355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Куняев » "В борьбе неравной двух сердец" » Текст книги (страница 6)
"В борьбе неравной двух сердец"
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:25

Текст книги ""В борьбе неравной двух сердец""


Автор книги: Станислав Куняев


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Да и сама торжественно-высокая державинская стилистика ахматовского отрывка ("ты железные пишешь законы, Хаммураби, ликурги, солоны у тебя поучиться должны") – "рифмуется" со стилистикой строк, исполненных в "повелительном наклонении" – "я знаю силу слов, я знаю слов набат", "слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана, главаря", "железки строк ("железные законы") случайно обнаруживая" – и т. д. И тут, конечно, есть повод вспомнить, что "Поэма без героя" была начата А. А. в декабре 1940 года, и за несколько месяцев до этого ею было написано стихотворенье "Маяковский в 1913 году":

 
Всё, чего касался ты, казалось
Не таким, как было до тех пор,
То, что разрушал ты, – разрушалось,
В каждом слове бился приговор.
И уже отзывный гул прилива
Слышался, когда ты нам читал,
Дождь косил твои глаза гневливо,
С городом ты в буйный спор вступал.
 

Не только с городом, но и с миром. Однако дело не только в лексических и стилистических совпадениях, а в том, что традиции Серебряного века с их маскарадной мистификацией и одновременно с настоящими, а не карнавальными человеческими жертвоприношениями на алтарь искусства (самоубийства) в том или ином виде, но вросли в новые салоны, где, казалось бы, их обитатели должны были дышать сплошным воздухом революции, полным озона и оптимизма.

Из воспоминаний Л. Ю. Брик:

"Новый 1916 встретили весело. Ёлку подвесили в углу под потолком вверх ногами <...> Все были ряженые. Маяковский обернул шею красным лоскутом, в руке деревянный обшитый кумачом кастет. Брик в чалме, в узбекском халате. Шкловский в матроске, Эльза – Пьеро. Каменский обшил пиджак пёстрой набойкой, на щеке нарисована птичка, один ус светлый, другой чёрный. Я в красных чулках, вместо лифа цветастый русский платок. Остальные – чем чуднее, тем лучше. Чокались спиртом. Бурлюк рисовал небоскрёбы и трёхгрудых женщин".

В те времена главные лица салонов удивляли гостей всем, чем могли. Лиле Брик было далеко до Ахматовой, которая восхищала гостей в "Башне" Вячеслава Иванова не просто какими-то "красными чулками", а куда более изысканными "фокусами":

"Один раз на ковре посреди собравшихся в кружок приглашённых Анна Ахматова показывала свою гибкость. Перегнувшись назад, она, стоя, зубами должна была схватить спичку, которую воткнула вертикально в коробку, лежащую на полу. Ахматова была узкая, высокая и одетая во что-то длинное, тёмное и облегающее, так что походила на невероятно красивое змеевидное, чешуйчатое существо" (Л. Иванова. "Воспоминания", Париж, 1990 г.).

А когда Маяковский через тринадцать лет после маскарада 1916 года решил организовать персональную выставку, а лефовцы потребовали сделать её коллективной, то все они собрались в Гендриковом переулке у Бриков и устроили такой очередной шабаш-маскарад, от которого пришла бы в восторг создательница "Поэмы без героя", если бы лефовцы догадались пригласить её. Режиссёром этой мистерии был тот же Мейерхольд, который устраивал в 1913 году в Питере все тогдашние богемные зрелища:

"Мейерхольд, кроме обязательного шампанского, приказал ещё доставить на квартиру Бриков театральные костюмы и маски. Каждый выбирал по вкусу. Маяковский нацепил козлиную маску, сел верхом на стул и громко серьёзно блеял. Его приветствовало сборище ряженых".

Ну как тут не вспомнить карнавал 1913 года, на который "и мохнатый и рыжий кто-то козлоногую приволок", или ту, "что козью пляшет чечётку", или Валерия Брюсова, воспевавшего дионисийские игры и совокупления с "козлоногими".

Но маскарад маскарадом, а настоящие драмы, порой со смертельными исходами, преследовали советских ряженых не хуже, чем ряженых 1913 года, как будто судьба расплачивалась с ними за слишком затянувшуюся декадентско-сатанинскую молодость.

"Мысль о самоубийстве, – пишет Л. Ю. Брик в воспоминаниях, – была хронической болезнью Маяковского... Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор".

Многие нравы московского бриковского салона были бытовой копией нравов Фонтанного Дома или "Бродячей собаки". В первую очередь это касалось коллекционирования мужей и любовников в Питере "козлоногими", "Кассандрами" и "Клеопатрами", а в Москве монополия на эту увлекательную охоту принадлежала хозяйке салона.

Из книги А. Ваксберга "Лиля Брик":

"Поклонники сменяли друг друга, она не успела их всех толком запомнить, и годы спустя, восстанавливая в дневниковых записях этапы своих амурных побед, путала очерёдность, с которой эти поклонники возникали и исчезали, путала даты и даже, кажется, имена..."; "Неуёмная потребность в коллекционировании незаурядных людей своего времени, боязнь кого-либо упустить. Гарантию же прочности уз в её представлении могла дать только постель".Конечно, до профессионалки высшей пробы, какой была Л. Брик, питерским сивиллам было далеко. Лиля коллекционировала самых продвинутых, самых честолюбивых, самых близких к власти или обладавших ею: Маяковского – главного поэта эпохи; бывшего премьер-министра Дальневосточной республики, члена комиссии по изъятию церковных ценностей, председателя промбанка А. Краснощёкова (настоящее имя Фроим-Юдка-Мовшев-Краснощёк); второго человека в Чека Якова Агранова; знаменитого героя Гражданской войны Виталия Марковича Примакова... В промежутках на короткое время рядом с ней возникали режиссёр Всеволод Пудовкин, филолог Юрий Тынянов, солист Большого театра Асаф Мессерер и др. Всегда при ней была и постоянная опора – сначала О. Брик, потом В. Катанян.

"Лиля, даже будучи формальной женой Осипа Брика, никаких уз не признавала и каждый раз считала своим мужем того, кто был ей особо близок в данный момент" (А. Ваксберг). Ахматовская коллекция ("любительская" по сравнению с профессиональной) по "качеству" значительно уступала бриковской: почти безвестный поэт начала десятых годов Н. Гумилёв, ставший знаменитым лишь после расстрела; два скромных комиссара по культуре из ведомства Луначарского А. Лурье (по музыке) и Н. Пунин (по живописи)... Учёный-ассиролог В. Шилейко, врач-патологоанатом В. Гаршин – все они вообще не имели никакого серьёзного общественно-политического, супружеского и материального "рейтинга". Но, в отличие от поэтесс, революционные фурии почти не отставали от Лили Брик: А. Коллонтай разглядела в простом матросе П. Дыбенко будущего наркомвоенмора и командующего Ленинградским военным округом, а Л. Рейснер в командире жалкой флотилии речных волжских судов Ф. Раскольникове – будущего крупного дипломата молодого советского государства. Самой большой неудачницей среди "элитарных" женщин эпохи в делах "ловли счастья и чинов" была Надежда Яковлевна Мандельштам, ставшая "нищенкой-подругой" изгоя советской поэзии Осипа Мандельштама.

Из "Записок об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковской: "Мне о Лиле Юрьевне рассказывал Пунин; он её любил и думал, что она его любила <...> Лиля всегда любила "самого главного": Пунина, пока он был самым главным"... Обиднее всего для А. А., наверное, было то, что ей, презирающей бриковский салон, Николай Пунин достался от женщины, имеющий удостоверение сотрудника ГПУ на имя "Лиля Брик" № 15073. Да и жизнь не давала прекрасным дамам той эпохи большого выбора кавалеров:

 
Здесь девушки прекраснейшие спорят,
Кому достаться в жёны палачам,
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят. (А. А.)
 

Из книги А. Ваксберга о Лиле Брик: «Один из новеньких, появившийся на её горизонте, резко выделялся из общего ряда. Это был Николай Пунин... Вскоре (в 1923 году) он станет мужем Анны Ахматовой». В «палачи» Пунин, конечно, не годился, но союз комиссара Советской власти по делам музыки с тайной сотрудницей ЧК Л. Брик, конечно, был более естественен, нежели союз с А. А.

В то суровое время понятие о "естественных и неестественных" чувствах были настолько смещены, что нам сегодня понять их почти невозможно. А. А. "могла годами обедать за одним столом с женой своего мужа (Анной Евгеньевной). Причём это отнюдь не был уравновешенный треугольник, – обедая, они не разговаривали друг с другом" (Л. Я. Гинзбург, записи 1980-годов)

Анна Евгеньевна Аренс – бывшая жена Пунина, которая не по своей воле уступила "место за одним столом" Анне Андреевне, а говоря о "неуравновешенном треугольнике", Л. Гинзбург имеет в виду модные в 10-20-е годы "уравновешенные треугольники" – то есть согласованную со всеми тремя сторонами "любовь втроём", что в те революционные времена не считалось никаким "моральным криминалом" (чета Бриков плюс Маяковский, Мережковский-Гиппиус-Философов, Ахматова-Лурье-Судейкина и т. д.).

Так что "треугольником" в то время литературную элиту удивить было трудно. Вот что, к примеру, пишет Эмма Герштейн, настоящая и верная подруга семьи Мандельштамов, об их семейных нравах в книге своих воспоминаний:

"Тройственные союзы, чрезвычайно распространённые в 20-х годах, уходящие корнями в 1890-е, у нас уже сходящие на нет, в 30-х оставались идеалом Мандельштамов, особенно Надежды Яковлевны. Она расхваливала подобный образ жизни, ссылаясь на суждения Осипа Эмильевича. Например: брак втроём – это крепость, никаким врагам, то есть "чужим её не взять". "Надя уверяла, что на фоне полной сексуальной раскованности, небывалой новизны текущих дней, опасности, витающей в атмосфере, образовалась благоприятная почва для расцвета великой любви... <...> Однажды я опоздала на трамвай и осталась у них ночевать <...> В тот вечер Осип Эмильевич проявил неожиданную агрессивность, стал ко мне недвусмысленно приставать, в то время, как Надя в крайне расхристанном виде прыгала вокруг, хохоча, но не забывая зорко и вызывающе следить за тем, что последует дальше. Но дальше не последовало ничего. Моя равнодушная неконтактность, полное нежелание играть в эту игру не на шутку рассердила Осипа Эмильевича. Он попрекал меня всякими расхожими хлыщеватыми фразами, вроде "для ночи вы ведёте себя неприлично" и т. п., но этого ему показалось мало, и он не преминул кольнуть меня сравнением с женой Надиного брата Евгения Яковлевича: "Ленка, наверняка, вела бы себя иначе". Надя осторожно молчала. Не скрою, что она же сводила меня со своим братом. Она умела это делать. Не оставляла этой забавы с разными людьми до последних дней своей жизни..." "Она была бисексуальна. Эти вкусы сформировались у неё очень рано, в пятнадцати-шестнадцатилетнем возрасте. Начитанная, она с особым щегольством выделяла книги "Тридцать три урода" Зиновьевой-Аннибал и тогда ещё не переведённый на русский язык роман Тефила Готье "Мадемуазель де Мойэн". (...) Эти произведения числились в ряду порнографических".

Большой популярностью у нэповской питерской элиты пользовался рассказ Михаила Зощенко "Забавное приключение" о том, как не то что трое, а шестеро (трое женщин и трое мужчин, то есть три семьи) живут в перекрёстном браке и сами уже не понимают, кто чей любовник и кто чья любовница. Рассказы такого рода Зощенко писал исходя из собственного опыта, что подтверждает его биограф А. Жолковский: "Иногда Михаил Зощенко знакомится со своими дамами в обществе их мужей, <...> а в дальнейшем после окончания романов, обедает или живёт в гостях у бывших любовниц и их новых мужей. Нередко МЗ вступает в связи с женщинами, у которых есть муж и другой любовник, а то и несколько". (Жолковский А. К. "Михаил Зощенко, поэтика недоверия. М., 1999, с. 102.)

И за весь этот отражённый в творчестве фантастический образ жизни, которому могла позавидовать сама Л. Брик, Михаил Зощенко получил от А. Жданова всего лишь навсего репутацию "пошляка", а от "подруги по несчастью" Ахматовой роскошную эпитафию с буквенным посвящением:

 
М. 3.
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту чёрную добрую землю
Вы положите тело его.
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят.
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят...
 

Зощенко родился в 1894 году, а значит, тоже был сыном Серебряного века.

...Недавно я перечитал книгу рассказов Зощенко, изданную в 1974 году, и поразился цинизму, с которым автор предисловия А. Дымщиц сравнивает фельетоны, бытовые зарисовки и сценки из нэповских времён с прозой Пушкина, Гоголя, Чехова. На самом деле продукцию Зощенко уместнее всего сравнивать с продукцией Жванецкого, Лиона Измайлова, Ефима Шифрина, Клары Новиковой и т. д. Всех не перечислишь. Имя им легион. Что же такого нашла в творчестве Зощенко Ахматова? Не верится, что ей пришлись по душе его рассказы для детей о Ленине, или его страницы о перевоспитании зэков, опубликованные в книге о Беломорканале, опекаемой ведомством Ягоды, или рассказы о попах, которые впадают в пьянство, в распутство и даже богохульничают охотно. А главное, что часть этих рассказов написана в 1922-23 годах, когда русская церковь после секретного письма Ленина "об изъятии церковных ценностей" подверглась страшному погрому, а другая часть в 1937-38 годах, когда власть добивала церковь... Было за что советской власти награждать бывшего дворянина и офицера орденом, щедро издавать, вывозить из блокадного Ленинграда. Скорее всего Ахматова ценила его как отпрыска Серебряного века и "товарища по несчастью", чьё имя вместе с её именем попало в доклад товарища Жданова. А почему попало – это разговор особый. Подробно об этой истории рассказано в книге Сергея Куняева "Жертвенная чаша".

* * *

Сравнивая нравы питерского Фонтанного Дома и бриковского заведения, Лидия Гинзбург не забывает слова Маяковского о том, в каких обстоятельствах ему приходилось жить в Гендриковском особняке:

"По сравнению с тем, что там делалось, публичный дом – прямо церковь. Туда хоть днём не ходят; а к нам целый день и всё бесплатно". Однако при всех мировоззренческих и даже "идеологических" разногласиях между "бриковщиной" и "ахматовщиной" их объединяло, кроме неприятия традиционной семейной жизни, истовое почитание всего инфернального мрака, клубившегося в умах и душах всех актёров всех карнавалов XX века.

Во "Флейте-позвоночнике" (1915 г.) юный Маяковский, ещё до конца не сдавшийся этой семейке, ужаснулся, увидев впервые всю её запредельную сущность:

Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю —

запахнет шерстью паленой и серой издымится мясо дьявола.

А когда он покорился этой бесовщине, то чем-то стал похож на юношу– корнета, застрелившегося из ревности на пороге дома ахматовской "козлоногой танцовщицы":

Мальчик шёл, в закат глаза уставя, был закат непоправимо жёлт.

Даже снег желтел в Тверской заставе Ничего не видя, мальчик шёл...

"...Прощайте, кончаю... Прошу не винить"...

До чего ж на меня похож...

А через несколько лет, задавленный куда более чем "тройственной любовью", Маяковский выплачется в поэме "Про это":

А вороны гости?

Дверье крыло раз по сто бокам коридора исхлопано.

Горлань горланья,

оранья орло ко мне доплеталось пьяное допьяна.

И сыплют стеклянные искры из щёк они...

...стен раскалённые степи

под ухом звенят и вздыхают в тустепе...

Пляска козлоногой сменились нэповским тустепом... Он-таки потерпит ещё несколько лет и всё-таки поставит "точку пули в своём конце", точку, которая была запрограммирована в сознании юноши ещё в 1913 году. А через сорок с лишним лет после выстрела в маленькой комнатушке на Лубянке произошло то, что рано или поздно должно было случиться. Героиня многих его стихотворений и поэм выберет тот же самый безблагодатный и безбожный уход из жизни, который как будто бы был срежиссирован и отрепетирован в почти забытом Серебряном веке и обрамлён в оправу из содомитских карнавальных сюжетов эпопеи 1913-1930 годов. Об этой последней попытке Л. Ю. Брик влюбиться в 86 лет и обогатить драгоценную коллекцию своих избранников совершенно необыкновенным экземпляром весьма красочно рассказывает Ю. Карабчиевский в книге "Воскресение Маяковского":

"Это был известный кинорежиссёр. Он искренне восхищался удивительной женщиной, но, конечно, полной взаимностью отвечать ей не мог, тем более, что к этому времени женщины – не только старые, но и молодые – вообще перестали его интересовать... За это его, как у нас водится, арестовали и судили <...> Наконец, после долгих её хлопот, его выпустили на год раньше срока. Лиля Юрьевна хорошо подготовилась к встрече. Прославленной фирме со звучным названием были заказаны семь уникальных платьев, очевидно, на каждый день недели. Он приехал – но только на несколько дней, повидаться и выразить благодарность, и уехал обратно в родной город, прежде чем она успела все их надеть; что-то в ней надломилось после этой истории – сначала в душе, а потом в теле. Каждый день она ждала, что он приедет. Он писал красивые письма, и когда ей стало ясно, что надеяться не на что, – она собрала таблетки снотворного и проглотила их все, сколько нашла".

Это была последняя по времени, но, может быть, самая значительная жертва на жертвенник языческого чудовища, получившего кличку Серебряный век...

То, что мы сравниваем две судьбы – одну творческую, а другую нетворческую, большого значения не имеет, потому что "женщина-миф", не писавшая стихов и поэм, по праву могла считать своими стихами, поэмами и даже книгами свой донжуанский список имён и фамилий... У неё было своё весьма значительное "собрание сочинений". Вот только последняя глава из этого собрания получилась неудачной. А как иначе можно сказать о попытке романа с мужчиной "нетрадиционной ориентации"? Принимать всерьёз эту отчаянную попытку глупо, а смеяться над вспышкой страсти (пускай неестественной) – жестоко. Но, видимо, Высшим силам виднее, и они лучше нас знают, в какой валюте и сколько нужно детям человеческим платить на излёте жизни за свои грехи.

* * *

«И бронзовым стал другой на площади оснеженной», – писала Ахматова о Пушкине как о своём избраннике, одновременно обещая кому-то другому нечто волшебное: «Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану».

Гордыня наших культовых поэтесс была неподражаемой. Все они мечтали видеть себя "мраморными", а своих любовников "бронзовыми". И при этом всё-таки требовали, чтобы их любили как обычных, земных, теплокровных женщин. Но даже Пушкин, если и мечтал, то не о "бронзе" или "мраморе", а о "нерукотворном памятнике".

А с какой страстью вторила Анне А. её сестра "по музе, по судьбам", бросающая в лицо "коварному изменщику" знаменитую "попытку ревности":

После мрамора Каррары

Как живётся вам с трухой гипсовой?

На что не бронзовый и не мраморный, но обычный потомок Адама мог ответить своей "сверхЕве", что "с трухой", может быть, оно и теплее, нежели в обнимку с безрукой Венерой.

В той же "попытке ревности" Цветаева гневно восклицает:

Как живётся вам с земною женщиною без шестых чувств?!

И ей вторит Ахматова, ставя на место своего ревнивого кавалера, забывшего, с какой женщиной он имеет дело:

Смирись! И творческой печали

Не у земной жены моли!

"Мы неземные!", мы вклиняемся "в запретнейшие зоны естества!!", мы – женщины "с шестыми чувствами" – вот он, "вопль" этих особенных "женщин всех времён", которые с наслаждением примеряли на себя шкуры и маски всяческих мифических существ женского пола, прираставшие к их коже, как отравленные ткани Медеи в знаменитом мифе о Золотом руне.

"Попытка ревности" Марины Цветаевой – это, в сущности, кульминация феминистического ницшеанства. И потому гласом вопиющей в пустыне женщины звучит её утробный вопль: "Мой милый, что тебе я сделала!" "Да ничего", мог бы ответить он – кроме того, что превратилась из естественной женщины в Саломею, в Иродиаду, в Клеопатру!.. Бунт дочерей Евы Серебряного века вообще стал запредельным, когда они вспомнили про "Лилит": "Как живётся вам с стотысячной – вам, познавшему Лилит!" – опять вопль из той же "Попытки ревности"! Поверив Цветаевой, что Лилит – это идеальная во всех отношениях женщина (в отличие от заурядной Евы), я полез в словари и в энциклопедии и в одной из них, весьма высокочтимой, выяснил, что Лилит – это "демон женского пола", что в Библии есть обращение к Господу, чтобы "он защитил тебя от Лилит", что "Лилит танцевала перед царём Соломоном, который имел власть над всеми духами", что "в народном воображении Лилит рисуется ночным демоном, летающим в образе ночной совы и похищающим детей". ("Еврейская энциклопедия", 1912 г.)

В Талмуде же, который для евреев является книгой более значимой, чем Ветхий Завет, о Лилит говорится, что она родила на свет множество демонов, злых духов и призраков, что большинство из них было уничтожено Богом, и с тех пор Лилит в отчаянье носится по свету, оглашая воздух рёвом... Ну как можно "познать" такое существо?

Я отложил "Еврейскую энциклопедию" и взял томик Ахматовой, который наугад открылся на стихотворенье, где дочь Саула Мелхола прославляется "как тайна, как сон, как праматерь Лилит"... Хороша праматерь...

Из воспоминаний Л. Ю. Брик: "Это было году в 17-м. Звали её Тоней – крепкая, тяжеловесная, некрасивая, особенная и простая <...>

Тоня была художницей, кажется мне – талантливой, и на всех её небольших картинах был изображён Маяковский, его знакомые и она сама.

Запомнилась "Тайная вечеря", где место Христа занимал Маяковский; на другой – Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната. Кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке; смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи <...> Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне её имени".

Всяческие кощунства бриковского салона, конечно, были покруче и повульгарней антихристианского брожения, царившего в умах и душах питерской тусовки 10-х годов, но в основных оценках бытия они были близки друг другу. И те и другие не верили в бессмертие души, и те и другие сознательно изгоняли из своей жизни понятие греха, а вместе с ним чувства стыда и совести. Разница была лишь в концентрации кощунства или богохульства. Если Цветаева говорила о душе – "христианская немочь бледная", а её питерская сестра по музам радовалась, что "поэтам вообще не пристали грехи", то молодой Маяковский, по воспоминаниям его киевской поклонницы Н. Рябовой, "снял чётки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять"... Ну сцена прямо-таки из поэмы Багрицкого "Смерть пионерки", в которой умирающая девочка Валя с болезненной жестокостью отстраняет материнскую руку, которая пытается надеть ей на шею золоченый крестильный крестик.

Богоборческий пафос Маяковского всегда восхищал Цветаеву. Недаром она изображала его в стихах как великана-разрушителя (большевика с красным флагом) с картины революционного художника Бориса Кустодиева:

 
Превыше крестов и труб,
Крещёный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ,
Здорово в веках – Владимир!
 

«Превыше крестов» – сказано не случайно...

В 1930 году после самоубийства Маяковского Марина Цветаева создала реквием из семи стихотворений, который не печатался ни в эмигрантской прессе (по православным соображениям), ни в советских изданиях (по соображениям атеистическим).

В этом цикле она попыталась сказать о его самоубийстве всё: "советско– российский Вертер", "дворянско-российский жест", "Враг ты мой родной", но изо всех семи стихотворений меня поразило последнее, состоящее всего лишь из четырёх строчек:

 
Много храмов разрушил,
А этот – ценней всего.
Упокой Господи душу
Усопшего врага твоего.
 

И хотя «твоего» – написано у Цветаевой, с маленькой буквы, всё-таки она разглядела в несчастном самоубийце образ Божий.

* * *

Кололись, надирались, отдавались...

А. Вознесенский

Вскоре после революции Ахматову забыли почти на четверть века. Давид Самойлов, поступивший в 1936-м году в легендарный ИФЛИ, писал в 1990-м в предисловии к сборнику её стихотворений:

"Мы, молодые поэты, именовавшие себя "поколением сорокового года" – Кульчицкий, Коган, Слуцкий, Наровчатов, – не числили её в действующей поэзии, а где-то в прошлом, в истории литературы".

Если не считать короткого "политического" воскрешения её имени в связи с докладом Жданова и постановлением ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград" (1946 г.), она вновь вошла в моду лишь в эпоху "оттепели", во время хрущёвской борьбы с идеологией сталинского социализма и с ожившим во время Отечественной войны по воле Сталина русским православием. Знаменательно, что в эпоху "оттепели" одновременно с Ахматовой была издана и первая в нашей стране книга Марины Цветаевой (1961 г.), в предисловии к которой известный ленинградский блоковед Орлов-Шапиро объявил её не только талантливейшей, но и "антихристианской", поэтессой. К сожалению, не без оснований. Хотя точнее было бы назвать её "еретичкой".

Наверное, потому, что хрущёвская ненависть к религии была близка к ленинско-троцкистской, "дети XX съезда" в фундамент "оттепели" заложили идею восстановления "ленинских норм жизни", на что писатель Олег Васильевич Волков, вернувшийся в конце 50-х годов из ссылки, сказал в разговоре со мной, когда мы сидели в старинном особняке на Кропоткинской, где издавался альманах "Памятники Отечества": "Ленинские нормы жизни! Да при нём этих евтушенок безо всякого суда просто к стенке бы поставили... при Сталине хоть судили!" И, конечно, не случайно, что в конце 50-х годов небольшая компания питерских молодых поэтов (Бродский, Рейн, Бобышев, Найман) были очарованы знакомством с Ахматовой, которая находила в питерских "шестидесятниках" какое-то сходство с тенями и призраками, окружавшими её в молодости.

"В то время она, – как впоследствии писал Анатолий Найман, – интенсивно вспоминала своё начало, возвращалась к обстоятельствам и событиям пятидесятилетней давности, к атмосфере ранней молодости. Дух нашего поэтического поколения, конкретно нашей четвёрки, творческий, жизнерадостный и энергичный, скажу аккуратно и основываясь на несомнительных наблюдениях, напоминал ей об её десятых годах прямыми и непрямыми соответствиями. По некоторым признакам, в частности, по неоднократным сравнениям того, как, например, одевался или вёл себя или реагировал я, с теми или другими друзьями молодости, считаю, что во мне она находила ещё и внешнее сходство с ними. Это подтвердилось, между прочим, через несколько лет, когда Аманда Хэйт, начиная курс лекций о поэзии Ахматовой, выставила перед английскими студентами фотографии людей, так или иначе близких поэтессе, начиная с гумилёвской и кончая моей: ткнув в меня, они запротестовали: "Этот уже был", – и показали на известного персонажа десятых годов".

Кто был "известным персонажем десятых годов", проясняется из воспоминаний Эммы Герштейн: "Анна Андреевна находила у Толи Наймана сходство с Модильяни" (стр. 479). Так что, видимо, не случайно Ахматова сделала своим литературным секретарём молодого питерского поэта; наверное, не случайно и то, что нравы "четвёрки" были недалеки от нравов "серебряной" молодёжи 1913 года, если "невеста Бродского ушла к Бобышеву, а через несколько лет я, после развода Рейна, женился на его жене" (А. Найман. "Великая душа". "Октябрь", 1987 г., № 9). Мода на Ахматову в годы "оттепели" стала хорошим тоном. Помню, как мне, работавшему тогда в журнале "Знамя", было велено Борисом Леонтьевичем Сучковым, моим прямым начальником, познакомиться с Анной Андреевной, взять у неё стихи и напечатать их в журнале. Что я и сделал. До сих пор помню из этой публикации четверостишие, очаровавшее меня:

 
Ворон криком прославил
Этот призрачный мир,
И на розвальнях правил
Великан-кирасир!
 

Подражательницы и ученицы Ахматовой в те годы плодились, как грибы: Татьяна Глушкова, Белла Ахмадулина, Светлана Евсеева, Нина Королёва, Светлана Кузнецова, Наталья Бурова из Ташкента... Ирина Семёнова из Орла... А где-то в глухой Вологодской провинции и Людмила Дербина.

Второй раз в истории нашей поэзии Анна Андреевна "научила" женщин, пишущих стихи, "говорить" по-ахматовски. Востребованной в хрущёвскую эпоху почувствовала себя и вдова Мандельштама. "Она много встречалась с диссидентами, особенно с бывшими зэками, и, естественно, была захвачена всей политической атмосферой "оттепели" (из воспоминаний Э. Герштейн).

В русской литературе есть несколько ярких описаний шабаша нечистой силы. Самый первый изображён Александром Пушкиным в романе "Евгений Онегин" и называется он – "Сон Татьяны". Шабаш этот деревенско-патриархальный, и нечисть на нём вся своя, родная: "Моё! – сказал Евгений грозно".

Второй шабаш куда масштабней и принадлежит воображению и перу Михаила Булгакова – это бал Воланда, куда открыты двери самым знатным персонажам из иностранной нечисти.

Третий шабаш, написанный не без влияния булгаковского, но почти затмивший его своей изощрённой дьяволиадой – это шабаш "Поэмы без героя", которая была начата А. А. весной 1940 года и закончена в разгар "оттепели", в 1962 году.

 
Крик петуший нам только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна – и длится, длится
Петербургская чертовня...
В чёрном небе звезды не видно,
Гибель где-то здесь, очевидно,
Но беспечна, пряна, бесстыдна
Маскарадная болтовня...
 

Все главные герои-призраки этой поэмы являются персонажами западноевропейской мифологии, все они одновременно слуги «Владыки мрака» в той или иной форме, продавшие ему душу: Фауст, Дон Жуан, Дориан, Казанова, Калиостро, Саломея, Мессалина... Каждая из этих фигур – олицетворение самых изощрённых и модных пороков человечества. Рядом с ними какой-нибудь наш Вий выглядит патриархальным и «непродвинутым» существом, недостойным находиться в их изысканной компании. А сама создательница поэмы естественно видит себя в роли булгаковской Маргариты, намазанной колдовским зельем и летящей на бал к Воланду:

 
Словно та, одержимая бесом,
Как на Брокен ночной неслась.
 

А четвёртый шабаш, может быть самый пошлый и самый шумный, – шабаш «шестидесятников», научившихся всему демоническому у своих старших «акум», «демонов», «лилит» и прочих прототипов петербургского маскарада из Серебряного века. О том, как он проходил в городе Лондоне, в 1964 году мы знаем из воспоминаний поэта Андрея Вознесенского.

Именно он изо всех "шестидесятников" ухитрился одновременно с прославлением Ленина ("Лонжюмо", "Секвойя Ленина", "Уберите Ленина с денег...") отбивать поклоны "сивиллам", "командорам" и прочим деятелям искусства Серебряного века любой ориентации: коммунистической, педерастической, сионистской, атеистической и т. д.

"Тайные мои Цветаевы", "невыплаканные Ахматовы", "Кузмин Михаил – чародей Петербурга", "Люб мне Маяковский – командор, гневная Цветаева – Медуза, мускусный Кузмин и молодой Заболоцкий – гинеколог музы"; "Плисецкая – Цветаева балета", "Ах, Марк Захарович, нарисуйте непобедимо синий завет" (о Шагале), "Лиля Брик на мосту лежит, разутюженная машинами" (это о каких-то парижских рисунках на мостовой). Словом, весь джентльменский набор "серебряновековых" и "революционных" ценностей. Эти достаточно косноязычные, но расчётливо продуманные признания в любви у А. В. совмещались со взятыми напрокат у кого попало – от Маяковского до Емельяна Ярославского – весьма развязными поношениями христианских символов и нравственных понятий: "Чайка – плавки Бога"; "И Христос небес касался лёгкий, как дуга троллейбуса..."; "Нам, как аппендицит, поудалили стыд..."; "Слушая Чайковского мотивы, натягивайте на уши презервативы..."; "Крест на решётке – на жизни крест..." (о монашеской судьбе); "Пазолини вёл на лежбище по Евангелью и Лесбосу..." (пикантность бессмыслицы, видимо, заключена в том, что Пазолини был геем); "Человека создал соблазн" и т. д. Свидетельств мелкого стихотворного хулиганства в книгах А. В. не счесть. "Деревянное сердце, деревянное ухо" – так сказал об этом вечно несовершеннолетнем богохульнике А. Солженицын. На каждый плевок не ответишь. Одно лишь хочется сказать, что человека создал не "соблазн", а Господь Бог... И как только не додумались устроители нынешних гей-парадов развернуть перед собой плакат со стихами А. Вознесенского:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю