Текст книги "Змея"
Автор книги: Стиг Дагерман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мария Сандстрём придвинулась поближе к дочери, заставляя ту отодвинуться к самому окну, заслонила весь мир своей огромной тенью, и Ирен постепенно побледнела, как анемон, попыталась оторвать взгляд от лба матери, но тот словно приклеился, и ей никак не удавалось освободиться. Мария Сандстрём выгрузила чуть вперед отечное тело, ее лицо, желтое и оплывшее, подползло к Ирен, и она открыла рот, чтобы произнести какие-то слова, но сначала изо рта вырвалось дыхание, проникло в нос к Ирен и заполнило собой всю ее без остатка. У девушки в горле что-то заклокотало, она прислонилась к спинке, охваченная внезапной сонной беспомощностью, все это время она понимала, что молодой человек вопросительно смотрит на нее, и его взгляд будто покусывал ее. Он не должен узнать об этом, подумала она и попыталась сосредоточиться, он не должен узнать, что она – моя, да, моя.
Ее охватил жгучий стыд, причем стыд двойной, как обоюдоострый меч, направленный и на мать, и на него. Он не должен узнать, снова застучало у нее в голове, пока она натачивала кинжал сопротивления и зажимала его зубами. Когда Мария Сандстрём наконец открыла рот и вместе со зловонным дыханием из ее рта потекли слова, Ирен отчаянно затошнило, и это придало ей сил для сопротивления, желания отделаться. Она бросилась взглядом прямо в глаза матери, во взгляде была невысказанная, дерзкая прямота, и она подумала: мне стыдиться нечего, я ничего плохого не сделала, ничего и не было, если ты об этом. Вот так, подумала она, так дерзко, к тому же она знала, что это правда, и стыд – или по крайней мере половина стыда – ослабил удушающую хватку, а рядом с оставшейся половиной уселось какое-то совершенно новое чувство: не просто сопротивление, а ненависть.
Она должна уйти, в запале думала она, поигрывая зажатым в зубах кинжалом, и тихая ненависть заполняла собой суставы, и чем больше она вспоминала, как все было раньше, тем более жгучей становилась ненависть, и она ненавидела, потому что ей было стыдно перед ним, потому что ей было ужасно противно, потому что она с поразительной ясностью понимала, что ничего не было, что она ни в чем не виновата и ей нечем ответить Биллу и Вере. И тут из дырявого мешка забытья повалила ревность, режа ее изнутри, она словно разоблачила саму себя, и, пока слова матери летали по комнате, словно вялые пули, застревая в окне и полках, Ирен отдалась бурлившим в ней чувствам, позволила им вывести себя на тонкую грань, где разум и расчетливость берут верх над болотом чувств, на секунду ощутила маленькую и совершенно безумную победу, преодолев эту границу, и подумала: Да мне вообще наплевать. Она наплевала и на то, что юнец понял, что эта старуха – ее мать, и на то, что вялые пули слов сплетничали о том, как она сбежала из дома, что она ведет себя не как приличные люди, что ее бы надо выпороть, что она последний стыд потеряла. Нет, ей не было дела до всех этих слов, ровным счетом никакого дела, но зато еще как было дело до той, кто их произносил, и она уверенно миновала границу, оставив ее далеко за собой, стала обжигающе холодной и четкой, поняла, что нужно делать. Когда молодой человек, поспешно и смущенно извиваясь, утек из купе и спрятался в туалете, она точно знала, что сделает это.
Нарочито неспешно встав, она помедлила, как тигр перед прыжком, упрямо не сводя с матери глаз, и вытянулась перед ней во весь рост – высокая и спокойная, засунула руки в карманы пальто – и тогда мать впервые по-настоящему увидела разделяющее их непреодолимое расстояние, капли слов падали все реже и реже, и наконец с потолка на купе опустилась тишина, осталось лишь монотонное протестующее гудение рельсов. Тогда Ирен выставила вперед ногу, перенесла на нее вес, уперлась руками в бока, четко и совершенно спокойно произнесла: уйдите!
Значит, я еще и «уйдите», сказала Мария Сандстрём и поднялась с полки, продолжая распространять вокруг себя зловоние, значит, моя родная дочь говорит мне «уйдите». Именно это я и говорю – уходите, повторила Ирен, и в ее голосе зазвенел металл, вам надо уйти. Всего вам наилучшего. Руки старухи взметнулись к горлу Ирен, но остановились у лацканов пальто, вцепились в них, сминая, и она прошипела, как злобная струйка пара: ты пожалеешь об этом, девчонка, пожалеешь, пожалеешь! Шлюха! А потом она толкнула Ирен так сильно, что та едва удержалась на ногах, с трудом развернулась и молча засеменила к двери.
Но в дверях, когда в купе ворвался стук колес, старуха почувствовала, как кто-то крепко схватил ее за плечо чуть повыше локтя, и обернулась: там стоял враг и смотрел на нее сверху вниз обезумевшими от ярости глазами. И только теперь ей стало немного страшно, и она умоляюще произнесла вполголоса: ну что ты, детка, но никто уже не слушал, Ирен вытолкала ее в тамбур, закрыла за ними дверь, покраснела, разгорячилась и заговорила резким и возбужденным, как у загнанного зверя, голосом. Как вы меня назвали, спросила она, крепко хватая ее за плечи. Как вы меня назвали?
Поезд разрезал низменности и возвышенности, справа проносились желтые насыпи. Потом начался лес, и солнце снова заблестело между стволами деревьев. Пустым взглядом она посмотрела матери через плечо, на деревья, почувствовала, как хватка становится крепче, хотя она как будто бы ничего не делала, и тут солнце ударило ей в глаза так, что пришлось зажмуриться. Поезд миновал лесную поляну, она услышала, как заржал пасшийся там большой черный конь, как конь побежал за поездом, и она посмотрела на забор, шедший вдоль железнодорожных путей, просто потому, что конь скакал вдоль забора, и, когда он стал отставать, Ирен перевела взгляд и увидела то, от чего внутри все содрогнулось. Она посмотрела на мать, многим позже она понимала, что этого бы никогда не случилось, если бы не ее рот, если бы не рот матери, который она увидела отвратительно крупным планом и который будет вспоминать еще долго – резиновая кожа, собранная складками вокруг беззубого рта, тонкие резинки губ, желеобразный язык, высунувшийся из норы – обнаживший себя и слово – слово, которое должно было стать ответом, сорвалось с покрытого слизью языка. И когда она услышала, что это было за слово, ее словно накрыло волной, руки потянулись вперед, бедра прижались к бедрам матери, и та сделала несколько быстрых шагов назад в сторону ворот, стала шарить руками за спиной, чтобы ухватиться за поручни, чтобы удержать свое падающее тело, но ворот там не было, и она успела только в ужасе обернуться, а потом, раскинув руки, полетела под откос. Ее ноги на долю секунды зависли над платформой, но потом с плохо скрываемым удивлением медленно полетели туда же, куда и тело, и постепенно, как будто по частям, откос поглотил ее, а стопы все еще упрямо цеплялись за подножку, но вскоре и их скинуло с поезда, когда вагон слегка покачнулся на повороте.
Затем поезд вырвался на равнину, и какой-то молодой человек, шедший с косой и хлеставший оленя, остановился, отставил в сторону косу и помахал ей пестрым шейным платком в пятнах от нюхательного табака. Ирен видела его, она видела всю равнину с буйно цветущими полями клевера и ленивыми коровами, с красным домиком и поблескивающей окнами верандой, с потрескавшейся трубой, она смотрела на все это пустым, мертвым взглядом, и вдруг ее затошнило, она дернула на себя дверь и зашла в вагон, слегка пошатываясь и еле держась на ногах. Юнец сидел к дверям спиной и не обернулся, когда она вошла, за что она испытала к нему огромную благодарность. Ирен прикрыла за собой дверь туалета, дрожащими руками заперлась. Открыла кран, достала носовой платок, намочила его и обтерла пылающее лицо. Ей сразу стало прохладнее, во взгляде появился ледяной холод, она попробовала взглянуть в зеркало и медленно, убедительно сказала самой себе: спокойствие, спокойствие, спокойствие, и впрямь тут же ощутила какое-то спокойное безразличие, достала из кармана пудреницу и припудрила блестящие участки лица.
Убрала пудреницу в карман, залезла в сумку, нащупала рукой записку с указаниями, достала ее, прочитала, на каком автобусе ехать от станции, где выходить, как дойти до домика и где что лежит. Прочитала спокойно, с вялым интересом, посмотрела на часы, поняла, что скоро выходить, взяла сумку и вышла на платформу, не переставая думать, что все это ей, должно быть, приснилось. Потом пришел кондуктор, прокомпостировал ее билет и закрыл ворота, а она все это время не переставала думать, что ей это, должно быть, приснилось, и потом, когда поезд сбавил ход и остановился, когда она сошла на перрон, она не переставала думать, что ей это, должно быть, приснилось. Но, проходя мимо следующего вагона, она увидела в грязном окне пухлое лицо Агды Морин, которая пялилась на нее, и только тогда поняла, что нет, не приснилось, и, идя к выходу, она чувствовала, как старуха сверлит взглядом ее спину, пыталась идти ровно и уверенно, хотя понимала, что ей это все не приснилось; цокая каблучками, прошла через зал ожидания, буравивший ее взгляд потерял остроту, и тогда она усиленно и с лихорадочным упрямством начала думать о чем-то другом. Пока она шла по раскаленной от зноя дороге к площади, где стоял автобус, пыхтевший, как котел на очаге, то тоже думала о чем-то другом. Все это время она думала о чем-то другом, все время повторяла про себя все, что ей нужно сделать, словно ныряльщик, все глубже и глубже погружающийся в толщу океана.
6
В воздухе стояло гудение. Деревья шелестели на ветру, стало прохладнее. В вазе утонула муха. Усевшись на сливочник, жужжал шмель. Неспешно тикали настенные часы, показывая половину третьего. Сквозь листву сирени просачивались солнечные лучи. Открытое окно поскрипывало петлями. На кухонном столе стояли чистые чашки и стопка чистых тарелок. На тарелке лежал нарезанный кекс. На конфорке свистел кофейник.
Билл встал и несколько неуверенно подошел к закрытой двери, подошел вплотную и встал у самого косяка. Из дома доносились негромкие голоса, похожие на тихое гудение. Он изо всех сил напряг слух, но из-за двери слышалось только гудение, иногда заострявшееся, словно звуковое копье, и тыкавшее его прямо в ухо, и он осторожно ретировался обратно. Под пробковым ковриком что-то едва слышно хрустнуло, но в относительной тишине звук прогремел выстрелом маузера – ладно хоть никого не убило и не ранило.
С облегчением он улегся на диван, уставился в неровный потолок и принялся разглядывать трещины на штукатурке, пытаясь растянуть губы в улыбку. Нужно улыбаться, нужно улыбаться, хотя опасность прямо за стеной. Улыбка робким пламенем затрепетала на губах, и он подумал, вытягиваясь на диване насколько хватало места: мне не страшно. Ни капельки. Давай уже. Но тут же почувствовал, как все внутри дрожит, и по спине черными, жемчужными каплями снова потек страх.
Голоса за стенкой стали громче и переместились к кухонной двери. Он пытался лежать спокойно и расслабленно, уговаривая себя, что это ему все привиделось и что Вера наверняка даст непрошеному гостю от ворот поворот, но все-таки на всякий случай сел и прикинул расстояние до окна. За стенкой снова стало тихо, и он решил, что Вере удалось убедить зашедшего в кафе по дороге из лавки Ларссона Оке, что на диване на кухне лежит и храпит старуха Блумгрен и что ее ни в коем случае нельзя беспокоить. Вообще-то, эта гениальная идея пришла ему в голову потому, что, когда Вера уселась к нему на колени и расстегнула блузку, в кафе кто-то вошел и окликнул ее. И по голосу они оба сразу поняли, что это Оке.
Не подавай виду, шепнул он, главное, чтоб он сюда не сунулся. И выпроводи его. Скажи, что у тебя тут старуха Блумгрен, или еще чего-нибудь наври. Ой, сказала Вера, а малыш-то струхнул. Ну как же так, ты ж такой большой и сильный, сказала она и потрепала его за ухо. Почти такой же сильный, как Оке. Тут Оке снова позвал ее, а потом застучал кулаком по стойке, как упрямый дятел. Иди уже, прошептал он ей угрожающе и нервно, но она, не сводя с него глаз, застегнула блузку до самого верха, как будто видела его насквозь. Охрип, что ли, сказала она, по мнению Билла – сказала слишком громко, высвободилась из его вспотевших ладоней, и эта ситуация была настолько хорошо ему знакома, что он сразу понял – она уходит от него врагом. Побежденным врагом, который поднялся с колен, пережил боль поражения, впервые столкнувшись с сопротивлением. В ее лице появилась решительность, которая бывает, когда заряжаешь рогатку, но потом лицо тут же разгладилось, все признаки возбуждения стерлись, во взгляде появилась откровенная скука. И он понял, что если бы этот уходящий с кухни враг не боялся бы за себя, то предал бы его, ни минуты не раздумывая.
Страх продолжал стекать крупными каплями, Билл лежал и прислушивался к нему – так в ночной тишине слушаешь, как из не до конца закрытого крана капает вода. Но встать и закрыть кран смелости ему не хватало. Он нашел удобный способ роскошно замаскировать трусость, повторяя: мне просто кажется, что где-то что-то капает, и дальше этого дело не шло. Тогда он подумал по-другому: да в этом доме наверняка вообще нет водопровода.
За стеной раздались чьи-то шаги, кто-то пнул стул, кто-то подвинул стол, кто-то закашлялся, кто-то со звоном уронил мелочь. Он лежал совершенно неподвижно, оцепенев от ужаса, ужас заменил ему силу воли и взял на себя роль полководца, командира всеми силами сопротивления. Ужас гордо стоял и размахивал маршальским жезлом, руководя всеми его реакциями. Быстрее всего люди думают в моменты ужаса, поэтому стоило дверной ручке повернуться, как Билл оказался у окна, встал одной ногой на стол и почти уже поставил другую, но потом все произошло так быстро, что ужас сбился с такта.
Стой, черт тебя побери, закричал кто-то, и тут ужас сдал позиции, и Билл остался стоять на столе, словно памятник бегству, пойманный на бегу. Пока он все еще был памятником, стоявшая за спиной Оке Вера думала: ох кто-то сейчас получит! Надеюсь, Оке от души ему наваляет, чтоб неповадно было.
Ей казалось, что она так думает потому, что он встал пыльными берцами прямо на скатерть («Что скажет старуха?»), или она себя обманывала, а на самом деле думала так потому, что хотела отомстить за свою поруганную честь. Желание быть побежденной покинуло ее, и она увидела, что победитель оказался трусливей, а значит – недостоин победы. Она чувствовала себя громадным воином-героем, которого взяли количеством и повергли на землю какие-то слабаки, сражавшиеся исключительно из трусости.
А ну, слезай со стола, засранец, заорал Оке. Орал он со всей дури, потому что понимал, что пропадет, если не повысит голос. Размашистым героическим жестом он сорвал с себя кепку и бросил на диван, сделав вид, что дивана-то и не заметил. Такие штуки обычно производят впечатление. Работа в лавке научила его производить впечатление, так что теперь у него это получалось само собой. Он сделал несколько шагов в сторону в своих ботинках на тонкой резиновой подошве. Дверь закрой, бросил он Вере через плечо, залихватски подмигивая. Этот пассаж он тщательно натренировал на мальчишке-посыльном. Вера ободрительно кивнула ему, и та часть его личности, которая отвечала за произведение хорошего впечатления, отдала приказ расстегнуть пиджак. Снять пиджак, небрежно отбросить его в сторону – и образ героя закончен.
Он начал стягивать с себя пиджак, пытался вылезти из него как из перчатки, извиваясь, словно угорь, и на мгновение настолько сосредоточился на идеальном выполнении поставленной задачи, что даже забыл, зачем вообще это делает. И тут Билл или, вернее, снова проснувшийся в Билле ужас увидел, что надо ловить момент, потому что теперь бегство требовало смелости, он наблюдал за каждым движением противника через его собственные глаза и с точностью до секунды подсказал ему, когда подходящее время настало. Он весь напрягся перед прыжком, хотя осознать этого не успел, и с каким-то смутным и смешанным со страхом изумлением увидел розовощекое, словно яблочко, лицо противника, с бешеной скоростью приближавшееся к нему, как несущийся на всех парах локомотив. Ужас размахивал палочкой дирижера в его голове, он попытался подавить его и нырнул прямо в живот лавочника. Пряжка ремня оцарапала ему лоб, стол с грохотом упал, и этот грохот пробил его насквозь. Звук доходил до него в несколько приемов, с четкими интервалами, с нежным звоном разбились кофейные чашки, с сердитым дребезжанием разлетелись на осколки блюдца, за рухнувшим с убедительным стуком столом последовал и он сам.
Под Биллом извивался и стонал от боли и бешенства противник. Но страх придавал его хватке такую силу, что сопротивление быстро ослабло, и тело под ним замерло. Только руки все бились в воздухе, запутавшись в рукавах наполовину сброшенного пиджака, словно попавшиеся в сети рыбы, рот раскрылся и обнажил белоснежные зубы – казалось, что они понатыканы в прямоугольную деревянную рамку. Билл собранно подтянул к себе колени и беспощадно ткнул ими противнику прямо в пах. Внутри противника заорала боль, но крик застрял за вытянувшимся по стойке смирно языком. Тогда противник оттолкнулся ладонями от пола, поднял ноги, полностью перенося вес тела в колени, чтобы помочь крику прорваться сквозь преграду. Билл увидел, как язык вывалился изо рта и вытянулся, как вытягивается шея.
Сейчас, подумал Билл, сейчас он закричит и попросит пощады, но вдруг раздался грохот, голова наполнилась сильнейшей глухой болью, и сквозь барабанную дробь он почувствовал, как что-то потекло из затылка. Кровь, беззвучно закричал он, ослабил хватку и попробовал встать, сжимая голову руками. Барабанная дробь не прекращалась, но удары становились чуть реже. Он встал, стараясь удержаться на ногах под их напором, – кое-как получилось, хотя каким-то краем сознания он ощущал, что затылок налился свинцом и распух, как воздушный шар, грозя опрокинуть его назад.
И тут раздался пронзительный вопль, пузырь лопнул, и у Билла почти сразу же прояснилось в голове. Руки выбрались из укрытия, он посмотрел на них так, будто видел впервые в жизни. Ладони стали влажными, как скользкие камни. Может, мне все это снится, подумал он, кажется, это не кровь. Спустив с цепи ищеек обоняния, он втянул ноздрями запах: кофе. Едва различимый, слабый аромат исходил от невытертой мраморной столешницы. Твою ж мать, подумал он, это просто кофе.
И тут до него эхом донесся крик. Билл медленно и неуклюже повернулся, ему казалось, что с тех пор, как он стал свинцом, прошло так много времени, что он даже удивился, увидев, что находится все в той же комнате. Видимо, пленка сорвалась с бобины, и теперь та крутится вхолостую. Это еще что такое, произнес он в тишине. Вера стоит у стены, держа ручку и то немногое, что осталось от кофейника. Из носика до сих пор капает кофе. Оке прислонился к спинке кровати и пытается выпутаться из пиджака. И тут кино закрутилось дальше.
Оке бросился к нему, как чемпион на последнем рывке стометровки. А ты так и не закричал, засранец, рассеянно подумал Билл, и понял, что именно поэтому Оке и двигается так быстро. Крик застыл во всем его лице, даже в ушах, дрожавших, как лепестки огромного цветка, и в глазах, которые чуть не лопались от попыток не выпустить крик наружу. Крик бился и в ударе, который пришелся ему в подбородок, подкрался к нему предательски быстро, словно торпеда, и острой иглой воткнулся прямо в голову. Ох ты ж, подумал он, ох ты ж, подумал он еще раз и икнул, словно после глотка неожиданно крепкого пунша. Ему бы и хотелось свалиться, но не получилось, и он стал защищаться, не от желания дать сдачи, а просто из принципа – впрочем, недальновидного. С таким же успехом можно было драться в подвале, в темной комнате или с завязанными глазами. Оке вел себя как настоящий джентльмен. Будьте так добры, получите, говорили его кулаки, не желая довольствоваться неуклюжими ударами. Он притворялся настоящим боксером, парировал, перехватывал, делал намеки на хуки и прямой справа. Он был непревзойденным продавцом в лавке благородных ударов в челюсть.
И тут Билл вдруг перестал драться. Он просто-напросто опустил руки, и те безвольно повисли, словно крылья, которых порыв ветра лишил и перьев, и костей. Оке настолько вошел в роль, что подумал: а клиент-то подустал! Значит, хочет закончить. Получил свое. Но Оке был все еще зол, к тому же преждевременное окончание боя оскорбило его, как уличного торговца, который думает, что покупатель у него на крючке, но тот вдруг пропадает в водовороте толпы. Мимо с завываниями пронесся автомобиль, но эти звуки были лишь эпиграфом к длинной главе тишины.
Выбрось ты этот кофейник, наконец произнес Билл, выбрось со всей остальной рухлядью. Он подошел, поставил на ножки перевернутый стол и принялся пинать осколки чашек и блюдец. Потом посмотрел на Веру и попытался улыбнуться, хотя подбородок, нижнюю челюсть и нос тут же пронзила острая боль. Слышала, что я сказал, выбрось этот дурацкий кофейник, крикнул он и ногой выбил осколки у нее из рук, так что в руках осталась только тоненькая фарфоровая ручка, крутанувшаяся от удара на указательном пальце официантки. А с этой что делать, спросила она, может, и по ней треснешь, трус, слабак.
Ты это мне, спокойно сказал он и повернулся, хрустя осколками фарфора. Ботинки покрылись белой пылью. Скоро сможешь открыть известняковый завод. Ты что, думаешь, я испугался? К нему неумолимо, словно идущий по рельсам трамвай, приближался Оке. Почему я не дерусь, подумал он, надо наподдать этому засранцу! Но ноги почему-то сами пошли к дивану, руки подняли пиджак, руки и спина сработали слаженно и надели его. Вот это уж без меня, подумал он. Кто-то сказал – а чего ты ему не наподдашь. Потом еще кто-то засмеялся. Погодите-ка. Надо взять ложку и выловить ответ, лежащий на дне большой кастрюли – эх, глубоко, ложка большая понадобится, придется выстругать длинную ручку.
Пока не испугался, но вдруг испугаешься, сказала Вера и отошла к окну. Ветер стряхнул с себя аромат сирени, наступила полная тишина, но тут по дороге за окном зашуршали колеса велосипеда. Чего, спросил Билл, когда Вера закрыла окно. Вдруг испугаешься, повторила она, тогда придется прыгать из окна. Смотри, ноги переломаешь.
Тут верх взял страх, Билл быстро обернулся, но было уже поздно. Все четверо патрульных оказались со штыками, и если бы он попробовал уйти через дверь, то наверняка напоролся бы. Он попятился назад, хотя знал, что окно закрыто. Ах ты, зараза, все-таки вызвала патруль, тихо прошипел он Вере не оборачиваясь. Штыки вплыли в комнату, сержант вышел вперед и торжественно произнес, словно обращаясь к народу с балкона: в силу отсутствия командира полка допрос арестанта будет выполнен не раньше завтрашнего дня. А потом рухнул с балкона, заявив: Всем причастным к этому делу следует явиться в штаб полка завтра до обеда. Шагом… арш!
Вера открыла окно, впустив крик летней птицы. Звук вспорол тишину стамеской, и комната застонала от боли. Топот сапог патрульных вскоре приказал долго жить и затих. Птица перелетала с одной ветви на другую на пыльном кусте сирени, все ниже и ниже. Не хочешь поплакать за меня, подумала Вера, и ей почудилось, что под выжженными солнцем листьями сирени лежит упавшее замертво лето.








