Текст книги "Сизифов труд"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
XII
Невыносимый зной последних дней августа пылал над холмистой округой. Жара охватила поля, высасывала влажные луга и достигла самых тенистых тайников леса. Страда уже закончилась, и все обозримое пространство спало в этом тепле непробудным сном.
Кругом, поблескивая щетиной ровно срезанных стеблей, тянулась желтовато-серая стерня. Кое-где золотилась полоска льна, чернели копенки клевера или грядки картофеля с вянущей ботвой. Теперь, среди оголенных полей, более явственно, чем обычно, виднелось белое полотно шоссе. Исчезая за ближним пригорком, словно внезапно обрываясь в чистом поле, оно появлялось дальше в виде ровной, резкой линии, делящей плоскость надвое, пряталось в зарослях и снова извивалось ужом в беспредельной дали, под голубоватой полоской леса у самого края горизонта.
По обочине ровным шагом шел Ендрусь Радек. Он был одет в гимназический мундир, на голове фуражка со скрещенными пальмовыми листьями, за спиной ранец, в руке палка. Плохо было идти в такую жару. Сапоги были у него яловые, подкованные, купленные в свое время на рынке. Голенища и до последней минуты не удалось зачернить. Зато головки и каблуки Ендрек тщательно начистил ваксой собственной выделки, состряпанной из молока и мелко толченого угля. Плохая это была вакса, сапог был без блеска, и проклятая желтизна просвечивала из-под черной краски, особенно между головкой и подошвой. Стремясь придать сапогам хоть какую-нибудь форму, Ендрек напихал в носки соломы и обернул ноги огромными портянками. Головки благодаря этому казались не такими широкими, но зато ноги невероятно болели, особенно в пути. Несносные голенища прятались под парусиновыми штанами. Мундир у Радека был дрянной, сшитый из перекрашенного в синий цвет армяка. Вместо серебряного галуна воротник был обшит самой обыкновенной бумажной тесемкой по копейке за локоть. Плоские пуговицы этого мундира потерлись и не сверкали серебряным блеском.
Лишь пальмы и буквы П. П. (Пыжогловская прогимназия) блестели на солнце. Ранец жестоко натирал спину путника, ибо в нем заключались все грамматики, все учебники алгебры и геометрии, сочинения Цезаря и Ксенофонта, «Словесность» и немецкие «лезештюки».[28]28
Хрестоматия (нем.).
[Закрыть] Переплет каждой из этих книг был тщательно обернут бумагой, все тетради в порядке.
Уже второй день Ендрек шпарил так из-под самых Пыжоглов в сторону Клерикова. Ночь застала его в пустынных местах, деревни нигде не было видно, поэтому он переночевал в стоге сена, под утро здорово озяб и на другой день проворно пустился в путь с самого рассвета. К полудню ему попалась большая старая корчма у дороги, и он завернул туда отдохнуть. На вопрос, что можно поесть, ему ответили, что, кроме булок и пива, ничего нет. Он велел подать пять булок и кварту пива. Булки были старые, черствые, как подошва, а пиво именовалось «дроздовским», вероятно потому, что вкусом напоминало прокисший огуречный рассол, а температурой – лужу на дороге в жаркий день. Ендрек вынул из ранца колобок масла, завернутый в чистую тряпицу, нарезал булки ножом, намазал маслом и, прихлебывая «дроздовским», отдыхал в прохладе корчмы. Против него сидела хозяйка. Из-за прилавка видно было лишь ее не то жирное, не то отечное лицо, обвязанное платками. Злые глаза этой бабы горели, как угли, и испытующе впивались в путешественника.
– Откуда будете, молодой человек? – сказала она наконец. – Можно узнать?
– Дальний, почтеннейшая, – ответил Радек, недовольный допросом.
Шинкарка пододвинула к себе котелок с тушеной колбасой, сердито перевела дух и сказала:
– Дальний? Ученик, а сам пешком топает? Это что же за новая мода?
Ендрек покраснел и сильно смутился.
– Иду в Клериков, – сказал он. – Кончил четыре класса в Пыжогловах, а теперь хочу попасть в пятый.
– Видали? И что же родители не могли на лошадях отправить, пешком топать в такую даль? Ведь от нас до Пыжоглов миль, наверно, восемь будет с гаком. Это что же за родители такие, сраму не боятся… Чтобы родного сына…
– У меня нет родителей, – быстро солгал Радек, продолжая со злостью резать свои зачерствелые булки.
– Ну, так родственники какие-нибудь должны же быть, господи ты боже мой!
– Далеко еще до Клерикова? – спросил он, стремясь прекратить расспросы.
– До Клерикова? Хо-хо! До Клерикова, голубчик, по-нашему выходит еще семь миль, да и с лишком. В один день не дойти, хоть бы не знаю как шагать…
Утомление, словно огромная тяжесть, навалилось на плечи школьника. Он с удовольствием растянулся бы на широком и длинном столе корчмы, в приятной сырости, лишь слегка припахивающей сивухой и старой колбасой, но он прямо-таки боялся вопросов шинкарки. Пока она ничего не знала о его родственных связях, она проявляла к нему хоть тень уважения. Но узнай она обо всем, наверняка стала бы говорить ему «ты» и глядеть на него свысока.
Биография Енджея Радека была коротка и обыденна. Он родился в деревне Нижний Паенчин, в усадебных бараках, на топчане фольваркского работника. Младенчество он провел в конуре, где помещались семьи еще трех работников, да под открытым небом, возле вечно разворошенной навозной кучи, которая растекалась темно-фиолетовой лужей прямо перед дверьми бараков. Между этой лужей и врытыми в земляной пол ножками топчана, зажав в зубах подол не всегда чистой рубашонки и перебираясь через высокий полусгнивший порог, он ползал на четвереньках; затем обследовал не только это ограниченное пространство, но и гораздо более широкую территорию, покрытую навозными кучами, грязью, зацветшими лужами, уже на ногах, что, как известно, отличает человека от прочих тварей земных, – до тех пор пока не был призван присматривать сперва за гусятами, потом за свиньей с приплодом на барском скотном дворе. Нельзя сказать, чтобы он выполнял эти обязанности образцово.
Однажды приказчик так исполосовал ему вожжами спину и части пониже, что преступник после этого с большой неохотой садился на землю; в другой раз сам господский лакей, застав его за тайным вылизыванием кастрюли, жестоко оттаскал за волосы, правда росшие с чрезмерным изобилием. Эти и многие другие в том же роде уроки нравственного поведения, полученные как на барском дворе, так и вне его, открыли маленькому пастушонку принципы социального устройства, и, вероятно, их хватило бы ему надолго, вплоть до последующих, не менее назидательных уроков, как хватает их всем усадебным Ендрекам, если бы не вмешательство Антония Палюшкевича, прозванного Галкой.[29]29
Так прозвали самого Жеромского в ученические годы: он в то время был болен туберкулезом и часто кашлял.
[Закрыть]
Этот Галка был учителем двух молодых барчат. Некогда он посещал университет, о чем часто с гордостью упоминал, и старался привить свободомыслие лицам, которые отнюдь не были к нему склонны, например ксендзам и шляхте, владевшей доходными имениями. Он носил длинное нескладное пальто, стоптанные сапоги и отчаянно кашлял. Комната гувернера находилась в угловой башенке со шпилем, пристроенной к старинному барскому дому в новейшие времена. Весь день и почти всю ночь оттуда доносилось отрывистое покашливание, – за это-то и прозвали Палюшкевича «Галкой». Воспитанники часто устраивали под его окнами довольно своеобразные концерты. Согнав дворовых детей, они прятали их в кустах и приказывали по команде кашлять, подражая кашлю гувернера. Помещик с семьей, все служащие высшего ранга и вообще обитатели Паенчина находили в этом немалое развлечение. Один лишь Галка не обращал на эти представления ни малейшего внимания. Когда из кустов слышались забавные звуки, а со всех сторон – более или менее громкий смех, он, как обычно, выходил с книгой в руках на балкончик, садился верхом на стул и кашлял себе по-прежнему. С течением времени, когда он пересекал двор возле бараков или шел по деревенской улице, из-за каждого угла раздавался потешный голос какого-нибудь из спрятавшихся сорванцов.
– Каррвык… эээ… Каррвык… эээ!..
Самым изобретательным мучителем Палюшкевича оказался именно Ендрек Радек. Перед тем как начать торжественный концерт, он, по знаку барчука, издавал неподражаемое блеяние, в своем роде музыкальное вступление, неизменно предшествовавшее хоровым выкрикам. Радек превосходно подражал не только голосу учителя, но и его движениям. Всякий раз, когда Галка направлялся к ксендзовскому дому, чтобы затеять спор со священником о позитивизме и детерминизме, за ним неотступной тенью следовал Ендрек, который передразнивал его, как обезьяна. С этой целью пастушонок накидывал на себя длинную плахту, брал в руки палку, нацеплял на нос какую-нибудь проволочку, изогнутую в виде пенсне, еще более косматил свои вихры, горбился, оступался в грязь: ни дать ни взять – профессор. Сама помещица иногда жаловала ему за эти представления ломоть хлеба с медом, кусочек сахару или полусгнившее яблоко. Чувствуя за спиной могучих покровителей, Ендрек все более совершенствовался в своем искусстве.
Дело дошло до того, что стоило Галке показаться во дворе, как маленький нищий нагло звал его по имени и фамилии, поносил его и глумился над ним. Но настал и его час. Однажды в пасмурный, дождливый день маленький Радек сидел под забором, покрывшись от дождя и ветра мешковиной, как вдруг две руки схватили его за шиворот и подняли вверх. Мальчик пронзительно закричал и стал вырываться изо всех сил. Но не тут-то было. Палюшкевич схватил его, потащил через весь сад и, чуть живой, запыхавшись, втащил по лестнице в свою комнату. Ендрек цеплялся за дверь ногами, бодал Палюшкевича в живот, рвал на нем платье, но в конце концов принужден был подчиниться. Втолкнув его в комнату, Палюшкевич запер дверь на ключ и упал на кровать от усталости.
– Ты меня отлупишь – ладно… – дерзко сказал ему мальчуган. – Но постой, будешь меня помнить! Какое ты имеешь право бить меня, хо?
Галка отдышался, успокоился, закурил папиросу и принялся ходить взад и вперед по комнате. Прошло четверть часа. Мальчику показалось, что учитель забыл о его присутствии, и он сказал:
– Ну, бить – так бить, а нет – так выпускай меня!
Молодой человек взглянул на него поверх очков и пробормотал:
– Погоди, погоди, куда торопиться!
И принялся рыться в грудах своих книг и бумаг. Он делал это беспорядочно, разбрасывая тома направо и налево. Ендрек был настороже и пристально следил за каждым движением педагога, убежденный, что вот-вот тот выхватит из укрытия какое-то невиданное и неслыханное орудие пыток. Время от времени он бросал беглые взгляды на дверную ручку, на окно и застекленную дверь, ведущую на балкончик. Между тем Галка вытащил из глубины своей библиотеки большой зоологический атлас со множеством ярких изображений животных и положил его перед мальчиком на столе, сказав:
– Возьми это и посмотри картинки.
Ендрек и не подумал смотреть, ему показалось, что он проник в намерение учителишки.
«Ну да, – рассуждал он, – я займусь картинками, а он, дьявол, как стукнет меня сзади по башке, я и пикнуть не успею…»
Между тем учитель уже снова прохаживался по комнате, держа папиросу в зубах, книгу в руках и вполголоса бормоча английские слова и фразы, которые были ему нужны для сегодняшнего урока.
Прошло еще с четверть часа.
– Если там поросята потравят картошку, так чтобы на меня не говорили, потому я не виноват! – заорал вдруг маленький узник.
– Поросята… а, да… Ну хорошо, пусть на меня говорят.
– А раз так, так и ладно, – сказал сорванец равнодушно и, махнув на все рукой, стал глазеть в окно, потом на печку, на стол, на книги, на самого учителя, наконец на изображенных носорогов и жираф. Последние вскоре его так заинтересовали, что он неподвижно уставился на них, как баран на новые ворота.
«И что он, господи, за конь такой, – думал он, поглощенный созерцанием. – Ну и шея же у скотины…»
Разгоревшееся любопытство побуждало его перевернуть страницу и тайком поглядеть, что заключают следующие. Наконец, он улучил минутку, когда Галка повернулся к нему спиной, крепко послюнявил палец и тихонько перевернул толстую страницу. Там стоял тигр с горящими глазами.
– Хо, вот так кот! – воскликнул мальчик, забыв обо всем на свете.
– Это не кот. Этот зверь называется тигром, – сказал Палюшкевич, не прерывая своего бормотания.
Теперь Ендрек, совершенно увлеченный, перелистывал страницу за страницей до самых сумерек. Только тогда Палюшкевич выпустил его из комнаты, подарив очень вкусное пирожное. Поросята и вправду изрыли картошку. Вернувшись домой, маленький исследователь чужеземной фауны получил от матери оглушительную затрещину за пренебрежение к местной. Но ни это наказание, ни гораздо более суровые, которые обрушивала на него тяжелая рука отца, – ничто не могло улучшить нрав молодого человека. Он совсем ошалел. Как только удавалось улучить минуту, он тайком мчался к бывшему студенту угощаться пирожным, таскать у него из-под носа табак и рассматривать картинки. Это занятие превратилось у него вскоре в подлинно мужицкую страсть, которую можно искоренить разве только вместе с душой.
Галка и сам не знал, когда научил сорванца прекрасно читать, – это произошло как-то очень быстро. Осенью того же года Ендрек уже исчерчивал кривыми каракулями толстые тетради, в долгие зимние вечера учил уже русские склады, а летом следующего года Палюшкевич стал подумывать о помещении своего воспитанника в пыжогловскую прогимназию. Несколько лет пребывания на кондициях в разных Паенчинах и более чем скромный образ жизни, в котором он руководствовался примером великого Диогена, дали ему возможность скопить несколько сот рублей. Сам он все больше слабел от чахотки. Теперь он бросил кондицию, отвез своего любимца в Пыжогловы, почти силой забрав мальчика у родителей, которые оплакивали его как покойника, отдал в первый класс, уплатил вперед стоимость содержания его на не слишком дорогой квартире, а сам поселился в этом же местечке и стал жить «на капитал». Немало стыда и горя хлебнул мальчик, прежде чем кое-как применился к уровню пыжогловской культуры. Благодаря помощи своего покровителя он учился превосходно и перешел во второй класс с похвальным листом.
А покровитель его таял день ото дня. В маленькой комнатенке, окна которой выходили на смрадный еврейкий двор, он все ходил из угла в угол и штудировал, штудировал разные вещи, которые были ему необходимы для глубокого изучения психологии. Впрочем, во втором учебном году он больше лежал на сеннике, чей ходил. К этому времени он уже начал переписывать набело труд всей своей жизни, черновые листочки которого занимали большую часть комнаты. В одну осеннюю ночь, ветреную и ненастную, он навеки опочил за этой работой.
В Пыжогловах и вообще во всем соседствующем с ними мире знали только, что жил тут, а теперь умер человек, который никогда не ходил в церковь. С похоронами были некоторые затруднения, так как тамошнее духовенство не хотело хоронить покойника на католическом кладбище. Лишь в последнюю минуту было решено окропить гроб святой водой и отвезти на освященную землю. Остатки своего капитала Палюшкевич за несколько месяцев до смерти вручил хозяйке квартиры, где жил Ендрек. Эта дама после кончины философа, насколько только могла, уменьшила размеры наследства, но так или иначе Ендрек продержался у нее до конца года и перешел в третий класс. А там уже он и сам справился. В пыжогловской прогимназии лучшие ученики третьего и четвертого класса имели право давать уроки приготовишкам и первоклассникам и недурно зарабатывали. Радек принадлежал к гимназическим зубрилам и пользовался репутацией хорошего ученика. С великим трудом и унижением, почти впроголодь, он продержался уроками в третьем и четвертом классе и, сдав экзамены, получил аттестат. В Пыжогловах установился обычай, что большинство бедных учеников, кончавших с аттестатами, прямо из прогимназии устремлялись, во-первых, в духовные семинарии; во-вторых, в юнкерские училища; в-третьих, в аптекари. Радеку все предсказывали духовную карьеру: крестьянский сын, зубрила, мумия египетская… Но он мечтал о другом. Ему его «пан» открыл такие широкие горизонты в науке и вообще в мире, что в священники ему совсем не хотелось. Он не представлял себе, что такое университет, не отдавал себе отчета во множестве наук, но знал, что университет существует. В душе его навеки запечатлелось все, что говорил Палюшкевич, даже такие слова, значение которых он не вполне понимал; советы, указания, увещания учителя были для него непререкаемым законом. Благодарность к опекуну стала у Ендрека как бы шестым чувством, при помощи которого он исследовал и изучал мир. То, что у других было наследием длинного ряда цивилизованных предков и результатом домашнего воспитания, он получил от «пана». Этим он жил и этим поддерживал себя в своей нищете. – Наука, она как беспредельное море… – говаривал, бывало, Палюшкевич. – Чем больше ты пьешь из него, тем больше жаждешь. Когда-нибудь ты узнаешь, какое это наслаждение… Только учись, учись изо всех сил, и ты испытаешь его!
Радек поклялся себе, что будет учиться наперекор всему, раз «пан» перед смертью так приказывал. Впрочем, в деревне его и так ничего не привлекало. Он все еще каждым нервом, каждым мускулом помнил побои приказчиков, лакеев, барчат. При воспоминании о подачках, которые ему бросали с барского крыльца в награду за издевательства над Палюшкевичем, в нем закипала кровь и пламя охватывало голову. Он не прощал и родителям, помня, как мать поощряла его передразнивать учителя, чтобы снискать благосклонность усадьбы, как слепо наносил удары отцовский кулак, наказывая за то, что он украдкой бегал наверх, в учительскую комнату. Рядом с ними в его памяти стоял тихий, бедный, истомленный болезнью человек, который на всю эту глупость окружающего мира, на всю его подлую злобу и мерзость взирал с небрежной усмешкой и с научной точностью объяснял, почему все это так, словно решал запутанное для других, но ясное для него алгебраическое уравнение.
Чувства эти особенно усилились в сердце юного гимназиста, когда он, после четырехлетнего отсутствия, появился в Паенчине. За все время пребывания в прогимназии он ни разу не навестил родителей, так как каникулы проводил или со своим опекуном, или на летних кондициях, что приносило ему пятнадцать рублей серебром заработка. Пребывание в семье заставило его как бы сызнова, со стороны увидеть самого себя, взвесить всю свою жизнь и произошедшие в ней изменения. Каждое место напоминало ему о том, что было прежде, люди, которых он встречал, нисколько не интересовались внутренними переменами в нем, всех их занимал лишь тот единственный факт, что стоящий перед ними гимназист – не кто иной, как Радеков сын, тот самый Ендрек, пастушонок со скотного двора. Всех их волновали не его работа, не труды и муки, превратившие его из деревенского оборванца в гимназиста, а единственно то обстоятельство, что пусть он и гимназист, да они-то помнят этого гимназиста свинопасом. Это отношение было настолько всеобщим, что Ендрек и сам как-то не находил здесь теперешнего себя. Будто не было этих четырех лет позади, все, что составляло его подлинное существование, куда-то исчезло. Вместо этого во всей своей угнетающей подлинности стояли усадьба и угловая башенка господского дома, под которой он устраивал кошачьи концерты, и вся совокупность все тех же непоколебимых паенчинских понятий и законов.
Радек чувствовал, как его душит что-то, что было прежде им, он словно влезал в свою прежнюю, сброшенную оболочку и испытывал невыразимое отвращение.
Жил он у родителей в бараке, вернее – поблизости от этого строения, так как оба они с отцом в теплые ночи спали на дворе, а в ненастье – в пустом сарае. Отец и мать взирали на него с непрестанным недоумением. Особенно дивился ему отец. Разговаривал он с ним мало, а когда, бывало, промолвит слово, то не иначе, как с вопросительным выражением в глазах – пристало ли, мол, так говорить? Юный Радек стыдился и тятеньки, и маменьки, и своего присутствия в проклятом Паенчине – стыдился неведомо перед кем. Он нарочно носил грубые крестьянские отрепья, ходил босиком и помогал отцу в его батрацкой работе, боясь, как бы кто-нибудь из проезжих не узнал его. И однако это был половинчатый стыд, таивший в себе глубокую и горькую, как полынь, обиду.
Родители не могли дать ему на дальнейшее учение ничего, кроме нескольких кругов масла и нескольких штук холщового белья. Вокруг никто не относился к нему иначе как с едкой, в лучшем случае снисходительной иронией. Несмотря на это, а быть может, именно потому, энергия Ендрека возрастала и смелость все крепла. Он призвал на помощь воспоминания об учителе и с этим капиталом, перебросив за спину ранец, отправился в широкий мир. Отец и мать оба плакали, провожая его далеко-далеко за поля фольварка. Они не знали, какие слова ему сказать при этом, вероятно последнем, прощании, что посоветовать, от чего предостеречь. Они лишь молча смотрели на него, стремясь запечатлеть в памяти его образ. Молчал и Ендрек. Остаться в Нижнем Паенчине он не мог ни за что на свете, он чувствовал, что у него там нет никакой почвы под ногами, никакой опоры, и все же, идя по убитой дороге и не оглядываясь назад, он плакал тихими мужицкими слезами.
Кое-как подкрепившись в корчме на распутье, он дал шинкарке причитающийся с него пятиалтынный и хотел было взять со стола ранец, как тут жирная баба снова пристала к нему:
– А вы, молодой человек, случаем, не сбежали откуда-нибудь? Не нажить бы мне с вами хлопот…
– Отвяжитесь, почтеннейшая! – сказал Радек громко и решительно.
– Ах так? Такой разговор! Ну, сейчас мы выведем тебя на чистую воду.
С этими словами она кинулась к дверям, пытаясь запереть их на ключ. Но гимназист оттолкнул ее так, что она отлетела в угол к бочкам, и вышел. Быстро проходя по деревне, он услышал позади крикливый голос шинкарки:
– За старостой! За старостой! Держи, лови!
За деревней, за последним ее деревцем, в него снова впилась когтями жара. Случай в корчме не был ему неприятен, наоборот – принес некоторое удовлетворение, но в то же время навеял какое-то еле уловимое суеверное чувство. «Дурное предзнаменование, дурное начало», – шептал он самому себе.
В этой местности холмов уже почти не было. Супесь, а кое-где и чистая песчаная почва, куда ни глянь, простиралась по необозримой, бесцветной и скучной низине. Вдали серели жалкие клочки леса, ближе, среди полей, кое-где виднелся плюгавенький пригорок, песчаный взлобок, бесплодный и мертвенный, как могила, а на ней несколько кривых, сгорбленных и сухих березок и сосенок. По обе стороны дороги тянулись сухие канавы, поросшие высокой травой, на которую с дороги нанесло столько пыли, что казалось, трава умирает под ней. Телеграфные столбы отбрасывали на белое полотно дороги свои короткие и мертвые тени. То тут, то там из земли торчал продолговатый, грубо вытесанный и закругленный кверху камень. На этих камнях были намалеваны какие-то дорожные знаки и кривые цифры, и они производили впечатление простых деревенских мужиков, выряженных в государственный мундир, которые стоят во фронт и стерегут что-то, но что – сами не знают. Кроме них, ничто не нарушало мертвенного однообразия дороги.
Завтрак (а в особенности пиво) не пошел Радеку впрок. Голова отяжелела, ноги заплетались, его морил сон. В одном месте он заметил на поляне грушу и возле нее чахоточные кустики; он свернул туда и соснул в тени. Однако вскоре он снова шагал по шоссе. Крупные капли нота выступили на его обгоревшем лице и шее, грязнили тесьму воротника, да и самый воротник окрашивали в светло-синий цвет. Шагая без излишней торопливости, Радек догнал едва тащившуюся телегу с тесом и спросил крестьянина, шагавшего рядом с упряжкой, не согласится ли он за гривенник подвезти его. Мужик долго смотрел на него, затем протянул руку за деньгами. Ендрек кое-как примостился на доски и свесил ноги. Низкорослые клячи, тащившие воз, тощие, костлявые одры, неопределенной масти, с огромными головами, гривами и хвостами, едва брели, чуть не касаясь ноздрями пыльной дороги. Их высокий, оборванный хозяин бесцельно помахивал над ними бичом и то и дело покрикивал:
– Вио-ооо… Вио-ооо!..
С минуты, когда Ендрек сел на воз, мужик не спускал с него глаз и даже перестал понукать коней. Насмотревшись вволю, он спросил:
– Откуда же вы, пан?
– Такой же пан, как и вы… – ответил Радек.
Крестьянин умолк и снова принялся его рассматривать. И лишь после долгого молчания скептически пробормотал:
– Это как же так?
– Эх, знаете что, лучше я пойду пешком… – сказал вдруг гимназист. – Клячи ваши не больно резвы, еле идут, а мне к спеху. Отдайте-ка мне мой гривенник…
– Гривенник? Это, стало быть, тот, что вы мне дали?
– Ну, а какой же?
– Да с чего бы это я стал вам деньги отдавать… – сказал мужик, размахивая бичом над хвостами своих клячонок.
– Ну как же? Ведь я и пяти минут на вашем возу не просидел.
– Да что мне в том? Ехать так ехать, а неужто ж я стану вам деньги отдавать…
– Давайте-ка деньги, а то как бы между нами не вышло чего!..
– Это между нами-то?
– Ну да!
– Вио-ооо!.. – произнес мужичонка так спокойно, словно Радека тут и не было.
Слезы навернулись на глаза юного путника. Все ему не удавалось в пути. Он не промолвил больше ни слова и двинулся дальше. В задумчивости он шагал все шире и не успел оглянуться, как прошел расстояние в несколько верст. Было еще жарко, только придорожные столбы и кусточки стали отбрасывать более длинные тени. Вдруг путник услышал позади глухой грохот колес и увидел быстро двигающийся огромный клуб пыли. Вскоре с ним поравнялась превосходная пара буланых лошадей, запряженных в бричку, в которой сидел кучер в ливрее и шляхтич в соломенной шляпе и парусиновом кителе. Шляхтич был молод, усат и, разумеется, смугл от загара. Взгляд у него был быстрый, твердый, тяжелый и до того подлинно барский, что в Радеке тотчас заговорила холопская душа, и он снял шапку. Бричка проехала мимо, окутав его облаком пыли. Стоя зажмурившись и повернувшись спиной к дороге в ожидании, когда осядет пыль, он вдруг услышал хриплый, повелительный голос:
– Эй, молодой человек, эй!
Радек открыл глаза и увидел, что бричка остановилась на расстоянии нескольких десятков шагов, а шляхтич подзывает его к себе таким жестом, словно сулит пятьдесят плетей.
– Молодой человек! – кричал тот все громче. Радек подбежал к бричке и с обнаженной головой остановился у подножки.
– Откуда держим путь, молодой человек? – спросил шляхтич уверенным голосом следователя.
– Из-под Пыжогловов.
– Откуда?
– Из Нижнего Паенчина.
– А кто такой, чей сын?
– Так, одного там…
– Какого такого «одного… там»?
– Крестьянина.
– Не угодно ли… крестьянина. И куда же ты топаешь в одиночку, любезный?
– В Клериков.
– Фью-фью! А зачем?
– Учиться, вельможный пан.
– Что за черт! На ученье у отца средства есть, а на подводу нет? Лошадей держит отец?
– Нет.
– Так откуда же, черт возьми, он берет на ученье, если даже лошадей…
– Мой отец работает в усадьбе… – сказал Радек, покраснев.
– Приказчиком, что ли?
Мгновение Ендрек колебался, страстно желая солгать и подтвердить, но, наконец, превозмог себя и признался:
– Нет, в работниках.
– Не угодно ли! Теперь уж, значит, и батраки дают своим детям образование в Клерикове. И в который же класс ты топаешь с эдаким ранцем, философ?
– В пятый, ваша милость.
– В пятый? Не угодно ли!.. И чем же ты там живешь, в Клерикове, раз дела так обстоят?
– В Пыжогловах я давал уроки.
– В Пыжогловах? Я спрашиваю про Клериков.
– Я еще не знаю Клерикова, ваша милость.
– Так это ты в первый раз?
– В первый.
– И думаешь там тоже своими уроками промышлять?
– Не знаю, ваша милость. Так, иду…
– «Так» идешь? Ну, садись на козлы, подвезу тебя до города.
Радек быстро взобрался на козлы и сел возле дюжего кучера в летней ливрее в белую и голубую полоску и ливрейной фуражке. Лошади рванулись с места и понеслись в клубах серой пыли. Лишь изредка перед глазами подростка мелькали небольшие избы, деревья, верстовые столбы и далекие рощи. Теперь он уже не управлял ни собой, ни своими решениями. Всем стал распоряжаться слепой случай или чужой каприз. Он знал лишь, что по приезде, который и сам по себе был результатом счастливо сложившихся обстоятельств, его ждет множество потрясающих неожиданностей, которые могут по-всякому обернуться. «Что будет дальше? Какой он, – думалось ему, – этот Клериков? А может, удастся… Начало было плохое, зато, может, теперь…»
На шоссе появились предвестники Клерикова: больше пешеходов, возов с тесом, господских бричек и длинных дрог, на которых тряслись целые вороха евреев. В одном месте под горой вырос большой кирпичный завод, а дальше на горизонте какая-то фабричка из красного кирпича. Радек видел такие здания впервые. Сердце его сжала какая-то длительная судорога и все чувства словно онемели. В таком состоянии ложного спокойствия юноша приехал в город. Клериков произвел на него впечатление громадного каменного лабиринта. Дома показались ему невероятно высокими, грохот ошеломил его, а улицы тянулись перед его глазами бесконечно. На рынке шляхтич бросил кучеру короткое приказание:
– На Тарговщину!
Бричка свернула в боковые улички, грязные и смрадные, съехала с мостовой на шоссе, обсаженное огромными деревьями, и среди плохоньких домишек предместья остановилась у ворот более представительного строения, напоминавшего просторный, приземистый господский дом в деревне. Шляхтич вылез из брички и бросил Радеку:
– Слезай, молодой человек, и иди за мной.
Мальчик соскочил с козел и машинально последовал за шляхтичем, не отступая от него ни на шаг. Тот поднялся по ступенькам из каменных плит в покосившиеся, неопрятные сенцы и, открыв дверь налево, сам отправился дальше, а Ендреку жестом приказал обождать. В кухне топтались две служанки, толстая кухарка в платке, придававшем ее голове сходство с аистиным гнездом, и молодая простоволосая девушка. Обе украдкой поглядывали на пришельца, который неподвижно стоял возле большой печи. Наступал вечер, и золотое сияние зари сочилось в кухню сквозь грязные, мутные оконные стекла. Радек невольно устремил глаза к окну и, почти не сознавая, что с ним происходит, потерявшись в стремительном потоке подхвативших его событий, спрашивал себя мысленно – он ли это? Он был весь в пыли, измучен дорогой, его томила жажда. Неподалеку стояла бочка с водой, а на краю ее жестяная кружка, но он боялся шевельнуться. За соседней дверью был слышен громкий разговор, бесцеремонный мужской смех и женские восклицания. Молоденькая горничная принялась ставить самовар, кухарка приготовляла мясо на котлеты, как вдруг дверь распахнулась и шляхтич, привезший Радека, позвал:
– Ну, философ, как там тебя кличут… иди!
Со своим ранцем за спиной Радек, словно автомат, двинулся вперед, перешагнул через высокий порог и очутился в комнате, освещенной висячей лампой. Середину ее занимал большой стол, накрытый протертой кое-где клеенкой. За ним, между двумя окнами, помещался широкий диван, рядом почти на середину комнаты выступал большой черный шкаф. На диване сидела дама, видимо очень маленького роста, так как ее голова, украшенная величественной короной своих и чужих кос, едва виднелась из-за края стола. Возле дамы стоял мальчик, с виду лет двенадцати, с маленькими глазками, с продолговатым, как-то неприятно улыбающимся лицом. Мальчик непрерывно покачивался из стороны в сторону, как это делают арабские лошади, которых долго везли морем. Из-за спины мальчика и сидящей дамы выглядывала девочка, очень похожая на них обоих, но с более живыми глазами. Возле стола, в кругу света от лампы стоял среднего роста господин, лысый, воинственной наружности, с закрученными вверх усами и мощным орлиным носом. Пока Ендрек, войдя, кланялся, его покровитель громко сказал: