; иранская речь, всхлипы. Он оставлял деньги, небольшие суммы из полученных в Верном, и быстро уходил. Только в одном доме задержался. Не то чтобы дом этот сильно пострадал; никто не вышел к нему, под ноги бросилась тощая коза. Было темно и бедно; некрасивая женщина качала ребенка; обхватив голову, сидел мужчина. Отца Кирилла они словно не увидели. Женщина продолжала качать, только улыбнулась, обнаружив отсутствие переднего зуба, а мужчина так и сидел и дергал слегка ногою. Отец Кирилл положил рядом с лампой деньги и вышел.
Зеленое небо, окаменевшие слезы царя Соломона. Бездетные женщины с кровавыми стопами. “Папаня сказал, чтобы дома сидели, непорядок в городе!”
Они в комнате. Казадупов – поджав ноги по-турецки, отец Кирилл – возле “арапчат”.
– Неужели вы, батюшка, не побоялись подняться на гору? Могли ведь и убить.
– После одного случая у меня почти исчез страх смерти, – отвечает отец Кирилл. – Осталось только детское любопытство.
Парк Уэно. Дует ветер. Он прячет револьвер и бежит за своей шляпой.
– Да и служба у священника такая – возле смерти отираться. Привыкаешь. К тому же я надеялся, что наконец узнаю...
– Что?
– Курпа написал, что ему известно... Известно, где находится Николай Триярский.
– Ваш дядя, тот самый? Попавший в плен к киргизам и проданный в Бухару?
– Да.
Бухара, 26 апреля 1861 года
Раб человек в Бухаре уважаемый. Особенно перед продажей которая для раба как свадьба только гостей не зовут и песен не запевают а вместо муллы приходит маклер тряся бородой и сделку благословляет. Уважение же к рабу происходит оттого что раб имеет цену и его можно продать а что можно продать то священно. Вот видишь пошел человек нет не этот а вот тот маленький серый как мышь тюбетейкой накрыть можно водоноша или сиделец в лавке или еще какое-нибудь мелкое базарное насекомое какая ему цена? правильно нет ему цены накроет его судьба своей свинцовой тюбетейкой и омин! бегите за мастером из квартала обмывальщиков трупов жизнь такого человека дымок от светильника фу! и где он? как дым не имел стоимости и рассеялся едва пощекотав ноздри.
Абдулла-Живот отошел от окна и уселся на ковер в пальцах защелкали четки. Даже четки Абдулла перебирает как счетные кости деловито и с прищуром. Торговый человек Абдулла умный человек Абдулла истинный бухарец. Раннее утро шевелится за стеной караван-сарая наполняя улицы всхлипами веников плевками водоношей и скрежетом городских ворот. Абдулла слушает эту музыку и гладит себя по крепкому как арбуз животу признаку здоровья и благосостояния. За формой своего живота Абдулла тщательно следит и в бане в особой комнатке для сбривания волос строго осматривает его в зеркальце не нарушилась ли его приятная форма не начал ли свисать или набок как курдюк заваливаться? ухаживать за таким красивым животом в его годы дело хлопотное.
Впрочем кому как не Абдулле знать цену человеческому телу приятному на ощупь и отдохновительному для глаз? скольким рабам он смог придать товарный вид творя цветущие розы из пыли и рахат-лукумы из нечистот а уж какие безнадежные случаи бывали такой товар завезут что аппетит теряешь и даже музыка эта утешительница разбитого торговыми неудачами сердца не помогает. Или окажется раб с болезнью он раб существо хитрое чуть что не по нему тут же болеет траться на разные лекарства и амулеты или даже болеть ленится и сразу умирает негодяй знает что Абдулла человек добрый похороны устроит с плакальщицами муллою и другими непредвиденными расходами. Опять Абдулла ночи не спит кальяна не курит переживает что от этих забот живот усохнет или дряблым сделается или набок как курдюк завалится. Бежит в баню вытирает от пара зеркальце и нитью окружность живота измеряет трижды хвала! сияет живот Абдуллы полной луной в сумерках бани и плещет на него Абдулла воду из ковшика. А там и амулеты и заговоры помогут и раб идет на поправку томный сонный готовый к продаже. Но сегодня Абдулла чувствует что пройдут торги как песня как свадьба даром что гостей не позовут и карнаи под самые небеса не взлетят чтобы даже самым глухим ангелам удовольствие было.
Как в каждом истинном работорговце в Абдулле жил поэт. Нравились Абдулле беловолосые рабы с северного десятого климата со светлыми как лезвие клинка глазами в самую грудь Абдуллы входил такой клинок и будь у Абдуллы сердце но как у истинного работорговца сердца у Абдуллы не было вот живот был виден а сердце нет. Оттого вся поэзия помещалась у Абдуллы не в сердце а в животе нежном и отзывчивом к поглаживанию веточкой райхона и если водить веточкой по животу то перед взором начинают возникать разные локоны родинки и шайтан знает что. Поэтому ценил и уважал Абдулла тех рабов которые умели с его животом обращаться и превращать таким образом его Абдуллу в поэта а если поступал товар с северного климата то Абдулла даже без этих упражнений в поэта превращался потому что ценится северный раб в Бухаре как товар толковый и образованный.



























