Текст книги "Сизифов труд"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Марцыся, я вывернулся! Он повысит мне жалованье. Теперь у меня положение еще лучше, чем у Палышевского. Знаешь что, женушка, чернобровка моя, рванем-ка мы этого пивка, что инспектор пить не захотел. Уж как оно мне по вкусу…
Пани Веховская легко согласилась, и учитель принялся лакать стакан за стаканом. Сама она помогала ему в этом довольно успешно. Даже Юзя, Марцинек и служанка получили каждый по четверти стакана. Покончив с пивом, пан Веховский настойчиво потребовал водочки. Вскоре Марцинек, услышав в комнате страшный рев, приоткрыл дверь и со страхом увидел, что учитель в одном белье сидит на столе, держит в одной руке бутылку рябиновки, в другой большую рюмку и кого-то яростно бранит.
– Хамы, негодяи! – орал педагог, тараща глаза. – Должны петь, как я велю, и говорить, как я велю. Псы и те будут лаять по-русски. Понимаешь, холоп, мужичье? Сам инспектор изволил выразиться, что повысит мне жалованье, понимаешь, хамское отродье? Бунтовать вздумали? Ха-ха! На в зубы! – кричал он, замахиваясь на невидимых противников.
Слишком перегнувшись, он упал со стола на кушетку и скатился на пол. Вкусная рябиновка вылилась из упавшей бутылки и длинной струей потекла в щель между половицами. Маленький Борович с ужасом наблюдал потом, как Малгоська и пани Марцианна за волосы тащили педагога в кровать и как почтенный педагог, брыкаясь и отмахиваясь кулаком, с пьяным упорством распевал:
Пока учитель предавался ликованию, его начальство переваливало через хребет не слишком высоких гор. Дорога перерезала наискось склон продолговатого холма до самой вершины и оттуда спускалась на просторную равнину, среди которой был расположен губернский город, резиденция народного просвещения. Долины и холмы по ту сторону взгорий поросли лиственным лесом. Среди них белелись широкие поляны с длинными полосами деревень. День был теплый, чудесный. В этот полуденный час окрестность купалась в солнечном свете. Теплые веяния неслись отовсюду – предвестники весны, которая из-за гор, из-за лесов уже шла в эти края. Лошади, запряженные в карету, шли в гору шагом, и Ячменев и не чувствовал, что едет. Он опустил окно кареты и, удобно развалясь на сидении, отдавался мечтам. Очень давние и несказанно приятные видения слетались к нему на крыльях весеннего ветра и окружали упоительным сонмом.
– Горы, горы… – шептал он, глядя из окна кареты на далеко открывающийся пейзаж. Ему вспомнились юношеские скитания по Баварии, Тиролю, Италии и Швейцарии.
Окончив филологический факультет в Москве, Ячменев, убежденный народник, решил «идти в народ», осесть в сельской школе. Стремясь, однако, изучить и освоить метод работы, который давал бы наиболее богатые результаты, он совершил путешествие в Швецию, Англию, Германию и Швейцарию и во всех этих странах прилежно изучал постановку дела в народных школах. Лучше всего он изучил Швейцарию, с палкой в руках и мешком за спиной странствуя от Боденского озера до Лугано и Женевы. Почти в каждой школе он знакомился с учителем, слушал уроки, принимал участие в экскурсиях и особенно изучал так называемую «Primärschule»,[5]5
Начальная школа (нем.).
[Закрыть] где обучение начинается с веселой болтовни и игр на свежем воздухе.
Теперь, едучи, он вспомнил одну маленькую девочку, в огромных, подкованных гвоздями башмаках, с огромным зонтиком в руках, идущую в ветер и ненастье в школу из своей избушки, торчащей между туч, где только одна коза, кормилица семьи, умеет найти себе пропитание и где человек в сто крат бедней, чем коза.
Чего бы он не дал, чтобы еще хоть раз в жизни пойти с шестилетними гражданами свободного Швицерланда[6]6
Швейцария (нем. – швейцарск. диалект).
[Закрыть] в лес искать вместе с ними скрывающихся между листьями гномов в островерхих капюшонах и с огромными бородами… Ах, чего бы он не дал, чтобы вернуться к молодости, вести долгие беседы с честными учителями сельских швейцарских школ, далеко за полночь советоваться с ними, как уничтожить тьму в «страшной России», и иметь честное, благородное сердце в груди.
И вдруг инспектор Ячменев заплакал… Теплый ветерок усилился, когда карета достигла вершины горы.
«Ах, как я уже стар, как страшно стар… – шепнул Ячменев. – Все прошло, безвозвратно миновало, развеялось, как мгла над озером. Кажется, вчера только с палкой в руках я лазил по скалам, чтобы научиться как можно лучше, как можно скорей, как можно гуманней разжечь свет среди темных крестьянских масс, а нынче… Следует распространять не просвещение в космополитическом значении этого слова, а „просвещение русское“. Куда уж тут соваться с Песталоцци. Желая посредством русификации польских мужиков существенно помочь быстрому развитию Севера, надо бы сделать это так основательно, чтобы здешний крестьянин полюбил Россию, ее православную веру, язык, обычаи, чтобы готов был погибать за нее на войне и работать на нее в мирное время. Надо бы вырвать с корнями здешний, воистину звериный, крестьянский консерватизм. Надо бы разрушить эту вековую самобытную культуру, как старый дом, сжечь на костре верования, предрассудки, обычаи и построить свои, новые, с такой быстротой, с какой строят города в Северной Америке. И лишь на этой почве можно бы приступить к осуществлению мечтаний щвейцарских педагогов. То, что мы делаем, те шаги, которые мы предпринимаем…
И что бы тут можно сделать, что, собственно, предложить, чтобы усилить русификацию, неизбежную и действенную русификацию?»
Этот вопрос вдруг возник из глубины его раздумий и стал перед ним, словно полицейский агент, появляющийся из-за угла, когда его меньше всего ожидают.
Карета была уже на вершине горы, по хребту которой проходила дорога. Справа и слева открывался широкий вид на две плоские равнины. То здесь, то там полосами тянулись леса, холмы, белели большие пятна полей… Далеко-далеко, за последними синими лесами серела легкая мгла, затягивавшая горизонт. Был полдень. Из всех печных труб в огромных окрестных деревнях голубыми столбами поднимался дым. И это было единственное движение среди безграничного простора. Все это пространство раскинулось в немом покое, словно спало. Лишь длинные пряди дыма, казалось, писали на мертвых, белых листах полей никому неведомые таинственные письмена.
III
В нижнем коридоре классической гимназии в Клерикове скопилось множество народа. Здесь были чиновники, шляхта, ксендзы, промышленники, даже крестьяне позажиточней. Сейчас вся эта толпа являла собой одну категорию: родителей.
Коридор был длинный, выложенный каменными плитами и прекрасно сохранил свой первоначальный облик – облик монастырского коридора. Узкие окна были пробиты в очень толстых, холодных стенах, среди которых все еще царила прежняя темень и печаль.
Сквозь старые зеленовато-голубые стекла украдкой падали лучи утреннего солнца и золотили свежевыбеленные стены и желтоватый вытоптанный пол. По правую и по левую сторону тянулся ряд дверей, ведущих в классы. Все двери и окна были открыты настежь, так как стены классов были только что окрашены в голубовато-серый цвет с широкими панелями, а полы лоснились от желтой масляной краски. Резкий запах скипидара и лака наполнял коридор.
В сенях, за остекленной дверью, в этот ранний утренний час преспокойно спал высокий и худой «дядька», известный двум гимназическим поколениям под кличкой «пана Пазура».[7]7
Пазур – коготь (польск.).
[Закрыть]
Несмотря на то, что пан Пазур двадцать пять лет прослужил при Николае I «на Капказе» и столько же лет служил в учреждении, где с таким пристрастием насаждали русскую речь, русскому языку он не научился, однако успел сменить свой родной язык на какой-то неслыханный жаргон, состоящий из совершенно новых слов, ни содержание, ни звуки которых никому в мире, за исключением пана Пазура, не были известны.
Сам пан Пазур охотно заменял некоторые слова то движениями кулака, то постукиванием по носу, подмигиванием и даже высовыванием языка.
Со времени отмены «субботних установлений», то есть часто применявшейся прежде порки, пан Пазур потерял жизнерадостность и молодцеватость. Он все больше дремал и мужественно сносил глумление даже со стороны приготовишек и первоклассников.
На другом конце коридора находилась гимназическая канцелярия, в которую то и дело входили учителя. Толпа родственников тоже увеличилась.
Гомон оживленного, но приглушенного разговора – приглушенного потому, что велся по-польски в стенах русской гимназии, – то усиливался, то затихал.
В толпе лиц, прохаживающихся вдоль коридора, были также и пани Борович и Марцинек – кандидат в приготовительный класс. Кандидат был одет уже «по-мужски»: с него сняли, наконец, башмаки на шнурках и чулки и одели в настоящие брюки, достигающие до каблуков новых ботинок на резинках.
Эти брюки и ботинки были подготовкой к гимназическому мундирчику, являясь как бы введением к сочинению, которого пока что нет еще и в черновике.
Чтобы надеть мундир, надлежало сдать экзамен. Прошение о зачислении Марцинека в приготовительный класс с приложением свидетельства об общем имущественном положении родителей, свидетельства об оспопрививании, метрики и т. д. было подано на имя директора еще два месяца назад. Сейчас ожидали лишь назначения срока экзаменов. Вот этот-то срок и был темой оживленного разговора прогуливавшихся по коридору.
Всякое лицо, принадлежащее к гимназическому персоналу, проходя среди толпы, становилось предметом пристального и сосредоточенного внимания, а иной раз и мишенью множества вопросов все о том же: о дате экзамена…
Ни один из клериковских педагогов, а тем более ни один из так называемых классных надзирателей, не мог хотя бы приблизительно ответить на этот вопрос. Особенно была обеспокоена этим таинственным днем поместная шляхта и вообще люди, прибывшие издалека. Собственно говоря, срок, объявленный в газетах, уже прошел. В назначенный день некоторые экзамены были отложены на позже, без определения точной даты, другие же были разбиты таким образом, что мальчуган, сдающий в приготовительный класс и сегодня экзаменующийся по русскому чтению, арифметику сдавал лишь через неделю, катехизис и молитвы отвечал еще через несколько дней. Родители, приехавшие иной раз за несколько десятков верст, не могли уехать, не уверившись, что дети будут приняты. Отсюда и возникало страстное перешептывание и попытки получить информацию.
От Клерикова до Гавронок было всего три мили, но пани Борович была тоже как на иголках.
Ни одного экзамена Марцин еще не сдавал. Ввиду огромного наплыва экзаменующихся не было и уверенности, что он будет принят. Все эти обстоятельства в соединении с боязнью и беспокойством о доме были причиной того, что мать Марцинека была нервна и печальна. Держа сына за руку, она довольно быстро ходила по коридору. Ее старая, немодная мантилька, выцветший зонтик и весьма уже заслуженная шляпа не обращали на себя внимания людей богатых, но тотчас были запримечены господином в черном сюртуке, широких брюках, запущенных в голенища грубых, начищенных ваксой сапог. Он был толст, красен лицом и, видимо, страдал астмой, ибо тяжело сопел и покашливал.
– А прошу прощения, – шепотом сказал он, подойдя к пани Борович, – ничего не известно, когда экзамены?
– Ничего не знаю, сударь мой. Вы сына отдаете?
– Да вот, хотел бы… Четвертый день здесь сижу. Уж не знаю, что и делать…
– Торопитесь?
– Да ведь как же, сударыня, я, знаете, винокур, тут зевать нельзя. Акцизный ездит, а известно, что такое акцизный, когда хозяина нет дома. Раз тебя нет, другой раз нет, а там, глядишь, он тебе и преподнес коку с соком!
– Мальчик в приготовительный?
– А разумеется, сударыня.
– Подготовлен?
– Хм, кто ж его знает? Говорил этот самый репетитур, что, мол, высший сорт!
Пока винокур подробно рассказывал о подготовке своего сына, в коридоре появился директор гимназии. Это был старый седой человек среднего роста, с коротко подстриженной бородкой. Он шел, высоко подняв голову и бросая направо и налево быстрые взгляды из-под синих очков. Вдруг он задержался перед собеседником пани Борович и громко окликнул его:
– Вам чего?
Толстяк застегнул свой черный сюртук и хлопнул себя ладонью по затылку.
– Кто вы такой? – спрашивал директор все громче, назойливей и грубей.
– Юзеф Тшнадельский… – пролепетал тот.
– Что вам угодно?
– Сын… – шепнул Юзеф Тшнадельский.
– Что сын?
– На экзамен…
Директор смерил его с ног до головы испытующим взглядом, особенно сосредоточив внимание на голенищах сапог, затем еще выше задрал голову и направился в канцелярию, не отвечая на поклоны собравшихся. Во время этого разговора пани Борович со страхом отошла подальше и остановилась лишь в сенях. Там вертелось десятка полтора учеников в мундирчиках из первого или второго класса. Видимо, у них были какие-то переэкзаменовки, так как, даже пиная друг друга ногами и таская за волосы, они не выпускали из рук учебников греческой и латинской грамматики. Марцинек отошел от матери и как раз созерцал драку двух гимназистов, когда со двора вбежал третий и тотчас прицепился к маленькому Боровичу:
– Ты, разиня! Кто это тебе сшил такие штанцы?
– Мама… – шепнул Марцинек, отступая к стене.
– Мама? А не прадедушка Панталеон Застегальский из Телячьей Слободки?
– Нет… у меня нет прадедушки Застегальского… – сказал изумленный Борович.
– Нету? Так куда же ты его дел? Говори?
– Чего вам, молодой человек, надобно от моего сына? – спросила пани Борович, несколько обиженная этими насмешками.
Вместо ответа гимназист сел по-дамски на перила лестницы, в одно мгновение съехал вниз и как сонное видение исчез во мраке подвалов, где помещались дровяные и прочие склады школы.
В этот же миг пан Пазур, дремавший на табурете, чуть приподнял одно из своих огромных век и хриплым голосом рявкнул:
– Воспреща се гадаць по-польски!
Два ученика, которые только что драли друг друга за волосы, услышав воззвание пана Пазура, как по команде дружно запели:
Пазур,
Мазур
Гороху обожрался!..
Дядька закрыл приоткрытый было глаз и, небрежно подражая губами свисту розги, сделал рукой несколько движений, в точности напоминающих порку. Пани Борович приблизилась к нему и, коснувшись рукой его плеча, спросила:
– Послушайте, вы не могли бы мне сказать, когда будет экзамен?
Дядька лениво взглянул на нее и не сказал ни слова. Тут она сунула ему в руку серебряный двугривенный и повторила вопрос. Старик тотчас ожил и стал чесать свою блестящую лысину.
– Видите, мне ниц не известно. Но надо бы сделать так, как учители выйдут из канцелярии и пойдут на етаж, то можно пойти к секретарю. Уж если кому знать, так ему…
– А скоро ли они выйдут из канцелярии?
– Хм… этого уж не могу знать.
Эти сведения мать Марцина повторила нескольким лицам из ожидающих в коридоре. Сообщение о возможности получения какого-то указания быстро разнеслось по толпе. И вправду, директор, а вслед за ним учителя поочередно выходили из канцелярии и отправлялись на второй этаж, где помещалось большинство старших классов и куда доступ посторонним был воспрещен. В канцелярии осталось все же несколько учителей. Один из них вошел в класс, который не ремонтировали, ведя за собою учеников, сдающих переэкзаменовки.
Дверь в комнату не прикрыли, и Марцинек с пугливым любопытством присматривался и прислушивался к процедуре экзамена. Старик учитель, в синем фраке, прохаживался от дверей к окну, бормоча что-то себе под нос, а ученик решал на доске алгебраические задачи. Увидев какие-то знаки и цифры, значения которых он не понимал, Марцинек, помертвев от страха, со слезами шепнул матери:
– Мама, ты думаешь, я сдам, а я всего этого вовсе не знаю!
– Да тебя же об этом и спрашивать не будут… Ты же видишь, отвечает ученик старшего класса.
Но Марцинек никак не мог прийти в себя от страха, а зрелище иксов и игреков еще увеличивало тяжесть, давившую мальчугана, словно груда щебня.
Наконец, из канцелярии вышли остальные учителя, и тогда в эту комнату проскользнула группа родителей, к которой присоединилась и пани Борович. Комната была длинная, темная, с одним окном, нижняя рама которого находилась на одном уровне с булыжником, которым был вымощен двор. Там, спиной к двери, сидел секретарь.
Вошедшие довольно долго стояли у дверей, не смея обратиться к углубившемуся в работу секретарю. Наконец, кто-то кашлянул. Чиновник оглянулся и спросил собравшихся, что им угодно. Помещик, привезший сюда своих двух мальчиков с другого конца соседней губернии, ломаным русским языком изложил просьбу дать хоть какие-нибудь указания о дне экзаменов.
– Ничего не могу вам сказать, – ответил секретарь, – так как сам ничего не знаю. Все зависит от господина Маевского, учителя, преподающего в приготовительном классе, если вас интересует приготовительный. Полагаю, что на этой неделе.
– На этой неделе… – пробормотал шляхтич, который уже восемь дней не был в своем фольварке.
– Так я полагаю… – ответил секретарь и тотчас оправленной в дерево резинкой стал стирать какую-то описку в своих бумагах.
Шляхтич обратился к ближайшему соседу, будто разъясняя ему ответ чиновника, но в сущности ожидая, что тот, быть может, скажет еще что-нибудь. Тот, однако, не только ничего не сказал, но еще и глянул на них, явно недовольный помехой.
Родители покинули канцелярию. Еще большая тоска охватила Марцина и его мать, когда они очутились на улице. Тревога ожидания не прекратилась, а утомление усилилось. Мальчик был грустен с момента приезда в город. Его утомлял и душил городской зной, мостовая жгла ему ноги, зрелище городских стен и отсутствие горизонта причиняло нестерпимо неприятное чувство, от которого, несмотря на непрестанные вздохи, не могла освободиться его грудь. Все в этом городе было иным, чем в деревне, все отталкивало, все обращалось с ним не как с ребенком. Деревья, растущие кое-где вдоль тротуаров, – чахлые деревца, заключенные, как кандальники, в железные решетки, наполняли его скорбью, он так тосковал по зеленой мураве, что со слезами взирал на травинки, прозябавшие между камнями мостовой, и единственное утешение находил, глядя на небо, которое одно только было таким же, как в Гавронках, и, как верный друг, шло за ним повсюду, куда бы он ни направлялся.
Прямо из гимназии они вернулись в гостиницу и заперлись в своем номере. Постоялый двор, фигурировавший под именем гостиницы, помещался на одной из самых грязных улиц города. Ворота, прорезанные в двухэтажном фасаде домишки, вели во двор, немногим пошире, чем сами ворота, и вымощенный такими огромными каменными глыбами, словно этот труд выполняли циклопы, строители Акризия, Персеева деда. Конюшня под большой, довольно дырявой крышей была как бы продолжением двора. По обе стороны открытой площадки тянулись два длинных одноэтажных дома, где были расположены номера; их двери выходили прямо во двор; по булыжникам было заметно, что лошадям шляхтичей, проводивших время в Варшавской гостинице, приходилось иной раз очень долго дожидаться своих господ. В углу дворика, на обшарпанной стене, чернели огромные буквы надписи: «Нумерной», а ниже виднелось до половины ушедшее в землю окно. Там обретался тощий и мрачный Винцентий, существо, живущее чаевыми, которыми за много различных услуг награждало его светское общество, посещавшее Варшавскую гостиницу.
Пани Борович велела Марцину повторять грамматику, а сама прилегла на диван отдохнуть. Она стремилась хоть минутным сном сократить ожидание и приблизить время, когда ее хлопоты дадут наконец плоды, но ей не удалось и глаз сомкнуть. Жесткая гостиничная подушка и влажная наволочка наполняли ее отвращением; ежеминутно во двор въезжала какая-нибудь подвода и раздавался страшный грохот; кроме того, из соседнего номера, куда вела наглухо запертая и заставленная комодом дверь, доносились непрестанные шум и крики.
– Сами вы, батюшка, понятия не имеете об ударениях, а меня учите! – пискливо и с чрезвычайным ожесточением кричал детский голос.
– Я тебя, лоботряс, не спрашиваю, о чем я имею понятие, а о чем нет, а приказываю тебе читать… – отвечал низкий голос.
– Ну, так я вам говорю, что вы понятия не имеете! Бороды брить – это вы знаете, патлы стричь – тоже, а что касается чтения, это не вашего ума дело.
– Ну, видали… – причитал низкий голос. – Еще и школяром не стал, а уж вон как разговаривает! Что же потом-то будет? Отца, родителя своего, не почитаешь?
– Э!.. Оставьте меня, батюшка, в покое!.. Учитель приказывал не так читать, вот и все.
– Тут учителя нет, понятно тебе это? Вот завтра или послезавтра как возьмут тебя в работу, ты и останешься с носом, потому как не будешь читать и вовсе все позабудешь.
– Ну да, так уж и с носом… – буркнул детский голос.
Стоя у окна, Марцинек зубрил общеизвестные грамматические термины, которые знал, мало сказать как «Отче наш», а как таблицу умножения, в разбивку, и апатично глядел во двор.
Разговор в соседней комнате был для него мало интересен, его внимание было привлечено происходящим во дворе.
Там стоял еврей, одетый в сюртук, правда длинный, но не до пят, как обычно, и притом совершенно чистый. Он держал во рту белый костяной набалдашник своей трости и слушал, что оживленно рассказывал ему номерной. Время от времени он бросал взгляд на окно, у которого стоял Марцинек, и усердно чесал в бороде пальцами правой руки. Наконец он не спеша приблизился к дверям номера и постучал.
– Кто там? – с тревогой спросила пани Борович, позорачивая ключ в замке.
– Это я, вельможная пани, – сказал пришелец, просовывая голову в номер. – Я по хлебной части, хотел бы поговорить о делах.
– У меня нет сейчас времени заниматься делами. Поезжайте, пожалуйста, к мужу в Гавронки, с ним и поговорите.
– Легко сказать, вельможная пани, поезжайте… Такие тяжелые времена настали с этим застоем, с этим… правительством. Да что я, не мне, вельможная пани, объяснять вам эти вещи, – отвечал он, почти силой проникая в комнату.
– Вот что, любезный, я не вельможная и о делах сейчас здесь говорить не стану, у меня на шее дела поважней…
– С этим молодым человеком?… Понимаю, понимаю, дорогая пани. Это затруднение немалое… Я знаю, знаю… – сказал он со вздохом.
Вздох и особенно упоминание о молодом человеке тотчас смягчили сердце пани Борович.
– Может, сами отдавали сына в гимназию? – спросила она.
– Сам я не отдавал, потому что мне не по карману такие фанаберии в нынешнее время, но мой брат – тот отдавал. Ну, и получил удовольствие… А в какой класс? – с улыбкой спросил он Марцинека.
– В приготовительный.
– У-у! Очень много кандидатов, целых сто человек, говорят, на тридцать четыре места. А он хорошо подготовлен… извиняюсь, как зовут сыночка?
– Марцинек… – ответила пани Борович. – Спрашиваете, хорошо ли подготовлен? Конечно хорошо, но выдержит ли… кто может знать?…
– Почему ему не выдержать, такому Марцинеку? – воскликнул купец. – Он наверное выдержит, только выдержать и поступить – это две большие разницы. Вы только посчитайте: сто, а может, и больше еще кандидатов на тридцать четыре места. Это же страшная цифра. Они… эти москали, – прибавил он потише, – наверное, и по латыни будут спрашивать наших детей на экзамене в приготовительный класс!.. Сейчас почти все подготовлены, все говорят по-русски, пани моя дорогая, а они выбирают только некоторых. Ой, какие это тяжелые времена, вельможная пани, для просвещения.
Глаза Марцинека встретились со взглядом матери и не почерпнули там бодрости. Этот еврей вдруг показался пани Борович дурным вестником. Ей захотелось поскорее отвязаться от него, но он вдруг сказал:
– Мой брат два года назад, когда тоже отдавал сына в приготовительный, прекрасно устроился.
– Как же он устроился?
– Он себе подумал так: кто лучше всех знает, как надо отвечать, чтобы сдать в приготовительный класс? Конечно, тот, кто экзаменует в приготовительный класс. Так он себе дальше подумал: почему же тот, что экзаменует в приготовительный класс, не может научить моего сына хорошо отвечать? Почему он не может его репетировать, раз все учителя имеют право давать уроки? Так он подумал, мой брат, и пошел к пану Маевскому, который экзаменует и потом весь год учит в приготовительном классе и русскому и арифметике… И он его хорошенько попросил…
– И много заплатил ваш брат за эти уроки?
– Этого я точно не знаю, но мне что-то кажется, что немного. Он имеет снисхождение, этот пан Маевский.
– А долго ваш племянник ходил к нему?
– И тоже недолго. Всего неделю ходил.
– И выдержал?
– Выдержал очень хорошо, лучше, чем такие, которые брали уроки у студентов…
– Голубчик вы мой, – сказала мать Марцинека, – а не могли бы вы, случайно, узнать у своего брата, сколько он заплатил пану Маевскому?
– Почему нет? Я могу узнать, только ответ дам, наверно, только завтра, потому что мой брат живет очень далеко, на другом конце города, за предместьем Подпоркой, а у меня там нет никакого дела…
– Я бы вам вернула расходы на извозчика, – сказала пани Борович, вынимая из сумочки рублевую бумажку и подавая ее торговцу, – если бы вы согласились сейчас же поехать и узнать подробно.
– Отчего же, я могу это для вас сделать, – сказал еврей, небрежно пряча бумажку в кошелек. – Я узнаю и скоро вернусь. Адью!
Не успела еще пани Борович остыть от жара, в который ее бросило, когда она услышала о возможности такого упрощения экзаменационного вопроса, не успела она еще сосредоточить мысли и взвесить все обстоятельства, как еврей уже снова стучался в дверь. Поручение узнать секрет от брата, живущего на другом конце города Клерикова, он выполнил так быстро, словно в Клерикове работали какие-то молниеносные средства сообщения, еще не введенные ни на одном континенте.
– Мой брат говорит, – сказал он еще в дверях, – что на всю эту штуку он истратил по три рубля в час, это выходит двадцать один рубль. А чтобы вышло повежливей, так он дал двадцать пять рублей, одной бумажкой.
– А вы, случайно, не знаете, где живет пан Маевский?
– Он живет на Московской улице, в доме Баранека, из ворот налево.
– Очень вам благодарна за вашу любезность, – сказала пани Борович. – Как знать, может, я и попрошу пана Маевского давать уроки моему сыну.
Еврей пытался снова начать разговор о хлебе и ценах, но пани Борович не пожелала дальше с ним беседовать. Он медлил, выходя из номера, и еще во дворе долго предавался каким-то глубоким соображениям.
В час дня гавронковская помещица отправилась с сыном в ресторан обедать. Кучера с лошадьми и бричкой она тотчас погнала домой. В письме она изобразила положение вещей мужу, настоятельно прося его занять у местных банкиров двадцать пять рублей. В ресторане мать и сын почти ни к чему не прикоснулись. Тщетно полусъеденный туберкулезом официант во фраке, столь ослепительном, словно он был сшит из высушенных блестков бульона, с необычайным шиком бегал взад и вперед, тщетно приносил всевозможные мисочки, блюда и тарелки с вареными, жареными и тушеными ужасами, – ему приходилось уносить их почти нетронутыми. Все, что сейчас делала и о чем думала пани Борович, было в условиях жизни бедной шляхетской семьи прямо-таки государственным переворотом. Одна уже гимназия, с необходимостью оплачивать квартиру, право учения, приобретать книги, мундирчики и т. д., требовала невероятных усилий. Теперь, когда приходилось еще платить по три рубля за урок, это становилось рискованной игрой. Пани Борович взвешивала все, подсчитывала в мыслях все шансы и бесповоротно решила: хоть в лохмотьях ходить придется, а мальчика учить надо. Впрочем, она рассчитывала на индеек, поросят, уток и т. д. и обещала себе покрыть неожиданные расходы. Во время обеда она находилась в том состоянии особого возбуждения, когда человек ясно оценивает различные вопросы и явления жизни, как наяву видит их будущее течение. Однако все это были дела ближайшего будущего. Более отдаленные границы жизненного горизонта окутывала непроглядная тьма, закрывавшая его даже от взора матери. Кто он такой, ее маленький Марцинек? Что за мужчина вырастет из этого ребенка? Каким будет его лицо? Как он будет говорить? О чем будет думать?… Она непрестанно углублялась в эти вопросы, поглядывая на его стриженую головенку.
Ресторан был почти пуст. В его маленьких залах, убранных с грязноватым шиком – nota bene: с грязноватым местечковым шиком, – сновал вышеупомянутый официант. Его нафиксатуаренные и подкрученные кверху усы, его расчесанная на прямой пробор шевелюра поразительно подходили к лицу, обтянутому мертвенной зеленоватой кожей, с краснеющим на левой щеке кирпичным пятном чахоточного румянца. Приближаясь к посетителям, этот человек вызывал на лице официальную улыбочку, которая была таким же атрибутом его профессии, как и фрак; проделывал ряд движений, преисполненных изящества, шаркал и кланялся с чрезвычайной непринужденностью. Пани Борович несколько мгновений пристально рассматривала его – как раз в эту минуту она в мечтах своих пыталась прозреть будущее кандидата в приготовительный класс, и в мыслях ее возник новый расход, самый неотложный из всех. Когда пришло время уплатить причитающиеся за два обеда семьдесят пять копеек, она положила на подносик рядом с этой суммой три бумажных рубля и пододвинула их официанту, в глубине сердца вознося молитву: «За счастливую жизнь моего Марцинека…»
Тотчас после обеда они вдвоем направились на Московскую улицу и легко отыскали квартиру господина Маевского. На их звонок дверь открыла очень красивая дама, в изысканном домашнем платье.
Узнав, что у посетительницы дело к «господину учителю», она провела ее в гостиную и любезно посоветовала подождать возвращения мужа, который должен вернуться ровно через полчаса.
Прямо как бонбоньерка была эта маленькая гостиная, уставленная изящными вещами. Посреди сверкающего паркета лежал ковер, а на нем была расставлена небольшого размера мебель, обитая светлой материей: изящный диванчик и креслица, сгруппированные вокруг столика, на котором лежали альбомы, целые вороха фотографин в красивых шкатулках и ваза, наполненная визитными карточками.
У окна помещался небольшой письменный стол, заставленный множеством занятных безделушек: там тикали часы в виде беседки, в глубине которой тихо покачивался маятник в форме колыбели с уснувшим младенцем; стояли разные чернильницы, приборы для папирос, коробочки для перьев, спичек и т. п. Повыше, на двух полочках, сверкало множество пресс-папье, бокалов, всяких вещиц из бронзы, фарфора и цветного стекла. Возле письменного стола стояло легкое креслице-качалка, рядом корзина для бумаг. На всех стенах висели так называемые китайские ширмочки, на которых были веерообразно расположены открытки, изображающие прекрасных дев с неправдоподобно большими глазами и сверх меры обнаженными бюстами, очаровательных котят, забавные картинки и виды губернского города Клерикова.