355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Токарев » Каждый пятый » Текст книги (страница 6)
Каждый пятый
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:19

Текст книги "Каждый пятый"


Автор книги: Станислав Токарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Видать, уже недолго.

– Должностишку-то себе в округе приискал?

Володя был, как и Иван, армеец, по званию капитан.

– Где там! Тренировать пойду.

– Что так? Вы ведь, вятские, ребята хватские.

– Ага: семеро одного не боимся. Не тянет, Ваня, бумажки перебирать. Запятые ставить не мастак. Нет, брат, наберу деревенских мальцов, свою гвардию поставлю на лыжонки и зафитилим в леса. Милое дело!

– Может, ты и прав, – сказал Иван. – Может, и я домой подамся. Открою спортивную школу в Усть-Язьве…

– Это где такое?

– Вот-те на, – с показным удивлением пробасил Иван. – Усть-Язьву он не знает. Мировой центр. Районного значения. На реке Язьве, притоке Вишеры. Северный Вишерский Урал – отсюда рукой подать, километров тыщу. Ладно, Вова, ни пуха. Бей в туман, как в молоко, авось сметану собьёшь.

И пошёл к себе, вспоминая, с какой ласковой тоской говорил Володя о своей пацанве. Многие спортсмены рано женятся – оттого, что опостылели сборы. Всё хочется своё завести гнездо. Хотя какое там гнездо – кочевье! А настругаешь детишек – пуще мука. Особенно если старый мужик, за тридцать. У кого ещё так-то? Разве что у моряков в дальних рейсах. Много ли Сашке перепадает от отца тепла?

Заскочил как-то в Москву – именно заскочил, с самолёта на самолёт, из Златоуста в Закопане. С баулом, с лыжами. На углу в ларьке бубликами торговали, купил мальчонке парочку. Нелька, как всегда, без понятия: «Нашёл чем порадовать, они чёрствые». А Саша – он на высоком детском стульчике сидел – вцепился в сухой этот бублик, мусолит его двумя нижними, двумя верхними. Стал Ивана бубликом по руке гладить. Потом – дети они и есть дети: по полу его катал, по стене лупил и снова в рот. Нелька, дура, отобрала – мол, грязный. Сашка не заплакал, только удивился сильно.

Дома, в деревне, в детстве были у них раздоры по части соли. Дед мало солил, а бабка – щедро. Дед ей: «Гляди, недосол на столе, а пересол – он вот где, на спине» – и тюкнет легонько, для примера. Бабка намостырилась в каше, общей миске, отделять ложкой свой сектор и солить вдвое гуще. «Голова садова, – ворчал дед, – от тебя же растекается».

Вот и у Ивана с женой: вместе жить всё равно что хлебать из одной миски, и Нелькина соль, прямо сказать, непонятная в женщине чёрствость, переливается к Ивану: совсем же забросили сына…

Может, вправду, по примеру Вовы Палагина, всё побоку? Сашку под мышку да в Усть-Язьву? А Нелька – как знает. Только ведь Саша – городской пацан: саженец в неподходящей ему почве не приживается, тем более дитя…

Иван стоял, прижавшись лбом к окну, стекло приятно холодило кожу. Туман жижел, словно проступившее солнце пахтало молоко. Подъезжали автобусы, биатлонисты втискивались в них, подавая друг другу лыжи, а карабины вносили бережно, охотники за удачей, которой мысленно он им всем пожелал.

И когда в номер вошла – постучав! – жена его Нелька и сказала, чтобы он только не волновался, но ходят слухи, что на тренерском совете сомневались, заявлять ли его в эстафету, он принял весть спокойно:

– Заявят – куда денутся?

Нелли не ожидала, что он так отнесётся к её сообщению, и была разочарована. Ждала, что придётся его утешать или утихомиривать. А с другой стороны, если Галка Шарымова врёт, то, выходит, нечего Галке и Тигре перед нею, Нелли Одинцовой, высокомерничать, а уж было принялись.

Рассядутся, как квашни, вяжут: Галка – спицами мохеровый плед (это же два кило, прорва деньжищ в валюте), Полька – крючком кофточку с люрексом (всё наряжается, надеется). И «Полькина вода» нет-нет да подкусит: «Ты, Полина, горловинку вяжи мысиком, а не стойкой, у тебя шея короткая». – «У кого? У меня короткая?!» Пофырчат и помирятся. Примутся другим косточки перемывать, в особенности же Гликерии Бобыниной, называемой ими Лукерьей, Лушкой, хотя обе мизинца не стоят замечательной женщины и спортсменки.

Одинокие обе. Что радости Ртищевой от двухкомнатной квартиры сплошь в коврах, которые даже на кухне?

Нелли, кажется, впервые ощутила тоску по дому: пусть бы уж Иван, в самом деле, сходил, тогда и заживут семьёй. Квартира – тоже грех жаловаться, машина, и округ даст ему должность полегче, чтоб отдежурил и свободен. Заслужил. Сам, конечно, кланяться не станет, ну, да к ней, Нелли Одинцовой, довольно-таки неровно дышат немолодые полковники… И знать не знает Иван, сколько у жены на книжке…

Семён Павлович Теренин, тренер лыжной команды Среднереченской прядильно-ткацкой фабрики, сидел на совещании среди тренеров других команд области и слушал, как руководство снимает с них стружку, ставя в пример его, Теренина Семёна Павловича. Даже в кино снимали его воспитанницу, которую он товарищам выделил. И тем заслуженно прославили как подготовленный им коллектив, так и область в целом.

Вид Семён Павлович имел нарочито скромный, но знал: завидуют ему тренеры областных сборных, мол, жук, ловчила. Перед отъездом на финал прибеднялся: приличных-де мест не видать, инвентаришко плохонький, мазей, не то что заграничных, вовсе никаких нет. Он и не претендовал, выражал понимание: всё лучшее – сборным. Просто рисовал объективную картину. И убил не двух – трёх зайцев. Первое дело получил пять пар «Ярвиненов», мази «Свикс» и «Рекс», прочий инвентарь (часть умно припрятал); второе: на фоне своих прогнозов представил нынешние успехи чудесами моральной стойкости, умения наставника вселить в учениц боевой дух; третье же и главное: внушил руководству мысль, что именно оно, руководство, оказав вовремя помощь, этот дух подкрепило. И упрочил благосклонность отцов области.

Жалел, что нет в штабном номере Леонтия Саливона, заведующего учебно-спортивным отделом областного комитета: то-то порадовался бы за друга, тем более к снабжению команды его сам руку приложил.

Разобраться, так на Семёне да на Леонтии многое держалось в среднереченском спорте – на незаметных тружениках, тёртых калачах: сколько уж начальников сменилось, они же, вековые дубы, двоились из одного корневого сплетения, вросшего на такую глубину, что попробуй выкорчуй.

Леонтий проживал в ведомственном обкомовском доме, Семён располагал пятистенком на окраине, имел на участке русскую баньку, где частенько сиживали они вдвоём. Хлестали берёзовыми вениками друг друга без жалости, ныряли нагишом в сугроб, накувыркавшись, позволяли себе. Понемногу, исключительно ради здоровья и душевности беседы.

– Хочешь жить, умей вертеться, а?

– Известное дело, – соглашался Леонтий.

– Возьмём наш профиль. Что такое, к примеру, в футболе финт? Тонкий обман противника. Можно без него?

– Никак нельзя, – соглашался Леонтий.

– Опять же в лыжах. Повезёт тебе погоду угадать, в мазь попасть, неужели ты перед противником откроешься?

– Ни в коем разе.

– Я, Леонтий, так понимаю, что в жизни, как в спорте: основной момент – тактика. И стратегия.

– И чувство локтя.

– Тут ты глубоко прав. Чтоб мы с тобой как пальцы на одной руке. Давай – за пальцы на руке.

Чокаясь лафитничками, умилялись своею дружбой и взаимовыручкой. Так Леонтий – дело прошлое – из полученной партии шерстяных, высшего олимпийского качества, тренировочных костюмов часть реализовал на стороне, хотя и по себестоимости. Квартиру получал, обставлялся. Один скандальный мастеришка об этом прознал и поднял крик: пойду-де в ОБХСС. А был это тот кавалер, что заделал «сюрприз» рыжей Лукашёвой, в чём она Семёну Павлычу и повинилась. Позвал его Семён Павлыч: «Я ей тренер, всё равно как отец, и очень рад – ладком да за свадебку». Незадачливый кавалер взъерепенился: «Поклёп!» – «Лично я в твоё положение вхожу, кто молод не бывал? – посочувствовал Семён Павлович. – Погулять ещё охота. Даже допускаю, что эта оторва сама на тебе повисла. Вот только будущая твоя тёща, хоть и слабого здоровья, но заслуженная на производстве, а характер – не приведи бог. И Семён Палыча ты пойми – обязан держать её линию». – «Не докажете!» – «Доказать – при уровне медицинской науки – не вопрос. И заруби себе на носу: допрежь, чем кидаться по-бычьи, осторожненько эдак вызнай, не малолетка ли перед тобой. Не подсудное ли дело». Козырь был фальшивый, но беспроигрышный – в ноги пал дурачок: «Палыч, не губи». – «Ладно. Только условие – рот на замок, ноги в руки – и широка страна моя родная».

Так спас он Леонтия Саливона. И Леонтий, бывало, его выручал. С таким, как Леонтий, не пропадёшь. Семён Павлович сидел довольный, тем более имел в загашнике нечто секретно проведанное о конкурентках, нижнереченских акульках.

По коридорам и лестницам гостиницы «Большой Урал» бегали, играя в прятки, маленькие девочки, наряженные спортсменками. Они подняли изрядный визг и гвалт, но дежурные их не шугали – жалели.

Выступление юных фигуристок на празднике открытия спартакиады так понравилось, что было принято решение оставить их в городе до закрытия, чтобы и на заключительном торжестве руководство и общественность вновь полюбовались нашей замечательной сменой. Особо присматривать за девочками было некому, взрослых занимали взрослые проблемы, дети состояли на довольствии к ресторане, их укладывали спать ровно в десять, гасили свет и запирали на ключ – что им ещё?

Борис Борисович Бородулин прибыл в гостиницу решать, что делать со съёмкой конькобежных соревнований. Их ввиду погоды проводили вечерами, даже за полночь, стадионные же светильники не давали нужного количества люксов, а выбить на студии мощные диги было Бородулину не по силам. Кречетов, ушедший по делам, велел коридорной дать Бородулину ключ от своего номера.

В коридоре Бэбэ был пойман одной из девчушек-фигуристок сзади за карман пиджака.

– Идите, дядя, идите, не стойте, – шептала она, спрятавшись вся, от красного бантика на макушке до белых кроссовок, за его спиной. Бэбэ медленно зашагал – совсем не туда, куда ему было нужно, – растопырив локти и надувшись, чтобы сделаться более надёжным укрытием для создания, взволнованно сопящего у него за спиной.

– Палочка-выручалочка! – наконец ликующе вскричала она, вырываясь на оперативный простор. Но миссия Бэбэ этим не исчерпалась.

Когда Кречетов вернулся к себе в номер, глазам его предстала следующая картина. Рой разноцветных бантиков трепетал над диваном и кроватью, два десятка пар глаз зачарованно таращились на Бориса Борисовича, который высился у стола над разложенной рубашками вверх колодой карт (комментатор захватил их на случай, если найдутся достойные партнёры для преферанса), и затейничьим голосом выкликал:

– Кто угадает, где спрятана… семёрка пик?

Сперва это была схватка. Двух больших, сильных, голодных зверей. Рыжие волосы перепутались с чёрными на смятой подушке, и отброшено прочь затерзанное одеяло.

Себя не помнила. Как всё вышло, забыла. Мгла, марево. Ну встретились в коридоре. Ну, в гости её, что ли, позвал, и это не обидело, не разочаровало, и неожиданным не было, напротив, долгожданным. Часа через два, а может, через четверть часа, – не вспомнить, сколько вытерпела, – пришла.

Сперва не было слов, одно дыхание: бурное, потом затихающее. Приподнявшись на локте, запустил в её огненную гриву пальцы.

– А у меня тут уже седой.

– …«Быть может, и сама ещё она не хочет знать, откуда в тёплом золоте взялась такая прядь…»

– Скоро старая буду. Спорт состарит.

…– «Он тронул это милое теперь ему навек…»

«Навек» – обожгло её.

…– «и понял, чьим он золотом платил за свой ночлег…»

Ей никто не читал стихов после этого. Никто после этогоне был с ней ласков.

– Сергей Есенин? – спросила она.

– Леонид Мартынов.

– Ничегошеньки не знаю. Тайга!

– Знать не обязательно.

– А что обязательно? Чтобы тебя любили?

– Чтобы понимали, – сказал и невольно подумал о той, что в Москве уселась калачиком, скрестила ходули, подсушенные теннисом, поджаренные в Коктебеле, щёлкнула бы зажигалкой «Ронсон», выпуская струю «Мальборо» или «Кента». Не дай бог, ты ей строчку, она в ответ – лавину: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Современный светский набор… Вот возьму и женюсь на Тамаре. Эта «ноги станет мыть и ту воду пить».

– Тебе завтра стартовать? Вернее, уже сегодня…

– Ага. На десятке.

– Может, поспишь? А то будешь как варёная.

– Толенька моя сладенька! – захлебнулась она. Ну кто бы кто после всегопозаботился? Одного не понимает: может, потому и бегала по лыжне как неприкаянная, что некому было вот так, обняв, спросить, не хочет ли она поспать. Неужели же спать? Но выразить этого не умела. И только сказала:

– Лучше ты сам вздремни. Мне совсем не хочется. Просто даже удивительно.

Он повернулся к ней, сграбастал тяжело, по-хозяйски. А ласкал бережно. И спросил – позаботился, о чём заботиться впору бы ей самой, не потеряй она вовсе рассудок:

– Прости, ты… не опасаешься?

– Не бойся ничего. Иди ко мне.

– Тамарочка, осторожность не помешает.

– Не опасайся.

– Знаешь, я как-то сон видел. Не то что сон. Мне это когда-то давно приснилось и иногда приходит опять. Я уж и не знаю, что причудилось, а что сам придумал… Иду, значит, мимо рынка, навстречу цыганка. «Дай, – говорит, – погадаю». И я поддался. И она мне нагадала, что сегодня у меня умрёт самый близкий друг.

– Ужас какой!

– Я пришёл домой и умер.

– Если смерть приснится, значит, судьба тебе долго жить.

– Но как бывает во сне, я и умер и не умер. Я отчётливо видел свои похороны, я произносил речь о том, какой у меня был талант, был, да не сбылся, а потом вернулся домой и стал разбирать вещи покойного. Свои то есть. Ничего толком не оставил – какие-то клочки с каракулями, мусор, в общем, черновик того, что я должен был – ну, не знаю, – создать, совершить. Я уехал. И очень далеко. Почему-то на острова Зелёного Мыса.

– Это где?

– Неважно. Я уехал на острова, куда уходит время. Оказалось, что оно не просто уходит, а уходит именно туда, и там его собирают и консервируют. В снах – вывернутое наизнанку своё правдоподобие. Время – я это понимал во сне – консервируют на случай, если его понадобится особенно много. Ну, скажем, чтобы сидеть и думать. О чём-то важном.

– А что с тобой другим в это время было, тоже снилось?

– С двойником? Умница. Параллельный монтаж. Во мне – двойнике словно обновляется кровь. Мелькают города и страны, где я никогда не был, невиданные дворцы, толпы расступаются, и лестница, и я по ней всё выше – и потрясающе счастлив! Но себя счастливого я вижу со стороны. Я – первый вернулся с островов Зелёного Мыса. Отпираю дверь своей комнаты, вхожу. Ставлю на стол консервную банку. На ней этикетка – оранжевая, с синим морем и зелёными пальмами. Я знаю, что в банке – время. Всё отчётливо, совершенно реально: выдвигаю ящик буфета, роюсь в ложках, вилках, нахожу консервный нож и вскрываю банку. Чтобы посмотреть, как из неё потечёт время.

– И что?

– Ни-че-го. Я-второй убегаю от себя-первого, а я-первый сижу и жду. И в банке пусто. И почему-то страшно.

– Это сон, – утешила Томка, – не к худу. Он к добру, ты мне верь.

По дороге на Уктус Томка дремала, положив голову на плечо Светки Полуэктовой. Светка ей и лыжи смазала, и стартовый номер привязала, а Томка лишь продела в тесёмки ватные руки. Как стартовала, как шла – не помнила: упала на спуске, и кто-то переступил через неё. Номер сдать позабыла: может, в палатке завалялся, может, обронила на снег.

…Номеру цена – копейка, но если участницы станут разгильдяйничать, всё везде разбрасывать, то нарушится установленный от века порядок, и мы докатимся до полного развала дисциплины. А с кого спрос? С тренера.

Выходит, Семён Теренин, заслуженный работник физкультуры, не щадящий себя, уважаемый ветеран, вынужден краснеть, когда столичная судейская мадама, собирающая номера, его, как мальчишку, отчитывает, присовокупляя высокомерное: «Понавезли фабзавуч, совершенно некультурная публика».

Особенно же был убит Семён Павлович тем, что лыжницы Среднереченской прядильно-ткацкой фабрики потерпели поражение не только от сборных, но и от нижнереченской шушеры. И он, вчера вознесённый, пал в глазах руководства, при всех на поляне на него кричали и топали, а он стоял как оплёванный. Понимал (не впервой, чай, стружку снимали): ссылки на то, что не «угадал мазь», что помешала позёмка, которая внезапно широким крылом омахнула трассу, мёртво схваченную ночным морозом, не пройдут. «Метель, – скажут, – для всех метель, руководить значит предвидеть». А как было предвидеть, что половина команды еле доползёт до финиша, некоторые вообще сойдут, несмотря на то, что он глотку сорвёт, умолял каждую: «Терпи!»

Тут ещё негодница Лукашёва номер потеряла. И не явилась на собрание. Он к ней: дрыхнет без задних ног. Велел Даниловой и Полуэктовой погулять по коридору.

– Не выспалась, матушка? – посочувствовал ядовито, и она враз зенки продрала, села. – В чужой постельке тесно, да не скучно?

«Антонида настучала», – догадалась она.

– Жеребцом запахло?! Так я те хвост эдак вот накручу, – и в целях наглядности намотал на руку казённое вафельное полотенце, – да вырву! Забыла, как у Семён Палыча в ножках валялась: «Помогите, Семён Палыч, маме не говорите, Семён Палыч»? Конечно, конечно, вы нынче всесоюзная звезда экрана, на коллектив вам – тьфу и растереть! А шевельни-ка куриными мозгами да вспомни из программы средней школы, как отец сыну говорил: «Я тебя породил, я тебя и к ногтю!»

Всё предвидел, любую реакцию, но не такую:

– Я вас прошу на меня не кричать, – со спокойным таким тоном. – Если не умеете держать себя в руках, подите полейте на шею холодной воды. Вон она у вас какая красная.

Вышло, что не он её унизил, а она его.

– Ну, пожалеешь ты у меня, – только и смог прошептать. – Ох, пожалеешь! – и сразу ушёл.

И Томка о нём позабыла. Томка ждала вечера.

…Идёшь знакомой с детства улочкой, погружён в свои заботы. То, что перед тобой, привычно и намозолило – стены домов в потёках, ржавые водосточные трубы, запылённые вывески, обыденка; но ненароком поднимаешь глаза к кромке верхних этажей, и окружающее вдруг примет облик отстранённый, явит не замечаемое, забытое – барокко какое-нибудь или ампир. И улица другая, и город, и всё свежо, омыто, и, круто выписывая виражи, уходит ввысь голубиная стая. Туда, где след инверсии от недостижимо далёкого реактивного самолёта. И ты внезапно чувствуешь беспечность и счастье – отчего?

Что с вами, маэстро Кречетов? Не мальчик ведь, и опыта подобных похождений вам, сеньор, не занимать…

В помещении уктусской лыжной базы округа Иван Одинцов пил чай. Дом был основательный, обшитый тёсом и на славу утеплённый: военные – мастаки обустраиваться. Ивана сюда позвал завбазой, давний знакомец, – отдохнуть от палаточной тесноты и суеты.

Иван сидел на армейской койке, голый по пояс, ссутулясь, и Кречетову показалось, что отягощён он не столько усталостью после гонки, сколько бременем шатровых плеч, грудных мышц, похожих на состыкованные валуны. Иван прихлёбывал из пол-литровой кружки чай, заедал шоколадом, отрубая ножом по квадратику.

– Садись чаёвничать, – добродушно велел гостю, отломив точно краюху кус шоколада.

Сквозь оконце мелькало разноцветье лыжных свитеров, в этом чудилась весёлая благостность, наподобие новогодней, внутри же царила избяная, духовитая, но тоже благостная полутьма. Иван плеснул в другую кружку из чайника, ворковавшего на электроплитке, – мозолистая пятерня, не дрогнув, удержала горячую ручку.

– Заварка-то свежая, да я покрепче люблю, – тебе сыпануть?

– Транжирь, коли не жалко.

– Для милого дружка и серёжка из ушка, – усмехнулся Иван, протянул кружку, пытливо глядя на пришельца глазами, светлыми, как нержавейка, отражающая оконный блеск. – По делу? По телевизору выступать? Почему Одинцов аж на восемнадцатое место прикоптел?

– Сиди. Мог я зайти просто – как человек к человеку?

Иваново лицо разгладилось и помягчело.

– Если как человек к человеку, это дороже дорогого. Извини, худо о тебе подумал… Слышь-ка, не в службу, а в дружбу, там собака за дверью скулит, впусти, пусть подхарчится.

Грязно-белый щенок с чёрным пиратским пятном на глазу опасливо взял из пальцев Ивана ломтик колбасы и, увернувшись от протянутой к холке ладони, закосолапил в дальний угол.

– Видать, ты, брат, битый, – сказал ему Иван ласковым голосом. – Жалею сызмальства всякую тварь. Пашешь, бывало, лошадёнка – кожа да кости, еле копыта переставляет, ожгёшь вожжами, а самому больно.

Помолчали.

– А ходко нынче шлось, – сказал Иван. – Я ещё вчера приметил: солнышко варежку надело – это к морозу.

Щенок в углу чмокал, урчал, трудясь над твёрдым ломтём. Иван отсёк и кинул ему ещё, щенок подвинул к себе лапой, подгрёб под брюхо.

– Боится – отнимут, – сказал Кречетов.

– А то не отнимали?.. А я вот нынче сам отдал – гоночку-то. Тут, понимаешь, проблема. Наши пеньки сосновые засомневались заявлять меня в эстафету. Выходит, чтобы им доказать, должен был я стегать как проклятый, так или нет?

– Допустим.

– Но рассуди. Сегодня, на пятнадцати верстах, докажу, но выложусь. В мои годы выносливости хоть отбавляй, а скорости, резкости – поубавилось. В эстафете нужна резкость. И я себя поберёг. Доверился ихнему здравому смыслу. Должен же он у них быть. У меня эстафетный опыт колоссальный… В общем – «слепой сказал: „посмотрим“». Сгодится телевидению такой мой секрет?

– Иван, я для тебя всего лишь звонарь с микрофоном?

– Прости, обидел.

– Не в том дело. Ты сам себе иногда не кажешься машиной? Залили в бак вместо горючего лозунги: давай, вкалывай. Для радости народа и будущих поколений. Только если бы мы были машины, роботы, мы бы не собачек сейчас в космос запускали, а завтра сами полетели бы чёрт знает в какие галактики. Но зачем они мне, галактики, если сегодня жить – без радости?

– Это я тебя понимаю.

«Понимает? – внезапно насторожился Кречетов. – А ну, стоп мотор, отставить откровенность».

– Ещё подлить?

– Хватит, обопьюсь. Всё хорошо в меру.

– А где она, мера? Для себя я её покамест не знаю. Это ты верно – жить, так в радость. Народишка-то хватает, который у меня за спиной шу-шу-шу: «Пора деду на печь». Но ведь на печке… мать их курица, не пойму иной раз, для чего им головы, только шапки-пыжики носить?.. На печке я именно стану дед, им же бесполезный. А в меня вложено. Государством. Пока я на лыжне, мне это в радость, а коли радость, то и сила. Как бы объяснить? Скажем, перед тобою женщина, и ты к ней горишь, и она к тебе, так что – вздеть галошки, сказать «покеда» и топать к себе на печку?.. Да это тебе понятно. Одного мы поля ягоды. – И засмеялся во всю белозубую пасть.

Они уже расстались давно, когда Кречетов мысленно услышал снова: «Это тебе понятно, одного мы поля ягоды». Имел ли в виду Иван конкретное, знал ли? Если знал, то не один. Значит, пошли разговоры. Да нет, ерунда, он о своём мытарился, себя убеждал не верить в неизбежное. И нет, нет ему дела до чужих забот…

После приснопамятной политбеседы командира огневого взвода вызвали лейтенанта Кречетова к замполиту. Печальный армянин, у которого лейтенанты беззастенчиво стреляли деньги до получки, хоть и был он многодетный отец, спросил: «Что мне с тобой делать, уважаемый Анатолий? Что знал – не знал генералиссимус, высказывался зачем?» – «Затем, что это моё личное мнение», – хорохорился пижон. «Не личное, а лишнее. Теперь жди».

Ждать пришлось недолго. Явился майор из округа – чахоточного вида, в суконной, невзирая на жару, гимнастёрке, с блеющим скучливым голосом. Лейтенант боялся, что речь пойдёт о злополучном личном мнении. Майор интересовался другим: шуточкой насчёт «эпохи позднего реабилитанса», откуда лейтенанту известно про очередь от… – он заглянул в блокнотик… – магазина «Чаеуправление» на улице Кирова до Главной военной прокуратуры?

– Сами видели?

– Так точно.

– Где проживаете в Москве?

– На Таганке. Товарищеский переулок.

– Товарищеский – ты смотри. Сам москвич, а не знал, что есть такой. Хорошее какое название. – Майор посмотрел на замполита, и тот закивал с такой горячей готовностью, словно хорошее название переулка подтверждает благонадёжность его уроженца.

– А Таганка ведь далеко от улицы Кирова, – продолжал майор ходить вокруг да около. – Выходит, в семь утра вы специально ездили, чтобы наблюдать очередь… – он снова покосился в блокнотик… – жертв исторической несправедливости. Специально или неспециально?

– Так точно, неспециально.

– В каком году, месяце?

– Не помню. Кажется, в пятьдесят четвёртом.

– В пятьдесят четвёртом действительно начался процесс пересмотра отдельных… дел. Вы тогда проходили обучение в зенитно-артиллерийском училище, в городе Алуксне. Находились, значит, в отпуске, так? Соскучились по столице. Гуляли, так?

– Так точно.

– И случайно очутились в расположении Главной военной прокуратуры. Случайно совершили наблюдение. По прошествии длительного времени поделились выводами своих наблюдений с рядовым и сержантским составом. Случайно вспомнив. На политзанятиях. Так и будем писать?

Вот оно – всплыло.

Сорок пятый год, первый пионерский послевоенный лагерь. Председатель совета отряда, он самозабвенно чеканит шаг на утренней линейке, картинно рапортует, потом салютует, потом любуется собой, и директор лагеря – одноногий вояка, орденские планки в три ряда на груди френча со шлейками от снятых недавно погон им любуется. «Отряды, нале-во! В столовую бегом… арш!» Орава несётся к столам, уставленным стаканами комковатого, концентрированного киселя, на которых по ломтику чёрного хлеба со свекольным повидлом. «Анатолий! Задержись, дружок. – Директор обнимает его за плечи. – Я всё присматриваюсь, Михаил Семёнович – не отец тебе?» Анатолий молчит. «Ладно, беги».

А куда бежать от сходства, внезапно, неожиданно обнаружившегося, с тем, кого он не знает и не хочет знать?

Несколько дней ему чудится, что директор всё ловит его издалека в снайперский прицел.

И тогда председатель совета отряда убегает из лагеря.

Тотдавно от них ушёл. О нём никогда не говорила мать. Лишь шёпотом за шкафом, которым надвое разгорожена комната, чтобы у сына был свой уголок. По ту сторону границы стеклянной дверцы – посуда, по эту наклеены гуммиарабиком детский рисунок – отважные испанские республиканцы в двурогих шапочках идут в штыковую атаку, от них удирают фашистские танки; фотография из журнала «Огонёк», советские маршалы, стоящие шеренгой, одинаково скрестив руки, как футболисты, заслонившие свои ворота от штрафного удара. В центре товарищ Ворошилов, над ним возвышается голым блестящим черепом товарищ Тимошенко, по бокам товарищ Будённый с легендарными усами торчком, пожилой, похожий на учителя Шапошников, бравый щекастый Кулик. Однажды за шкафом ночное перешёптывание – к матери припожаловала подруга: «Посадили… Дура, не плачь, туда и дорога, пятьдесят восьмую зря не дадут… Дура, что сразу не развелась, хоть сейчас не зевай, оформи». – «Нет. Теперь – нет». – «О господи, дура принципиальная. Хорошо, хоть у мальчишки твоя фамилия, и пусть везде пишет „умер“, слышишь, во всех анкетах». – «С ума сошла, какие анкеты, он ребёнок». – «Пусть всю жизнь пишет „умер“, ты же знаешь, как у нас „яблочко от яблони“, почему он должен страдать из-за этого… разложенца?.. Он не слышит?» – «Он спит».

А он всё слышал. И в него вошёл страх. Страх стал частью тела, поселился в мышцах, нервах, кровеносных сосудах. Подчас пронзал, как ток, если тронешь оголённый провод. Соседка – мымра, от неё все квартирные склоки, – вдруг украдкой совала в коридоре то конфетку, то яблоко, он отворачивался. Оголец Ахметка, строивший из себя жигана, сын дворника, верховод Товарищеского переулка, раз мимоходом подмигнул – не злорадно, а, пожалуй, с пониманием, сложил перед лицом пальцы решёточкой: «Тю-тю? Ничё, и там люди живут». Толя юркнул в первое парадное и с тех пор за версту обходил Ахметку.

Но минула война, сменилось квартирное, дворовое население, погиб в бомбёжку дворник Мустафа, и Ахметка бесследно сгинул. Страх же, ущербность – остались. Чтобы от них избавиться, решил Толька записаться в секцию бокса. Тренер, как положено, учил новичков сначала защите: «Уклон, отклон, нырок, закройся, подставь плечо. Не бей с маху, обозначай удар». Он не защищался – бил, и его били. В спаррингах норовил схлестнуться с теми, кто старше, сноровистей: падал, вставал как психованный, его уже боялись. Заплывшие глаза-щёлки из-под израненных надбровий искали вызов в чужих глазах. «Настоящий спортсмен, – учил тренер, – никогда не применит боевой навык на улице против неспортсмена», но он дрался и на улице, и в классе. Бокс был панцирем, щитом, физиономия стала железной маской.

Потом масок стало больше – руководитель драматического кружка обнаружил в нём искру божью и «ярко выраженную фактуру современного положительного героя». Сын полка разведчик Ваня Солнцев; Олег Кошевой; даже – хоть не по возрасту роль, но и вымахал он не по возрасту, возмужал, раздался в плечах, – даже бесстрашный журналист Смит, борец с поджигателями войны из пьесы Константина Симонова, главного писателя и лауреата. Актёрские личины имеют свойство прирастать к лицу. В студии Дома пионеров в переулке Стопани учили вживаться в образ – по системе Станиславского. А он и вне театра – неосознанно или, пожалуй, полуосознанно, – ощущал безупречность своего, не актёрского, образа. Это тоже был панцирь и щит. Страшок-то и скукожился. Но затаился.

Случилось действительно в отпуске.

Мать бюллетенила. Не грудная жаба, из-за которой она от кухни и до комнаты доплеталась, держась за стену, – война была её болезнью. Казалось бы, в эвакуации повезло: на работу взяли в ОРС оборонного завода. Сначала грузчицей – мать была крупной, ширококостной и терпеливой; потом учётчицей – всё-таки грамотная, по специальности корректор; потом неожиданно выдвинули и заведующие. Однако с этого тёплого, по общему мнению, места угодили на очень холодное – за проволоку – один за другим три её предшественника. Как-то раз недосчитались четверти со спиртом, мать поседела за ночь. Из Москвы уехала в эвакуацию интересная, следящая за собой – перманент, тонко выщипанные брови – женщина средних лет, вернулась суровая старуха с гребнем в грубо подрубленных прямых белых волосах. В прежнее издательство служить не пошла, да его и не существовало, как многих других учреждений, словно растворившихся во дни великого исхода из столицы – вместе с пишмашинками, скоросшивателями и спецчастью. Сейфы зияли пустотой – анкеты сожгли. И, поступая на новое место, мать решительно вывела в соответствующей графе о муже «умер».

Так вот, было это в отпуске. По ночам курсант предавался на стороне забавам, положенным молодому военному, днём же отсыпался. Мать пришаркала на его половину: «Извини, я бы не обеспокоила тебя просьбой, если бы не крайняя необходимость». Он было сладко раззевался, но защёлкнул рот, едва услышав: «Звонила Лидия Леонидовна. Эта просьба – её». Дрёму как рукой сняло: «Она ещё смеет – после всего?» – «Говорят, сейчас многие подают на пересмотр. Она ходила к адвокату. Тот сказал, что старые дела трудно отыскивать, их слишком много. Она просила меня написать его биографию. Я дольше знала его. И о нём – больше. Вот – отнеси. Туда, на Кировскую, – её вызвали к восьми. Она тебя узнает. Не сочти за труд, я бы и сама, но не дотащусь». – «Плюнь на неё и выкинь из головы! Она думала о нас – тогда?» – «Я делаю это не для неё». – «Для него, что ли? Троцкиста, бухаринца или кто он там ещё?» – «Он был честен. Я виновата, что его сын не узнал этого от меня. Берегла тебя от боли, а это, в сущности, беспринципно. Ты сделаешь – ради меня. Ради моей совести».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю