355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стивен Фрэнд Коэн » «Вопрос вопросов»: Почему не стало Советского Союза? » Текст книги (страница 7)
«Вопрос вопросов»: Почему не стало Советского Союза?
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:41

Текст книги "«Вопрос вопросов»: Почему не стало Советского Союза?"


Автор книги: Стивен Фрэнд Коэн


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Двадцать лет спустя постсоветский российский парламент, переименованный в Думу, стал почти точной копией своих слабых и послушных предшественниц царского времени, а президентская власть обрела почти всевластные полномочия. Путь к этому фатальному изменению отмечен двумя поворотными событиями. Первое произошло в конце 1991 г., когда советскому парламенту выпало сыграть лишь незначительную роль в событиях, предшествовавших роспуску Советского Союза, и вовсе никакой – в самом роспуске. Второе случилось осенью 1993 г., когда Ельцин силой прекратил деятельность российского парламента 1990-го г. созыва и ввёл в действие суперпрезидентскую конституцию. С тех пор каждый следующий парламент (как и выборы в него) был всё менее независимым и влиятельным, превращаясь, в итоге, в глазах своих критиков, в «декоративный» орган или «имитацию» законодательной власти – как и постсоветская демократия вообще.

Наконец, жизнеспособная демократия нуждается в правящих элитах, доступ в которые открыт, по крайней мере, время от времени, для представителей других партий, негосударственных структур и гражданского общества. К моменту начала перестройки самоназначенная советская номенклатура сосредоточила в своих руках всю политическую власть и даже само участие в политике. Нарушение этой монополии путём обеспечения возможности появления новых политических фигур из разных социальных и профессиональных слоев – так, мэрами Москвы и Петербурга были избраны доктор экономических наук и профессор права – было ещё одним демократическим прорывом времени Горбачёва. В 1990 г. такие люди уже составляли значимое меньшинство в союзном и большинство – в российском парламенте.

После 1991 г. это достижение тоже было свернуто. Постсоветская правящая элита вскоре превратилась в узкую группу, состоящую, по большей части, из личного окружения лидера, финансовых олигархов и их представителей, государственных чиновников и силовиков (людей из структур вооружённых сил и госбезопасности). Рост числа последних на высших уровнях власти, к примеру, обычно связывают с приходом Путина, бывшего полковника КГБ, но этот процесс начался уже вскоре после советского распада. До 1992 г., т. е. при Горбачёве, силовики составляли 4% от правящей элиты; при Ельцине их численность увеличилась более чем в четыре раза – до 17%, а при Путине еще утроилась – почти до 50%{237}.

Ситуация с гражданским обществом развивалась соответственно. Что бы там ни говорили люди, называющие себя «промоутерами» гражданского общества, оно всегда существует, даже в авторитарных системах. Но в постсоветской России большинство его представителей к концу 1990-х гг. вновь впали в доперестроечную пассивность, предпочитая действовать спорадически или вовсе бездействовать. Такой поворот был вызван несколькими факторами, в том числе, усталостью, разочарованием, государственной реоккупацией политической сферы, а также нокаутирующим воздействием ельцинской «шоковой терапии» начала 1990-х., выбившей из рядов некогда широких и профессиональных советских средних классов, считавшихся предпосылкой стабильной демократии, каждого десятого. Александр Яковлев, партнёр Горбачёва по демократизации, произнес накануне двадцатой годовщины перестройки «кощунственную фразу: такого разрыва между правящей верхушкой и народом не было в истории России»{238}. Это было существенным преувеличением, но всё же выражало судьбу того, что они с Горбачёвым когда-то начали.

Короче говоря, эти четыре признака свидетельствуют, что российская демократизация после конца Советского Союза развивалась по нисходящей траектории. Другие политические процессы двигались в том же направлении. Конституционализм и главенство закона были руководящими принципами горбачевских реформ. Они не всегда доминировали, но являли резкий контраст с ельцинскими методами, которые уничтожили в 1993 г. весь сложившийся конституционный порядок, от парламента и только набиравшего форму Конституционного суда до возрождённых советов на местном уровне управления. Затем, до конца 1990-х гг., Ельцин правил в основном при помощи указов, издав 2300 только за один год. Взлёт и падение наблюдались в это время и в официальном отношении к правам человека, что всегда служит чувствительным индикатором степени развития демократии. По этому поводу в одном западном исследовании, опубликованном в 2004 г., говорилось: «Количество нарушений прав человека в России впечатляющим образом возросло с момента краха Советского Союза»{239}.[88]88
  В 2005 г. ведущий российский правозащитник Сергей Ковалев назвал ситуацито с правами человека в России «просто катастрофической» (Радио «Эхо Москвы». 2005. 22 сентября). Ранней стадии этого процесса, начавшегося после Горбачёва, посвящены несколько статей из сборника Saivetz Carol and Jones Anthony, eds. In Search of Pluralism. – Boulder, Colo., 1994.


[Закрыть]

Вывод кажется очевидным: Советская демократизация, какой бы диктаторской ни была предыдущая история системы, была для России упущенной демократической возможностью, непройденной эволюционной дорогой. В контексте американского триумфализма и его политической корректности, этот вывод звучит еретически, но не в постсоветской России. Даже прежние сторонники Ельцина и критики Горбачёва позже переосмыслили свои позиции, занимаемые ими в 1990–1991 тт. Оглядываясь назад, один из них признал: «Горбачёв … подарил нам политические свободы – бесплатно, без крови. Свободу печати, слова, митингов, собраний, многопартийной системы». Другой уточнил: «То, как мы воспользовались этими свободами – это уже наша, а не его проблема и ответственность». А третий, политически поддержавший Ельцина в решении об отмене Союза, задался вопросом: «Как пошло бы развитие страны?» – продолжи она существовать{240}.

Двадцать лет спустя после прекращения существования советского государства большинство западных наблюдателей сошлись во мнении, что в России идёт глубокий процесс «де-демократизации». Попытки объяснить, когда и почему он начался, вновь выявляют принципиальные различия между мышлением западных, особенно американских, специалистов и самих русских.

В отличие от американцев, большинство русских сожалели о конце Советского Союза, но не потому, что они скучали по «коммунизму», а потому что лишились привычного государства и стабильного образа жизни. Даже заключённый постсоветский олигарх, подобно многим соотечественникам, рассматривал это событие как «трагедию» – взгляд, породивший афоризм: «Тот, кто не сожалеет о распаде СССР, у того нет сердца»{241}.[89]89
  Продолжение этого афоризма звучит так: «А тот, кто думает, что он может быть восстановлен, не имеет головы». Существуют и более жесткие варианты: «О распаде СССР сожалеют все, кроме, может быть, либералов и других членов “пятой колонны”. Умные люди не могут по-другому» (Ивашов Л.Г. // СР. 2006. 7 декабря).


[Закрыть]
Уже хотя бы по этой причине российские интеллектуалы и политические деятели были в меньшей степени, чем американцы, связаны идеологией и политикой, когда объясняли причины де-демократизации. Росло число тех, кто, наряду со сторонниками Горбачёва, был уверен в том, что конец перестройки, отменённой вместе с Советским Союзом, был «упущенным шансом» и «трагической ошибкой»{242}.[90]90
  С другой стороны, тем из русских, кто был непосредственно причастен к отмене советского государства и к последовавшему затем ельцинскому режиму, мешала переосмыслить случившееся политическая ангажированность. См., напр.: Эпоха Ельцина / Под ред. Батурина и др., а также двух последних авторов в книге Ostrow Joel, Saratov Georgiy and Khakamada Irina, eds. The Consolidation of Dictatorship in Russia. – Westport, Conn., 2007. И это касалось не только граждан России: Shleifer Andrei. A Normal Country. – Cambridge, Mass., 2005. Разумеется, были среди русских интеллектуалов и те, кто считал, что альтернативы перестройке не было. См., напр.: Согрин В.В. // ОНС. 2002. № 4. С. 95–100, а также ряд статей в сборнике Эпоха Ельцина / Под ред. Батурина и др.


[Закрыть]

Большинство американских комментаторов настаивали и настаивают на ином объяснении. Вычеркнув реформы Горбачёва из «злодейской» истории Советского Союза и приписав заслугу демократизации Ельцину, они обвинили Путина в том, что он «повёл Россию в противоположном направлении». Непосредственными инициаторами этого объяснения выступили комментаторы из политических, академических и журналистских кругов, которые ранее громко рукоплескали «демократии ельцинской эпохи», но оно стало расхожей истиной: «Демократизирующаяся Россия, которую унаследовал Путин», пала жертвой его «антидемократической повестки дня» и «проекта [построения] диктатуры»{243}. Только считанные американские специалисты не разделили этот взгляд, возложив вину за начало «отката демократических реформ» не на Путина, а на его предшественника Ельцина{244}.

Ещё меньше в Америке – видимо, из-за боязни усомниться в «одном из великих моментов в истории»{245},[91]91
  Как напоминают Реддавей и Глинский (Tragedy. P. 2), большинство западных комментаторов «были в восторге» от распада советского государства. Один американский политолог, правда, призывал опасаться тех, кто готов «простить коммунистического лидера, который думал, что [демократизация] могла быть возможна» (Dawisha Karen in APSR, June 1999. P. 476).


[Закрыть]
– тех, кто спрашивает, а не начался ли «откат» ещё раньше, собственно с распадом советского государства. То, что журналисты и политические деятели не рассматривают такую возможность, ещё можно понять. Но даже солидные учёные, которые впоследствии сожалели о своем «оптимизме» в отношении ельцинского руководства, не берутся пересмотреть свою позицию по поводу конца Советского Союза{246}. А им следовало бы это сделать, поскольку то, как произошел его распад – в обстоятельствах, которые стандартные западные оценки в основном замалчивают или мифологизируют – явно не предвещало ничего хорошего для российского будущего. (Один из мифов – миф о «мирном» и «бескровном» роспуске Союза{247}. На самом деле, в разразившихся вскоре этнических конфликтах в Средней Азии и на Кавказе были убиты или насильственно лишены родины сотни тысяч граждан, и постсоветские последствия того ядерного взрыва до сих пор дают себя знать, что показала война 2008 г. в Грузии).

В самом общем смысле, существовали грозные параллели между распадом Советского Союза и крахом царизма в 1917 г. В обоих случаях способ, которым было покончено со старым порядком, вызвал почти тотальное разрушение русской государственности, что надолго ввергло страну в хаос, конфликт и бедствие. (Термин «Смута», которым русские называют то, что последовало, наполнен страхом перед будущим, страхом, вытекающим из прежнего исторического опыта и не передаваемым традиционным английским переводом – «Time of Troubles». В этом смысле, конец Советского Союза был связан не столько со спецификой советской системы, сколько с повторяющимися сломами государства в российской истории.)

Последствия 1991 г. и 1917 г., несмотря на важные различия, были схожи. Вновь надежды на эволюционный прогресс в направлении демократии, процветания и социальной справедливости были разбиты; небольшая группа радикалов навязала нации экстремальные меры; активная борьба за собственность и территорию, раздробив, подорвала основы многонационального государства, на этот раз ядерного, а победители разрушили устоявшиеся экономические и другие важные структуры, чтобы создать абсолютно новые, «как будто не имея прошлого»{248}. Вновь элиты действовали во имя идей и лучшего будущего, но оставили общество резко расколотым по отношению к очередному «проклятому вопросу»: почему это произошло?[92]92
  Даже один из бывших ельцинских пресс-секретарей и спустя почти пятнадцать лет писал: «Мы никак не можем понять, что же для нас значил распад СССР» (Костиков Вячеслав // АиФ. 2005. 9 ноября).


[Закрыть]
. И вновь обычные люди расплачивались за все, в том числе катастрофическим падением уровня и продолжительности жизни.

Все перечисленные процессы разворачивались, на фоне взаимных (и долго не стихавших) обвинений в предательстве, в течение трех месяцев, с августа по декабрь 1991 г., когда был произведён «демонтаж союзной государственности». (Горбачёв ощущал себя преданным участниками августовского путча и Ельциным, Ельцин – его партнером по беловежскому соглашению Кравчуком, а миллионы россиян – беловежским роспуском Советского Союза, который побудил одного иностранного корреспондента назвать постсоветскую Россию «страной нарушенного слова»){249}. Этот период начался и кончился переворотами в Москве и Беловежье, а его кульминацией стала «революция сверху», направленная против реформирующейся советской системы и совершённая её собственными элитами – аналогичная той (опять же, при всех значимых расхождениях), что совершил в 1929 г. Сталин, отменив НЭП. Впоследствии, оглядываясь назад, россияне различных политических взглядов пришли к выводу, что именно в эти три месяца политический экстремизм и безудержная жадность лишили их шанса на демократический и экономический прогресс{250}. Некоторые думали, что это случилось десятилетием позже, при Путине.

Безусловно, трудно себе представить политический акт, более экстремальный, чем ликвидация государства с 280-миллионным населением и бессчетными запасами ядерных и прочих средств массового уничтожения. И всё-таки Ельцин сделал это, как признали даже его сторонники, сделал безоглядно, способом, который не был «ни легитимным, ни демократическим»{251}. Принципиально отличный от горбачевской приверженности постепенности, социальному консенсусу и конституционализму, это был возврат к «необольшевистской» и более ранним российским традициям насильственных изменений, как считают многие русские и даже некоторые западные авторы{252}.[93]93
  По некоторым оценкам, в России существует «почти всеобщее убеждение», что идеология постсоветского ельцинизма была «вывернутой наизнанку идеологией советского коммунизма». Kagarlitsky Boris. Russia Under Yeltsin and Putin. – London, 2002. P. 55.


[Закрыть]
Последствия его неизбежным образом поставили под угрозу демократические достижения предшествующих шести лет перестройки.

Ельцин и его ставленники, к примеру, обещали, что принимаемые ими крайние меры будут «чрезвычайными», т. е. временными, но, как это уже не раз бывало в России (предыдущий – при Сталине в 1929–1933 гг.), они разрослись в систему правления{253}. (Следующей, уже запланированной, мерой была «шоковая терапия».) Эти начальные шаги были продиктованы следующей политической логикой. Покончив с Советским государством недостаточно легитимным, с точки зрения закона и народной поддержки, способом, правящая группа Ельцина вскоре стала опасаться реальной демократии. В частности, свободно избранный, независимый парламент и возможность в любой момент лишиться власти порождали страх «пойти под суд и в тюрьму»{254}.[94]94
  Даже известная своей умеренностью в оценках сторонница демократических реформ назвала Беловежье «просто актом государственной измены». Zaslavskaya Tatyana in Demokratizatsiya, Spring 2005. P. 299.


[Закрыть]

Экономические последствия Беловежского соглашения были не менее угрожающими. Ликвидация Союза, без какой бы то ни было предварительной подготовки, разрушила высокоинтегрированную экономику страны. Помимо того, что это способствовало уничтожению огромного государства, это стало основной причиной краха производства на всех бывших советских территориях, сократившегося в 1990-е гг. почти наполовину. Падение производства, в свою очередь, вело к массовой бедности и сопутствующим ей социальным патологиям, от сокращения продолжительности жизни до масштабной коррупции, которые оставались «главным фактом» российской жизни даже в начале двадцать первого века{255}.[95]95
  О масштабах бедности велись споры. Вслед за официальной российской статистикой, многие западные комментаторы полагали, что она затронула менее двадцати процентов населения. Николай Шмелев, серьезный и уважаемый экономист умеренных взглядов, приводит цифру «семьдесят-восемьдесят процентов», которая, скорее всего, была более точной. По поводу падения производства см. Ry-urikov. Russia. P. 19.


[Закрыть]

Экономическая мотивация, стоявшая за поддержкой Ельцина элитами в 1991 г…. была еще более злокачественного свойства. Как написал тринадцать лет спустя один бывший сторонник Ельцина, «почти всё происходившее в России после 1991 г. в значительной мере определялось дележом собственности бывшего СССР»{256}. И здесь тоже были свои зловещие исторические прецеденты. В России двадцатого века уже дважды имели место конфискации собственности в масштабах страны: в 1917–1918 гг., когда в ходе революции были экспроприированы помещичьи владения и промышленные предприятия и другая крупная собственности капиталистов, и в 1929–1933 гг., когда 25 миллионов крестьян лишились земли в ходе сталинской коллективизации. Негативные последствия обоих эпизодов ещё долгие годы терзали страну{257}.

Значительная доля огромных богатств страны, которые в течение десятилетий считались – законодательно и идеологически – «собственностью всего народа», перекочевала в руки советских элит, проявивших при этом не больше уважения к законности процедуры или к общественному мнению, чем большевики в 1917–1918 гг. На самом деле, по мнению одного русского интеллектуала-антикоммуниста, «большевистская экспроприация частной собственности выглядит просто верхом благочестия на фоне безумной несправедливости нашей абсурдной приватизации»{258}. Чтобы закрепить своё господствующее положение и лично обогатиться, советские элиты нуждались в том, чтобы самые ценные куски государственной собственности распределялись сверху, без участия законодательных структур и иных представителей общества. Этой цели они достигли сперва сами, с помощью «стихийной приватизации» накануне роспуска Союза, а затем, после 1991 г., с помощью указов, изданных Ельциным. В итоге, приватизацию с самого начала преследовал призрак «двойной нелегитимности» – в глазах закона … и в глазах населения»{259}.

Политические и экономические последствия было нетрудно предвидеть. Опасаясь за свои сомнительным образом приобретённые богатства, а порой и за свою жизнь и жизнь своих близких (многие отослали свои семьи жить за границу), собственники, составившие ядро первой постсоветской правящей элиты, были не меньше Ельцина заинтересованы в ограничении или свёртывании парламентской демократии и свободы СМИ, введенных Горбачёвым. Взамен они стремились создать своего рода преторианскую политическую систему, призванную защищать их богатство и им же развращаемую.

Роль, которую в постсоветской «де-демократизации» сыграл «дележ собственности бывшего СССР» (процесс, всё ещё шедший и во время финансового кризиса 2008–2009 гг.), редко отмечается в западных оценках. Полное освещение этой проблемы лежит за рамками данной работы, но некоторые его вехи отметить стоит. «Приватизация» государственных активов стоимостью миллиарды долларов была центральным пунктом конфликта между Ельциным и парламентом в 1993 г. и танкового расстрела последнего в октябре. Она же была побудительным мотивом принятия в декабре 1993 г. суперпрезидентской конституции, а также создания коалиции Кремля с новыми олигархами с целью сохранить Ельцина у власти путём манипуляции президентскими выборами 1996 г.

Угроза благосостоянию и безопасности кремлёвско-олигархической «Семьи» способствовала затем «демократическому переходу» власти от Ельцина Путину в 1999–2000 гг. В условиях всё громче звучавших в стране и в Думе требований социальной справедливости, ответствеиности за преступления и импичмента, а также ухудшения политического и физического здоровья Ельцина, олигархи отчаянно нуждались в новом защитнике в Кремле. (По результатам опроса, проведённого в конце 1999 г., 90% россиян не доверяли Ельцину, а 53% хотели, чтобы он был привлечён к суду.) План заключался в том, чтобы назначить его преемника премьер-министром, чтобы он, согласно Конституции, занял кресло Ельцина после его отставки до новых «выборов».

В качестве кандидатов на этот пост рассматривались несколько фигур, пока выбор не пал на 47-летнего Владимира Путина, карьерного офицера КГБ и главу наследовавшего ему ведомства, ФСБ. Хотя позже он повёл себя на посту лидера не так, как рассчитывали олигархи, причина, по которой выбрали Путина, была очевидна: как глава ФСБ, он уже продемонстрировал, что «готов помочь» прежнему патрону избежать уголовного обвинения. И, действительно, первое, что он сделал, став президентом, гарантировал Ельцину, как было оговорено заранее, пожизненный иммунитет от судебного преследования. Впервые за столетия полицейских репрессий в России, таким образом, карьерный офицер тайной полиции стал её верховным лидером{260}. (Юрий Андропов перед тем, как стать генеральным секретарем ЦК КПСС в 1982 г., возглавлял КГБ, но это не была его первая или основная профессия.)

Экономические последствия «дележа» были не менее глубокими. Не зная точно, как долго они смогут на деле владеть своей огромной собственностью, новые олигархи изначально были больше заинтересованы в том, чтобы обдирать активы, как липку, нежели инвестировать в них. Отток капитала вскоре намного превысил вложения в экономику, которые упали на 80% в 1990-е гг. Это стало главной причиной депрессии, хуже той, что была на Западе в 1930-е гг.: ВВП сократился наполовину, а реальные зарплаты (там, где их ещё платили) даже больше, при этом примерно 75% граждан страны оказались за чертой бедности. В результате, постсоветская Россия лишилась многих из своих, с трудом завоёванных, достижений двадцатого века, став первой нацией в истории, подвергшейся настоящей демодернизации в мирное время{261}.

Неудивительно, что по мере того как новая элита и её бюрократическая верхушка всё больше воспринимались как алчная «оффшорная аристократия», ненависть народа к ним росла и становилась более интенсивной. По данным опроса 2005 г., россияне оценивали их ниже, чем их советских предшественников, по таким показателям, как забота о благе народа, патриотизм и моральные качества. Тот факт, что все эти процессы разворачивались под знаменем «демократических реформ», ещё больше дискредитировал демократию (именуемую теперь не иначе как «дерьмократия») в народном мнении{262}.[96]96
  Кремлевский идеолог Сурков использует это выражение в собственных целях, но в целом правомерно, добавляя, что эта элита не видит будущего или будущего своих детей в России. По поводу упомянутого опроса см. ВН. 2005. 24 августа, а также НГ. 2005. 16 августа.


[Закрыть]
Двадцать лет спустя после начала «дележа собственности бывшего СССР», его политические и экономические последствия, наряду с убеждением, что «собственность без власти ничего не стоит»{263}, остаются главной причиной де-демократизации России и, одновременно, главным препятствием для её обратного движения.

Учитывая все эти зловещие обстоятельства, почему же так много западных комментаторов, от политиков и журналистов до учёных, приветствовали распад Советского Союза как «прорыв» к демократии и свободно-рыночному капитализму, упорствуя в этих своих заблуждениях?{264}. Там, где дело касалось России, их реакция, опять же, была основана на антикоммунистической идеологии, обнадеживающих мифах и амнезии, а не на исторических или современных реалиях. Намекая на близорукость тех людей, которые давно мечтали уничтожить советское государство и затем «ликовали» на обломках, один московский философ с горечью заметил: «Они целили в коммунизм, а попали в Россию»{265}.

Одним из наиболее идеологизированных мифов, связанных с концом Советского Союза, является миф о том, что он «был обрушен руками собственного народа» и привёл к власти в России «Ельцина и демократов» – даже «моральных лидеров» – представляющих «народ»{266}.[97]97
  Таким же большим мифом было утверждение, что распад Союза освободил «реформаторов из республик» от власти «реакционеров из Центра» (Szporluk Roman in NYT, Jan. 23, 1991). На деле, освободившись из-под влияния московских реформаторов, реакционеры захватили контроль над властью и собственностью во многих республиках.


[Закрыть]
На самом деле, как я отмечал ранее, не было ни народной революции, ни общенациональных выборов, ни референдума, узаконивших или санкционировавших распад, и, следовательно, это предположение не подтверждается никакими эмпирическими данными. Напротив, всё свидетельствует в пользу совсем другой интерпретации.

Даже самые выдающиеся лидеры нуждаются в сторонниках для осуществления своих исторических деяний. Ельцин отменил Советский Союз в декабре 1991 г., опираясь на альянс сил, движимых эгоистическими интересами. Все входившие в него группы называли себя «демократами» или «реформаторами», но при этом две самые важные были явно плохими союзниками. Первая – это номенклатурные элиты, которые, как метафорически заметил ельцинский главный министр, шли «на запах собственности, как хищник идет за добычей», и жаждали собственности больше, чем любой демократии или рыночной конкуренции (многие из них выступили против горбачёвских реформ), а вторая – это нетерпеливое, откровенно продемократическое крыло интеллигенции{267}. Традиционные враги в дореформенной советской системе, они стали сообщниками в 1991 г., в основном, потому что радикальные экономические идеи интеллигенции казались оправданием для номенклатурной приватизации.

Однако самые влиятельные ельцинские сторонники из числа интеллектуалов, которые затем играли ведущие роли в его постсоветском руководстве, не были ни случайными попутчиками, ни настоящими демократами. Это, прежде всего, Егор Гайдар, Анатолий Чубайс и их «команда» шоковых терапевтов. С конца 1980-х гг. Чубайс и другие настаивали, что рыночная экономика и крупная частная собственность должны быть навязаны неподатливому российскому обществу «железной рукой» режима. Этот превозносимый ими «большой скачок» потребует «жёстких и непопулярных» политических решений, что повлечёт за собой «массовое недовольство» и, в результате, сделает необходимым применение «антидемократических мер»{268}.[98]98
  Датированный 30 марта 1990 года, этот малоизвестный документ был разработан группой под руководством А. Чубайса, позже сыгравшего в приватизационной кампании Ельцина роль главного практикующего шокотерапевта (см. Гельман В.Я. // ОНС. 1997. №4. С. 66–67; Вишневский Борис // НГ. 1998. 14 февраля). Он родился из более широкой дискуссии, начатой в 1989 г., вокруг режима «железной руки» и его необходимости для периода советской трансформации. Очень может быть, что эти интеллектуалы-антимарксисты изначально были «больше заинтересованы в свободном рынке, чем в демократии» (Reddaway and Glinski. Tragedy. P. 59), однако, оказавшись у власти, не занимались ни тем, ни другим.


[Закрыть]
Подобно жаждущим собственности элитам, главное препятствие эти «либеральные почитатели Пиночета» видели в новых законодательных органах, избранных при Горбачёве и всё ещё называемых советами. О своём лидере Ельцине они говорили: «Пусть будет диктатором»{269}.

Что могло быть хуже для нарождающейся российской демократии в 1992 г., чем вера Кремля в необходимость лидера типа Пиночета для осуществления рыночных реформ (роль, от которой в своё время отказался Горбачёв) и команда интеллектуалов-«реформаторов», укрепляющая его в этой вере? Отсюда оставался только шаг до возврата к российским авторитарным традициям, а за ним – свержение избранного парламента, декретная приватизация, назначение Кремлём финансовых олигархов и коррупция в сфере выборов и СМИ. Российский профессор права позже так оценивала случившееся: «В итоге, так называемое демократическое движение перестало существовать уже к концу 91-го года… Одни занялись дележом собственности и первоначальным накоплением капитала, другие подрядились к новым собственникам для политического обслуживания их интересов»{270}.

Разумеется, Чубайс и его «демократические реформаторы» участвовали в этом на всех стадиях, планируя и оправдывая отказ от демократизации, включая переход власти к Путину, и одновременно продолжая скучать по российскому Пиночету{271}. Служа министрами в ельцинском правительстве, они были теперь больше (или меньше) чем интеллектуалы, особенно это касалось самого Чубайса, а также Гайдара, Альфреда Коха, Бориса Немцова и десятка других. (Следует подчеркнуть, что их деятельность в этом качестве нашла активную поддержку американских политиков, влиятельных представителей СМИ и академических специалистов){272}.

Лежавший в основе взглядов ельцинских сторонников-интеллектуалов «синдром Пиночета» был проявлением их глубокого антидемократического презрения к русскому народу. Когда результаты выборов оказались не в пользу «либералов», они усомнились в «психическом здоровье» избирателей, воскликнув: «Россия, ты сошла с ума!» и сделав вывод: «главная беда нашей демократии – народ». А когда их политика привела к экономической катастрофе, они кивали на подпорченный «национальный генофонд» и вновь обвиняли «народ», который-де заслуживает своей жалкой участи{273}. Однако, когда не стало Советского Союза, судьба страны оказалась не в руках её народа, который с радостью воспринял демократические реформы Горбачёва, а в руках тех элит, которые теперь пребывали у власти.

Политические и экономические альтернативы продолжали существовать в России и после 1991 г. Впереди были другие судьбоносные битвы и решения. И среди факторов, приведших к концу Советского Союза, не было ничего необратимого или детерминистского. Но даже если подлинные демократические и рыночные чаяния там присутствовали, то были там и властные амбиции, и политические заговоры, и алчность элит, и экстремистские идеи, и распространённое чувство несправедливости происходящего, и гнев по поводу «величайшего предательства двадцатого столетия»{274}. Все эти факторы продолжали играть свою роль после 1991 г., но уже должно было стать ясно, какие из них возьмут верх – как ясной должна была стать и судьба демократической альтернативы, завещанной России Горбачёвым.

В 2001 г., по случаю 70-летия Горбачёва, представительница советской интеллигенции, предавшая его в 1990–1991 тт., по-новому взглянула на его руководство. Признав, что демократизация России была его достижением, она добавила: «Горбачёв закончил “холодную войну”, и именно этот факт делает его одним из героев уходящего столетия»{275}. Хотя сам Горбачёв всегда отводил «ключевую роль» своим «партнёрам», Рональду Рейгану и Джорджу Бушу-старшему, мало кто из беспристрастных историков этого процесса или его участников станет отрицать, что он был главным героем{276}.

Однако и это его наследие может быть утрачено. В августе 2008 г., спустя почти ровно двадцать лет после исторической речи Горбачёва в ООН, дезавуировавшей идеологическую предпосылку участия СССР в «холодной войне», Вашингтон и Москва оказались – опосредованно – в состоянии «горячей войны» в бывшей советской республике Грузии. Суррогатные советско-американские военные конфликты в странах «третьего мира» и в других были характерной чертой «холодной войны», но на этот раз конфронтация была наполовину непосредственной. Если Вашингтон представляли вооруженные силы Грузии, щедро финансируемые им в течение ряда лет, то Москва воевала (и победила) в этой войне собственными силами. Что бы ни говорили в Америке, многие русские, грузины и южные осетины, на территории которых началась война, «воспринимали конфликт как опосредованное столкновение двух мировых держав – России и Соединённых Штатов»{277}.[99]99
  Генри Киссинджер и Джордж Шульц были обеспокоены тем, что война «будет воспринята как метафора более крупного конфликта» (WP, Oct. 8, 2008). И небезосновательно. См., напр., Богатуров Алексей, Фененко Алексей // СМ. 2008. №11, которые, с российской точки зрения, рассматривают войну как водораздел в российско-американских отношениях. По поводу анализа и подоплеки событий см. Friedman George in NYRB, Sept. 25, 2008. P. 24–26.


[Закрыть]

Война застигла большинство западных правительств и обозревателей врасплох, прежде всего, потому что они так и не сумели понять, что новая (или обновлённая) «холодная война» уже давно шла, начавшись задолго до кавказского конфликта России и США{278}. В частности, американские официальные лица и специалисты, практически без исключения, неоднократно отвергали саму возможность новой «холодной войны». Некоторые делали это особенно упорно (в ответ на предупреждения немногочисленных критиков, меня в том числе, о нарастающей угрозе), по-видимому, потому что сами имели отношение к политике, способствовавшей нарастанию этой угрозы. Госсекретарь Кондолиза Райс например, официально объявила, что все «разговоры о новой “холодной войне” являются гиперболической чушью». А колумнист из «Вашингтон пост» подверг критике само «понятие» как «наиболее опасное заблуждение из всех»{279}.

Если отбросить личные мотивы, большинство комментаторов откровенно не понимали природы «холодной войны», полагая, что та, которая последовала за Второй мировой, была единственно возможной моделью. По сути, «холодная война» это такая форма взаимоотношений между государствами, при которой в большинстве сфер преобладают всё углубляющиеся конфликты и конфронтация, обычно (хотя не всегда) без вооружённого столкновения. Если взять два крайних примера, то пятнадцатилетнее непризнание Соединенными Штатами Советской России (до 1933 г.) было разновидностью «холодной войны», но без гонки вооружений и прочих прямых угроз в адрес друг друга. С другой стороны, советско-китайская «холодная война», длившаяся с 1960-х по 1980-е гг., сопровождалась отдельными вооруженными пограничными конфликтами. Отношения «холодной войны» могут различаться по форме, причинам и содержанию, при этом последние американо-советские являлись чрезвычайно опасными, так как включали гонку ядерных вооружений.

В основе предположения о том, что американо-российская «холодная война» была невозможна после конца Советского Союза, лежали и другие заблуждения. В отличие от прежних времен, расхожим стало убеждение, что постсоветские конфликты между Вашингтоном и Москвой не были продуктом различных экономических и политических систем, не были идеологическими и глобальными, и вообще постсоветская Россия была слишком слаба для ещё одной «холодной войны»{280}. (В качестве дополнительного доказательства часто приводят «дружбу» между президентами Бушем-младшим и Путиным, забывая, что тридцать лет назад Ричард Никсон и Леонид Брежнев клялись в такой же личной дружбе.)

Все эти утверждения, которые до сих пор широко в ходу в США, базируются на неверной информации. Российский «капитализм» принципиально отличается от американского экономически и политически. Что касается идеологии, то, оставляя в стороне явную переоценку её роли в предыдущей «холодной войне», идеологический конфликт, или «расхождение в ценностях», между американским «продвижением демократии» и российской «суверенной демократией» – «автократическим национализмом», даже «фашизмом», как новые американские воины «холодной войны» клеймят её – росло в течение ряда лет, так же, как численность и известность идеологов с обеих сторон. И это расхождение, как нам говорят, «сегодня больше, чем когда-либо со времени краха коммунизма». Так что, как уверяет нас один американец, «идеология опять имеет значение»{281}.[100]100
  В 2003 году посол США в Москве сетовал, что «расхождение в ценностях» является главным препятствием в отношениях двух стран (на эти слова посла ссылался Sestanovich Stephen in FA, Nov. – Dec. 2008. P. 12, однако здесь я цитирую Asmus Ronald in WP, Dec. 13, 2008). По поводу идеологов с американской стороны см., напр., Kagan Robert. The Return of History and the End of Dreams. – New York, 2008; Sestanovich in FA, Nov.-Dec. 2008. P. 12–28; McFaul in JRL, Sept. 9, 2008; Council of Foreign Relations. Russia's Wrong Direction. Task Force Report No. 57. – New York, 2006; отчеты о связанных с Россией многочисленных мероприятиях Американского института предпринимательства (American Enterprise Institute), напр., опубликованный в JRL, Oct. 15, 2008; а в качестве англо-американского примера – Lucas Edward. The New Cold War. – New York, 2008. По поводу обвинений путинской России в «фашизме» и проведении аналогий с нацистской Германией см. Wieseltier Leon in NR, Feb. 27, 2008. P. 48; Pipes Richard in FT, July 22, 2008; Brzezinski Zbigniew at huffingtonpost. com, Aug. 8, 2008; WP editorial, Sept. 2, 2008.


[Закрыть]
Кроме того, после Второй мировой «холодная война» начиналась не в глобальном масштабе, а в пределах Восточной Европы – так же, как и нынешняя, которая теперь быстро распространяется. А что касается российской неспособности вести войну, то это убеждение было в считанные дни опрокинуто войной в Грузии{282}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю