Текст книги "Ханеман"
Автор книги: Стефан Хвин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Тишина. Сердце сейчас выпрыгнет. Епископ? "Вервольф"? Пан Ханеман? Эти голоса. Окраска слов. Страх. Все еще тихо. Сидят за столом. Чай стынет. Смотрят друг на друга. Молчат. Пан Ю. поднимает голову. "Еще одно. У Ханки хотят забрать мальчика". Ледяной холод в груди. Я смотрю на дверь комнаты. Адам спит. Услышал? Надо плотнее закрыть дверь. А если он за ней стоит? Я не двигаюсь с места. В кухне тишина. Голос Ханемана, едва слышный: "Как это забрать? Кто?" – "Не задавайте глупых вопросов. Они уже сюда приходили". – "Но почему?" – "Кажется, у них что-то на нее есть. Еще по Тарнову. А то и раньше. Может, лесные отряды..." Мама с прижатой ко рту рукой: "Господи..." Нетерпеливый жест Отца: "Откуда вы знаете?" Пан Ю. пожимает плечами: "Жена слыхала в отделе опеки. Бумаги уже готовы. Его отправят в приют в Щецинке. Якобы нынешняя опекунша не отвечает требованиям. Кроме того, материальное положение. Вы что-нибудь подписывали?" – "Нет, ничего". – "Значит, придут и потребуют, чтобы подписали. Что у вас плохие условия". – "Но это вздор!" почти кричит Мама. "Не кричи, – шепот Отца. – Ребят разбудишь".
В глазах темно. Невидимая рука сжимает горло. Еще минута. Нет, этого не может быть. Как – забрать? Адама? У нас? Куда? А тот вечер? Черная путейская куртка. Обучение азбуке жестов. Драки на холмах. Побег из приходского дома. Все это внезапно вернулось. Каждый жест. Всё. Забрать? Почему? Что мы сделали? Ведь Ханка так его любит. Ведь ему у нас хорошо. Что она сделала? У них на нее что-то есть? Что это значит?
Скрип двери. Полоска света на полу. В двух шагах от меня. Прижаться к стене. Не дышать. Босые Ханкины ноги. Прошлепали рядом. Нетвердые шаги. Халат, придерживаемый на груди. Сощуренные глаза. Волосы перевязаны красной лентой. Входит в кухню. "Что-нибудь случилось?" Попятилась, увидев Ханемана и пана Ю. "Ох, извините... я не знала..." Мама отодвигает стул. "Сядь". Наливает чай. Ложечка со звяканьем опустилась на блюдце. Стукнула крышка сахарницы. Ханка бормочет: "Слишком горячий". Головы сближаются. Вначале шепот Отца, потом скороговоркой – Мамин. Стул рывком в сторону. Шаги. Ханка пробегает через прихожую. "Нет!" – кричит. Влетает в комнату. Адам, испуганный, вскакивает. Ханка обнимает его. Адам прижимается к ней, он ничего не понимает. Я подхожу к ним. Оба дрожат, обнявшись. Ханка плачет. На пороге Мама, за ней Отец. В кухне пан Ю. Смотрит в окно. Ханеман в прихожей. Пан Ю. встает: "Я выйду через сад. Так будет лучше". Ханеман кивает, протягивает руку: "Спасибо". Пан Ю. отворачивается: "Ничего не говорите. Лучше ничего не знать". Ханеман снова кивает. Пан Ю. уходит. Минута, и он исчезает за шпалерой туй.
Ханка гладит Адама по голове. Целует его лоб, глаза, щеки. Шепчет: "Я тебя никому не отдам, понимаешь? – Адам смотрит на нее, все еще не понимая. – Ты будешь со мной всегда". Адам легонько проводит пальцем по ее лицу, рисует на щеке маленький крестик. Наверно, уже знает. Ханка изо всех сил прижимает его к себе. "Ничего они нам не сделают, понимаешь?" Адам только опускает веки в ответ. Потом складывает пальцы: "Я тебя люблю". Ханка хватает его за руки. Он смотрит на нее сухими глазами.
Я отворачиваюсь. Я не могу на это смотреть. Слезы? Ханка укладывает Адама на подушку. "Что будешь делать?" – спрашивает Мама. "Не знаю". – "У тебя где-нибудь кто-нибудь есть?" – "Раньше, может, и были. Но сейчас..." – "Пойдем на кухню, подумаем..." Ханка улыбается Адаму и еще раз целует его в лоб. "Я сейчас приду". Идут на кухню. Перешептывания. Оборвавшийся протестующий возглас. Опять перешептывания. Шиканье. Я узнаю два знакомых слова. "Вроцлав..." – "Может быть, к Зофье?.." Ну да, ведь в Чеплице живет тетя Зофья... Как? Так далеко? "Пан Ханеман, убедите ее. Это же только на время..."
Я подхожу к Адаму. Подняв руку, он показывает пальцами: "Я никуда не поеду". – "Надо". – "Спрячусь в лесу". – "А Ханка?" – "Вместе с Ханкой". Господи, да он спятил. Я смотрю на него. Он запустил пятерню в волосы. Чешется. Я стою босиком. Холодные половицы. Из кухни опять доносятся голоса. "Пан Ханеман, ну подумайте сами, это же глупо. Ничего они нам не сделают". Это Ханка. Опять голоса. Шепот. Неразборчивые слова. Адам прислушивается. Встает. Берет рубашку. Застегивает пуговицы. "Ты что хочешь сделать?" Не отвечает. Надевает носки. Откидывает волосы со лба. В комнату входит Ханка. "Ты зачем встал? Еще рано". Я киваю в его сторону головой. "Он хочет спрятаться в лесу". – "Господи!.. – Ханка пытается его обнять, но он уворачивается. – Погоди, ты куда?!" Хватает его за руку. Адам старается вырваться, но она сильнее. "Это еще что такое? Что за номера?" Адам злобно на нее смотрит. Ханка смягчается. "Ну знаешь... Что ты вытворяешь? Нам нельзя делать глупости. Наверно, придется ненадолго уехать". В кухне Отец достает из шкафчика расписание поездов. Они с Ханеманом склоняются над столом. "Двенадцать шесть в Тчеве, пересадка на быдгощский, потом в три..." Голоса стихают.
Я стою посреди комнаты. Ноги дрожат. Как будто я куда-то сейчас побегу. Подходит Мама: "Не стой на холоду. Оденься. Поможешь Адаму". Я через голову натягиваю рубашку. Надеваю брюки. Беру кожаные сандалии. Блеснула застежка. Я закрываю глаза. Этого не может быть. Наверно, все это мне снится.
В девять мы были готовы. Мама вышла, постояла перед домом, потом свернула к магазину, купила хлеб, творог, молоко, у калитки огляделась, но на улице никого не было. В комнате Ханка складывала вещи Адама. Тюк обвязали кожаным ремнем и толстой веревкой, Адам затянул разлохмаченные концы в крепкий узел. На кухне Мама резала хлеб, постукивая ножом по дубовой дощечке. Розовые ломтики ветчины. Помидоры. Свежие огурцы. Внутрь булочек положила сыр. Посыпала петрушкой. Шелестела пергаментная бумага. Круглые пакетики Мама уложила в холщовую сумку. Бутылку с чаем завернула в полотенце.
Вышли они в половине десятого – сперва Ханка, через несколько минут Ханеман. Без вещей. Она прямо на улицу, он через сад. Скрипнула заржавелая калитка под навесом сухого хмеля. Стук железа, шаги по каменным ступенькам. Ханеман обогнул клумбу ирисов, задержался на секунду возле туй, но нет, не обернулся. Я стоял у окна. Он сунул руки в карманы. Посмотрел на деревья. За железными прутьями ограды еще мелькнула его голова...
Договорились, что они будут нас ждать на Пястовской около виадука – утром там мало кто ходил. Пошли порознь, не торопясь, зачем привлекать к себе внимание спешкой, вначале по улице Капров, потом по Грюнвальдской, потом по улице Польской почты, потом – за углом улицы Прусской присяги – направо на пандус, оттуда до вокзала рукой подать. Поезд приходил в одиннадцать с минутами. Одиннадцать семь. Из Гдыни.
Мы снесли вещи в парадное. Отец вытащил из подвала железную коляску, в которой еще Эмма Вальман возила маленькую Марию, пока не купили у Юлиуса Мехлерса на Ахорнвег новую, с жестяным верхом и овальными окошечками. Эта, новая, в ту ночь, когда они в Нойфарвассере ждали "Бернхоф", сгорела перед пакгаузами Шнайдера – на мокром снегу возле платформы остались только искореженные куски жести. А старая, заслуженная, немало поездившая с Лессингштрассе в парк и обратно, уже основательно заржавевшая, осталась в подвале. Сколько помню, она всегда стояла у стены около водомера, припорошенная пылью и паутиной.
Пружинные рессоры, длинная, из гнутого дерева ручка. Отец положил на раму коляски рядом два чемодана – Ханемана и Ханки – и рюкзак Адама, втиснул холщовую сумку с едой, обернул все простыней и обвязал веревкой. Незачем мозолить глаза прохожим. Такой же белый тюк я сто раз возил в коляске Вальманов на улицу Дердовского, где в доме номер 11 была прачечная, так что теперь, когда я, поскрипывая коляской, направился по улице Гротгера в сторону костела цистерцианцев, это никого не могло удивить.
Но то, что я испытывал... Адам шел рядом, поддерживая шаткое сооружение, большой полотняный тюк, опутанный веревками, привязанный ремнем к никелированным трубкам, тяжело покачивался под ладонью, Адам сбивался с шага, смотрел прямо перед собой – против обыкновения, в застегнутой доверху рубашке. Скрипели рессоры. У меня в кармане лежал сложенный вчетверо листок, на котором я в последнюю минуту написал зелеными чернилами несколько слов... Так, мимо домов и садов, приоткрытых калиток и запертых ворот с железными почтовыми ящиками с надписью "Briefe", мы дошли до улицы Дердовского, и тут Адам, бросив на меня свой сладко-язвительный взгляд, согнул руку в локте и приложил к месту сгиба кулак.
И это был знак начала – хотя им все кончалось. Это значило, что сейчас все начнется, что опять вокруг нас запляшут тени, угодившие в ловушку темных рук, изображаемые в воздухе тоненькими штрихами, дробными движениями пальцев, наклонами головы, птичьими жестами. Я с любопытством ждал, что он покажет на этот раз, чей смех и плач ухватит так небрежно, легко и так нежно. Коляска поскрипывала, белый тюк переваливался с боку на бок, будто на снежной волне, среди веток мелькали светлые блики, на мгновение мне показалось, что всю мостовую перед нами запорошила голубиная белизна, пушистая, с кружащимися снежинкми, но нет, это всего лишь солнце, прорвавшись сквозь тучи над холмами за костелом цистерцианцев, осветило пыльную мостовую. Коляска подпрыгнула на бортике тротуара, взвизгнули колеса, мы пересекли улицу Дердовского, тени ветвей лип – трепещущие, как крылья ночной бабочки – проплыли по рубашкам, а Адам уже начинал, уже поднял руки, уже обежал вокруг коляски, и у меня невольно вырвалось: "Осторожней!" – потому что я чуть на него не налетел, но он только рассмеялся беззвучно, быстро показывая мне что-то пальцами, я не сумел прочитать эту задиристую нетерпеливую скороговорку, а он, как тогда на холмах за костелом цистерцианцев, словно хотел воскресить ту минуту, когда мы остановились на тропке, опять – чтобы подразнить меня? развеселить? – принялся рисовать пальцами... сперва пана Ю., потом пани С.... И если он уходил, то они, эти невесомые фигуры, которые он без малейших усилий вылавливал на моих глазах из воздуха, уходили вместе с ним – куда? Он мог своими чарами сотворить их в любой момент, они были у него под веками, и в кончиках пальцев, и в разлетающихся бровях. Как же я ему завидовал! Мы все принадлежали ему. И я тоже. И Мама. И Отец. Стоило ему захотеть, и он мог стать каждым из нас...
Мы свернули на улицу Вита Ствоша, зазвонил трамвай, красные вагоны, дребезжа, проехали в сторону трамвайного круга в Оливе, блеснули окна, коляска подскочила на рельсах, поворот налево, и вот уже улица Капров, тротуар под аккуратно подстриженными липами, вьющиеся розы в садах, высокие георгины и наперстянка, прудики с зеленой водой, а Адам – то сплетая, то расплетая пальцы – рассказывал недолгую историю нашей встречи и расставания. С его рук и лица слетела ирония? Легкая язвительность, которой он защищался от нас? Теперь он лепил наши тела с нежностью, так, словно бы прощал всех – и меня? и даже тех, кто избил его в кровь? Он не жалел, что был среди нас? Несмотря ни на что? Каждый его жест – так я это воспринимал – обещал, что он нас не забудет.
Но к чему эти прощания! Ведь мы расстаемся всего на несколько дней, самое большее на месяц! Откуда же тогда эта слабость, холодок в сердце? Мне хочется, чтобы он был таким, как всегда? Насмешливо-серьезным? Настороженным? Чуточку жестоким? И если холодный танец жестов, который так радовал его там, на холмах, утишал мою тайную боль и неприязнь – то к кому? Адам тыкал меня в спину, я оглядывался через плечо, и при виде этих прищуренных глаз, в которых скрывалась раненая радость, все дурное во мне угасало, точно залитое водой пламя. Шелест листьев липы над головой, звон колокола с костела цистерцианцев – близкий, звучный; голуби, выклевывавшие просо из щелей между булыжниками мостовой, перелетели на красную крышу; все было так же торжественно, как в погожее утро Тела Господня. Шаг выровнялся, коляска размеренно тарахтела, и даже если я с деланной непринужденностью бросал: "Держись, не сдавайся! Я буду помнить и ждать!" – в этом не было никакой необходимости, потому что и без того все было ясно – как было само собой ясно, что солнце на небе светит все ярче, знай пой и пляши, а облака над Собором легкие и чистые, точно пух огромной голубки, уснувшей в воздушной колыбели над моренными холмами за Долиной радости, за Долиной чистой воды.
Мы припустились бегом! По Грюнвальдской проехала кремовая "варшава", наверху над баром "Бялы здруй" красивая дама в папильотках раскладывала на подоконнике розовую перину, мы перебежали мостовую, подождав, пока проедут три грузовика из казарм на улице Словацкого, под вздувающимся брезентовым тентом солдаты пели: "Течет, течет Ока, как Висла широка...", песню заглушил рев моторов, под колесами коляски зазвенел булыжник, воробьи громко чирикали на ветках терновника, а мы бежали под каштанами улицы Польской почты, потом свернули на улицу Прусской присяги, потом вдоль кирпичных строений Управления железных дорог доехали до угла и – запыхавшиеся, разгоряченные – двинулись вверх, все выше и выше, по пологому пандусу, огороженному похожими на рельсы перилами, по мелкой исландской плитке тротуара, толкая перед собой подрагивающий тюк.
Вот они! Адам от радости хлопнул в ладоши. В гуще кустов под железной фермой высоковольтной мачты, возле ведущей к вокзалу дорожки, рядом со скамейкой, которую кто-то притащил сюда из парка и задвинул под куст сирени, я увидел Ханемана и Ханку. Они помахали нам. "Ну наконец-то". Я сдернул с коляски простыню. Они взяли свои вещи. Адам перекинул через плечо брезентовый рюкзак. Сквозь ветки сирени, около которой мы стояли, виднелся виадук над Пястовской, насыпь, уходящая в сторону Сопота, и купа деревьев у моста над Поморской, откуда должен был приехать пассажирский из Гдыни.
Но пока у нас еще было несколько минут. Ханеман хотел прийти на вокзал в последний момент, чтобы смешаться с толпой садящихся в поезд, так что еще эти несколько минут у нас были. Адам, стоя на дорожке, смотрел на пути, над которыми пролетали стаи воробьев и грачей с садовых участков, на белые тучки, медленно ползущие к заливу, и дальше, в Швецию, на большие деревья, над которыми должен был показаться дым, как только паровоз въедет на мост. Ханка протянула руку. "Ну, Петр, поблагодари маму и папу за все". Ханеман легонько взъерошил мне волосы, повторяя ее любимый жест, который так мне нравился. "И не забывай нас".
Забыть? Ее? Ханку? Адама? И этого высокого мужчину, который жил над нами? Да ведь на улице Гротгера в один миг сделалось пусто. Как это? Без них? Разве такое возможно? Почему? "Ханка, – я пытался улыбнуться, – это ты нас не забывай". Она махнула рукой: "Не распускай нюни. Мы ведь не сдадимся, верно?" – "Ханка, пиши нам иногда". Ханеман обнял ее одной рукой. "Нет, писем пока не будет. Может, немного погодя". Но я не услышал в его словах уверенности: говоря, он смотрел на меня, на небо, на насыпь, как будто еще колебался. Мы стояли и молчали. Я не знал, куда девать руки. Поправил простыню, брошенную в коляску. Вытащил носовой платок, стер чешуйки ржавчины с ладоней. Ханеман посмотрел на часы: "Через три минуты должен быть". Адам обернулся и вытянутой рукой указал на деревья за мостом.
Идет! Среди лип, высящихся над Поморской, клубы дыма. Стука колес еще не было слышно, но черный паровоз с железными листами по бокам котла уже вынырнул из зелени и въезжал на мост. "Адам!" – крикнул я. Он подбежал ко мне, стиснул мою руку, а потом сложил пальцы в теплый знак, похожий на нахохлившегося воробушка, дрожащего на ветру. Это было очень смешно.
Они пошли в сторону вокзала, впереди Ханеман, за ним, шагах в двадцати, Ханка с Адамом. Будто совсем незнакомые. Я смотрел на них сквозь листья. Адам на секунду повернул голову, но Ханка нетерпеливо потащила его за собой. Они вошли в туннель, скрылись за матовыми стеклами. Я знал, что мне нельзя показываться ни на перроне, ни на привокзальной площади, что нельзя махать рукой или выкрикивать прощальные слова, и тем не менее не уходил из-под куста сирени. Поезд все еще стоял у перрона, мне показалось, что он задерживается дольше обычного, я мгновенно придумал сотню причин, по которым он отсюда никогда не уедет, но над крышей вокзала взвился дым, лязгнули буфера между вагонами, и через минуту будка охранника в хвосте поезда исчезла за белой стеной станционного здания.
Я смотрел на застекленный спуск в туннель, на киоск, в котором продавались сигареты и леденцы, однако, когда бы я потом ни возвращался мыслями к той минуте, перед глазами вставала совсем другая картина: я видел буковый склон, по которому на открытое пространство спускаются женщина, мужчина и мальчик и оставив позади Собор, парк, Долину радости и Долину чистой воды – выходят в светлый простор полей за оливскими лесами, а перед ними над далекой линией горизонта неярко горит огромное, доброе, красное солнце, на которое можно смотреть без опаски, потому что такое солнце уж точно не обожжет ни зрачка, ни мира.
Иней
С запада плыли тучи. Земля вращалась медленно, тщательно отмеряя часы и минуты. Над Северным морем поднимались сырые туманы; их подхватывал гуляющий низко над землей ветер и уносил к солнцу, встающему над равнинами Нижней Саксонии и Мекленбурга; в сумерках, когда ветер стихал, туман холодной волной докатывался до сосновых лесов Ругии, клубясь, взмывал над датскими проливами и устремлялся в сторону песчаных пляжей Эльбы и Розевья, когда же над полуостровом разливалась заря, достигал берегов залива, чтобы наконец поредевший, едва заметный – рассеяться над буковыми холмами за Собором и над крышами улицы Гротгера. Утром, когда мы выходили из дома, на листьях березы в саду искрилась свежая влага и надо было наклонять голову, чтобы не зацепить волосами веточек, с которых при каждом дуновении сыпались холодные капли.
Когда небо над парком темнело, Мама ставила на подоконник зажженную громницу, хотя на картине, горевшей бирюзовой зеленью около зеркала в большой комнате, прекрасный ангел переводил через узкий мостик мальчика и девочку, держащихся за руки. Пан К., которого Мама иногда встречала на улице Героев Вестерплатте, со смехом советовал в путешествиях, останавливаясь в гостинице, избегать комнат под номером 13. Мама пренебрежительно махала рукой – она пережила Восстание, не получив ни единой царапины, – но все же предпочитала не здороваться через порог.
В доме Биренштайнов в окне на втором этаже уже не было пани В. Ее любимую вышитую подушечку – теперь валяющуюся среди сухих мальв в саду дома 14 клевали воробьи, добывая из-под выцветшего бархата пучочки морской травы. Когда трамвай с лязгом проезжал по улице Вита Ствоша, на стену дома взбегали солнечные зайчики, и мы жмурились от золотого света, который внезапно заливал комнату, зажигая искры в хрустальной вазе с ирисами, в зеркале, в рюмках за стеклом буфета. Ближе к вечеру, когда воздух остывал после жаркого дня, в садах с деревьев падали яблоки, испещренные живыми пятнышками ржавчины, и в траве темно было от роя диких пчел, пьющих сок из лопнувших плодов. Настурции и астры цвели под березой среди побуревших от солнца сорняков, на южной стене веранды жух дикий виноград, листочки которого, окаймленные сухой чернотой, отбрасывали зыбкую паутину теней, и все было так красиво, так насыщено цветом, светом, запахом – кто б мог поверить, что от этих цветов, листьев, трав через пару недель останется только дым костра, догорающего в саду...
Под липами на бывшей Дельбрюкаллее воздух дрожал от зноя. Рабочие в рубашках с засученными рукавами осторожно вытаскивали из земли деревянные кресты, на которых уже не было жестяных табличек, обтряхивали их о ствол березы и откладывали в сторону, на медленно росшую между живыми изгородями груду трухлявых жердей. Гранитные плиты аккуратно поддевали ломом, приподымали, как огромные обложки старинных книг, бережно снимали с каменных фундаментов. Тяжелые грузовики "мерцбах" и "стар" уже ждали возле анатомического корпуса на другой стороне улицы. Свежевскрытые могилы, похожие на опрокинутые шкафы, полные пыли, паутины и розовых жужелиц, сохли на солнце. Высоко вверху в пробивающихся сквозь ветки сосен лучах солнца мелькали ночные бабочки, внезапно разбуженные среди бела дня. Когда около полудня или позже какой-нибудь прохожий останавливался над глубокой ямой, рядом с которой желтел холмик сырой земли, чтобы прочитать надпись на лежащей в зарослях плюща плите, рабочие, опершись локтем на воткнутую в землю на дне ямы лопату, молча докуривали сигарету. На плитах из серого и черного мрамора, выстроившихся вдоль дорожки – бок о бок, как костяшки домино, – угасали в пыли полустертые имена "Фридрих", "Иоганн", "Арон". Кладбище умирало медленно, скромно, под тихое шуршанье пересыпающейся земли – так заходящее солнце в дождливую пору незаметно гаснет в пепле тумана.
В воскресенье в неярком свете октябрьского утра, когда башня ратуши еще была затянута туманом, а вода в Мотлаве отливала холодным рассветным блеском, мы приходили на пристань около Зеленых ворот, чтобы потом по Долгому побережью, мимо выгоревших домов Марьяцкой и Широкой, мимо развалов со старыми книгами на Фишмарке, мимо разбитых ступенек перед парадными дверями дойти до поворота канала, откуда нам предстоял еще долгий путь, до самого острова Гольм. Каменная набережная здесь полого спускалась к воде. Паром подплывал неторопливо. Я любовался спокойными и уверенными движениями рук двух мужчин в черных фуражках с блестящими околышами, которые – с приклеившейся к губе сигаретой, наклонившись – молча тянули деревянными крюками темный от смазки стальной трос, который вылезал из воды, медленно полз вдоль борта, вздрагивал на железных колесиках, сыпал брызгами, чтобы затем снова исчезнуть в ленивой волне. Черный дощатый пол парома пах смолой и мазутом. Темно-зеленая вода с радужными пятнами бензина глухо хлюпала возле борта. Возможно, поэтому мы, стоя под брезентовым навесом, всегда понижали голос. Мужчины, особенно высокие, входя на паром, наклоняли головы под туго натянутым брезентом, в тишине приглаживали волосы, стряхивали с брючных манжет древесную пыль, точно собирались в далекий путь, откуда не каждый вернется, только женщины, быстро сбегая на палубу, чтобы занять местечко получше, стучали пробковыми танкетками громко и нетерпеливо. А когда мы уже приближались к пристани около элеваторов, когда на набережной уже показывались железные конструкции малого дока и за молом вырастали краны Старого порта, похожие на огромных высматривающих добычу птиц, наш паром проплывал мимо пришвартованного рядом с железнодорожной веткой прогулочного пароходика с высокой наклонной трубой; на его белом борту из-под свежей краски, которой недавно был покрашен заклепанный корпус, над надписью "Зеленые ворота – Вестерплатте – Сопот" едва заметно проступали контуры черных готических букв. Но никто из нас не мог прочитать старого названия.
В саду на Гротгера уже желтели листья. Солнце по утрам вылезало из-за песчаной косы, к полудню поднималось над буковыми холмами, в сумерках исчезало за Собором. Тучи – как каждый день, как каждый год, как всегда – шли к нам со стороны немецких равнин, саксонских озер, мекленбургских лесов и поморских пляжей. На рассвете над заливом вставала заря, огненные цвета которой невозможно было сосчитать, роскошная, вполнеба заря, захлестывающая ртутными отблесками выходящие в открытое море боты рыбаков. Отраженный свет падал на разбитый в ту ночь батареей с Циганкенберга мол, от которого остались два ряда обугленных столбов, похожих на обломки колонн. По вечерам в безоблачную погоду, когда над нашим городом в темноте разливался покой остывающего воздуха, Полярная звезда горела холодной уже, ноябрьской искрой. Дни становились все короче.
А я ждал, ждал какой-нибудь весточки, ведь я же тогда там, около виадука, сунул Адаму в карман сложенный вчетверо листок, вырванный из тетради в линеечку, на котором каллиграфическим почерком прилежного ученика вывел название улицы Гротгера, подчеркнул номер 17 и дописал единицу – номер квартиры, – чтобы он никогда не забывал. И значит, наверняка не забыл.
И когда я вынимал из железного ящика с надписью "Briefe" письма, когда уже все письма были вынуты, я непременно заглядывал в темное нутро, где на дне лежало несколько осыпавшихся чешуек ржавчины, и рукой проверял, не прилип ли конверт к дверце.
Но писем не было.
В саду шумели туи. Ветер шел поверху, над крышами улицы Гротгера, тормоша зелень буков и сосен. Под березой Мама срезала астры большими портновскими ножницами.
На листочках самшита уже белел первый иней.
Ключ к местам
Адольф Гитлерштрассе – Грюнвальдская; главная коммуникационная трасса для пехоты, конницы и гусеничных, начиная со времен Наполеона и кончая декабрем 1981 года. Восточная часть от Оливских ворот до Остзеештрассе – аллея Гинденбурга.
Ам Иоганнисберг – Собутки
Бишофсберг – Епископская горка
Больница святого Лазаря – средневековая богадельня в Оливе около трамвайного круга на бывшей Адольф Гитлерштрассе. Разрушена в 60-х годах при расширении проезжей части улицы.
Брабанк – Старая верфь
Брайтгассе – Широкая
Бреслау – Вроцлав
Брёзен – Бжезно
Брёзенервег – улица Болеслава Храброго
Бромберг – Быдгощ
Вайхзель – Висла
Вайхзельмюнде – Вислоустье; район Гданьска у впадения Вислы в залив, неподалеку от Вестерплатте. Барочная крепость у портового канала. По другой стороне канала – набережные Нового порта, элеваторы, пристань парома.
Глеткау – Елитково
Готенхафен – Гдыня
Данциг – Гданьск.
Дельбрюкаллее – улица Кюри-Склодовской; идет от бывшей аллеи Гинденбурга до Медицинской академии. По западной стороне улицы до самого Политехнического института тянулись евангелические и католические кладбища, на восточной стороне, у пересечения Дельбрюкаллее с аллеей Гинденбурга, стоял дом "профессора Спаннера", впоследствии описанный Налковской.
Диршау – Тчев
Ешкенталервег – Ясекова долина
Зеештрассе – Поморская
Иоганништаль – улица Матейко
Карлсберг – Пахолек; холм в Оливских лесах невдалеке от Собора. Когда-то у его подножья на берегу пруда была гостиница.
Карренваль – Окоповая
Кёнигсберг – Крулевец
Кёслин – Кошалин
Кокошкен – улица Кокошки
Крантор – Журавль
Кронпринценаллее – вначале аллея Союзников, затем – Вита Ствоша
Ланггассе – Долгая
Ланге брюкке – Долгое побережье
Лангер маркт – Длинный базар
Лангфур – Вжещ
Лес Гутенберга – лес на западной стороне Ясековой долины. На северном конце Беседка Гутенберга (некогда с памятником Гутенбергу).
Лессингштрассе – улица Гротгера
Магдебургерштрассе – улица Костюшко
Макс Хальбеплац – площадь Коморовского
Мариенбург – Мальборк
Мариенвердер – Квидзын
Мариенкирхе – Марьяцкий костел в Гданьске
Мариенштрассе – улица Вайделоты
Мирхауэрвег – улица Партизан
Мюггау – холмы к югу от Вжеща на продолжении Ясековой долины
Нойфарвассер – Новый порт
Нойшотланд – Новая Шотландия
Остзеештрассе – вначале аллея Президента Рузвельта, затем аллея Карла Маркса, впоследствии аллея Генерала Галлера
Пелонкерштрассе – улица Полянки, параллельная Лессингштрассе и Кронпринценаллее
Пецкендорф – Пецки, Морена
Позен – Познань
Ратхаус (большая и малая) – ратуша на Длинном базаре и ратуша на Пряной улице
Торн – Торунь
Фрауэнгассе – Марьяцкая
Фридрихаллее – Войска Польского
Эльбинг – Эльблонг
Хёенфридбергервег – улица Шимановского
Хохштрис – улица Словацкого
Хундегассе – Огарная
Циганкенберг – Цыганки, Цыганская горка
Цоппот – Сопот; раньше Цопоты
Шварценвег – вначале Черная, затем улица Монтвила Мирецкого
Шидлиц – Седльце
Шихау, мастерские – мастерские гданьской судоверфи
Штеттин – Щецин
Штеффенсвег – улица Стефана Батория
Эмаус – западный район Гданьска на холмах, примыкающих к Седльце
Составлено Кристиной Хвин