355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Токарев » Каждый пятый » Текст книги (страница 5)
Каждый пятый
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:19

Текст книги "Каждый пятый"


Автор книги: Станислав Токарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Спустя несколько лет офицера запаса, набирающего высоту телекомментатора разыскал по телефону ефрейтор запаса Вячеслав Полубесов и пригласил в гости – в новый район – в Черёмушки. Новым был и дом – один из серых, безликих, в крупную клетку блочных швов. Квартира – маленькая, с непривычно низким потолком. «Маленькая, но своя», – сказала, сияя, седенькая мама. Обстановка невольно воссоздавала облик московской коммуналки: скрипучий, непонятным образом не развалившийся при переезде буфет, гнутые – «венские» – стулья вокруг мастодонта-стола, над которым распростёрся оранжевый абажур с бахромой. Стол был уставлен деликатесами из Елисеевского, и всё венчала бутылка коньяка пять звёздочек: прежнего командира принимали по-царски. Только отец, белый, как лунь, застенчиво ел манную кашу: у него, пояснил жестом, новые челюсти. Глаза ефрейтора сверкали гордостью за своего лейтенанта: огневой взвод пошёл бы в огонь и воду за таким командиром, особенно после того, как лейтенант пострадал за правду. Слава Полубесов учился на историческом факультете университета. «На Ленинских горах», – подчеркнула мама. За столом шёл разговор о том, о чём в те дни говорили за многими столами – о новом романе Галины Николаевой «Битва в пути». Невольно зашла речь о том, как описывалась в романе кошмарная, убийственная давка на Трубной площади во время прощания с телом Сталина, выставленным в Колонном зале. «Ходынка, боже мой», – сказала мама. «Нет, мамочка. На Ходынке гибли за пряник с отрезком колбасы. За царский подарок. А на царя было наплевать. На Трубной было массовое жертвоприношение от горя, что умер тот, кто всех нас приносил в жертву». Отец закивал одобрительно. «Когда Сталин умер, у нас весь класс плакал», – сказал Слава. «А у нас всё училище», – добавил Анатолий. «Папа, неужели и у вас там?» – «Многие», – нечленораздельно ответил старик. «А ты?» – «Я – нет». Как же не догадался лейтенант на том политзанятии, что никакого не соседа имел в виду ефрейтор? Впрочем, что бы изменила догадка? «Давайте за то, – мама приподняла рюмочку, – чтобы это больше никогда не повторилось». Отец жестом попросил налить и ему. «Папа, тебе нельзя», – сказал Слава. «За это – можно». В других одинаковых домах светилось множество окон, и там под старыми абажурами и новыми люстрами чехословацкого производства тоже поднимали тосты за новую светлую жизнь.

Один к десяти – щедрый лимит, но всё же бездумно тратить плёнку не следовало. Женская гонка на пять километров заслуживала лишь небольшой досъёмки. Доверив её Натану Григорьевичу, Кречетов выпросил у знакомого тренера лыжи, решил прогуляться вдоль дистанции

Погода изгилялась в тот день над трассой, превращая снег на открытых местах в жидкую грязь. Анатолий облюбовал пригорок на солнцепёке – грелся, загорал, А мимо карабкались, буксуя, бедные гонщицы, и лишь две-три девахи из сборной страны, располагавшие самоновейшими импортными мазями, широко и накатисто промчались в подъём, буравя, как глиссеры, воду носками лыж.

Тамару он сразу и не узнал. Матерчатый номер сбился под мышку, палки вязли, и она, кажется, ни на шаг не продвигалась вверх: шлёпала «ёлочкой», откатывалась, наступая себе самой на пятки. До него доносилось её короткое, со стоном, дыхание. Узнала ли она его, непонятно, но на мокром лице он прочёл такую мольбу, что в порыве жалости шагнул навстречу и протянул свою палку. Она впилась в кольцо, и он рывком вытащил её на подъём. Она громко шмыгнула носом, утёрла запястьем солёную влагу со вздёрнутой верхней губы и побрела дальше.

Комментатор, понятно, нарушил правила соревнований. Но его осенила идея, и, лелея её, он поспешил на поляну. Сцена – символ виделась ему, эпизод, в котором кульминация, если угодно, квинтэссенция жизни этих страстотерпцев.

– Вадим, «патефон» у нас с собой? Натан Григорьевич, будем писать синхрон!

И помчался искать на финише Тамару.

– Девонька, милая, за мной!

Бурей налетел, сгрёб, поволок.

– Сниматься, что ли? С ума вы сошли – смотрюсь, как чувырла. И кто я такая – вон, чемпионку берите. Да пустите, хоть в божеский вид себя приведу.

– Слушай и не возражай. Мне не нужен божеский вид. Вот как есть сейчас, по правде, такая… Натан Григорьевич, крупный план!.. Да не причёсывайся, умоляю!.. Вадим, ваша задача – писать, что скажет и как скажет. Без дублей, ясно?

– А если брак?

– Я отвечаю. Ближе! К ногам её лягте, чёрт бы вас драл!

– Ой, а что говорить надо?

– Томочка, радость моя, я спрошу, ты ответишь. И всё. Внимание… мотор! Тамара, по-честному, как тебе сегодня шлось?

– Ох… тяжко.

– Стоп мотор! Спасибо, Томочка. Пойдём, провожу.

…– Что такое талант? – риторически спросил Борковский. – Это вдохновение. Это экспромт. Но и мы с вами, Вадим, имеем сюрприз. Какой монтажный стык – символ! Вы, надеюсь, поняли, что я подразумеваю.

– Я-то понял, – Сельчук загадочно улыбнулся. – Неясно только, понимаете ли вы.

Он был подле камеры, когда Берковский поймал в объектив, как на склоне, прямо над стартовой поляной, некий доброхот тянул лыжницу вверх за палку, а его товарищ подсоблял снизу. Последний, как выяснилось позже, оказался шофёром автобуса для участников, рукавицы у него были замасленные, и на финиш Тигра принесла «вещественное доказательство» – пятно на заднице, на голубом эластике. Но ввиду чемпионской репутации этого постарались не заметить – заслонили, увели.

– Так чего символ? – продолжал домогаться Сельчук.

– Души нашего народа! Неужели не прониклись тем, что в том стихийном порыве всё – помощь слабому, помощь женщине, она же не всегда коня на скаку остановит… И когда мы подмонтируем этот выразительный крупный план, это «тяжко» – одно слово, но оно пронзает…

– Интересно только, – заметил Сельчук, – пронзит ли ваш монтажный стык судейскую коллегию. Вы хоть знаете, кого вы за-пе-чат-лели?

– Какая разница? Простое русское лицо…

– Да плевать им на это лицо. Там, на горке, вы запечатлели факт нарушения правил олимпийской чемпионкой Полиной Ртищевой. Ей за границей выступать, а вы её подводите под дисквалификацию. Думаете, нам это позволят?

– Мальчик! – вскричал Берковский. – Вы мальчик и вы профан в искусстве кинодокументалистики! Если бы вы, как я, работали с самим Дзигой Вертовым, вы бы знали, что кино – поэма факта!

– Валяйте, валяйте. Я погляжу, как вашу поэму примут хотя бы на уровне главной редакции.

Где продолжалась эта творческая дискуссия, чьих посторонних ушей достигла, неизвестно. Но по «Большому Уралу» поползли слухи о том, что телевизионщики подловили Польку – Тигру и намереваются ославить на всю страну. И в коридоре навстречу Берковскому разогнался галопом, взвился, точно конь на дыбы, руководитель делегации Валерий Серафимович Сычёв.

– Вы кто такой, – рявкнул он, – кино мне тут разводить? Сплетни мне тут разводить? Авторитет мне тут пачкать выдающейся спортсменки?!

Натан Григорьевич вежливо ответил, что не имеет удовольствия товарища знать, но товарищу не подчинён, а если бы и был подчинён, кричать на себя всё равно не позволит.

– Ты кому подчинён? Я не только тебе, я твоему руководству могу такую блямбу впаять в личное дело, век меня помнить будете!

– Я вас не знаю! И не хочу знать! Меня сам Эйзенштейн знал!

– Напугал! А может, ещё Блюмштейн? И Ротштейн?

– Черносотенная сволочь, – сказал Берковский. И ещё выдал полтора десятка слов такой густоты, какую употребил до этого лишь однажды. Его тогда перебрасывали с одного участка фронта на другой попутным штурмовиком. Шли хоть ближним, но тылом, пилот гнал «Ил» в авиаремонтные мастерские устранять неисправность, а заодно и за почтой, сидеть пришлось на месте бортстрелка. Но то ли лётчик слишком уклонился к западу, то ли заблудился ненормальный фриц, короче: внезапно справа вверху мелькнула среди облаков поджарая тень, и оператор заорал в переговорное устройство: «Командир, „месс“ на хвосте, доверни влево!» И в согласии с боевым расчётом, требующим от воздушного стрелка защищать заднюю полусферу, припал к крупнокалиберному пулемёту. Лупил, аж машина ходуном ходила – возможно, в белый свет, как в копеечку, – и оглашал небесный простор самыми отчаянными и непечатными выражениями. Немец отстал, скрылся. Натан простодушно поведал коллегам об этом случае. И потом на всём пространстве от Баренцева до Чёрного моря фронтовые операторы потешали друг друга анекдотом, как Бер матом сбил «мессершмитт». А в стенной газете Центральной студии документальных фильмов появился шарж, изображавший хиляка в лётном шлеме и в чеховском пенсне со шнурочком, с разинутым ртом, извергающим зигзагообразные молнии, которые впиваются в борт чёрного самолёта с крестом на фюзеляже. Подпись «Непобедим на поле брани» – Натан Григорьевич счёл неостроумной.

Как бы то ни было, Валерий Серафимович Сычёв, – возможно, поражённый, подобно тому «мессу», круто развернулся и удалился.

За обедом Берковский всё не мог прийти в себя:

– Я этого так не оставлю! Кадры должны войти в фильм – это вопрос принципа!

– Вопрос вашего принципа в компетенции одного лишь Анатолия Михайловича, – заметил Сельчук.

– Но, я полагаю, он не откажется!

– И подставится? Сомневаюсь!

Комментатор, орудуя челюстями, точно жерновами, перемалывал жёсткий шницель. Сельчук был прав. Глубоко несимпатичен, но прав. Портить отношения со спортивным начальством? Подставляться (слово-то какое мерзкое!) за год до вожделенной Олимпиады? Глупо, глупо.

– Может, это само, в закадре не говорить, кто она и что? – предложил Петрович. – Чай, не футболист, не узнают.

– Кому надо, узнают, – отмёл жалкий довод Сельчук.

– Анатолий Михайлович, я думаю, двух мнений быть не может, – воззвал Берковский к комментатору.

– Не может. Эпизод не пойдёт.

– Но почему?

– Потому… что его нет в сценарии.

– Позвольте, что такое наш сценарий? Документальное произведение – это спонтанный поток жизни, который…

– Аполитично рассуждаете, – заметил Сельчук.

– Ай, оставьте клеить ярлыки! Анатолий Михайлович, я хочу всё же знать! Мы же не винтики, не то время… А если б не олимпийская, тогда бы можно? Разве она богиня, что о ней нельзя сказать правду?

– Смотря какую, – заметил Сельчук.

– Правда, учтите, одна!

– Но могут у меня быть свои соображения? – раздражённо спросил комментатор.

– Высшие?

– Да, и я не обязан с вами делиться.

– В сорок седьмом я осветителем работал, – сказал Петрович. – На фильме «Большая жизнь», серия вторая, у Лукова Леонида Давыдыча. Гигантский был мужчина, двести кило, горластый. Носил орден Ленина, никогда не снимал. А картину нам, эт само, на полку. «Почему у вас на шахте такой инструмент – лопата да каёлка?» А каким ему быть после войны, когда всё наскрозь порушено и народ себя не щадит? «Нет, – говорят, – это показывать не надо, а надо как надо – самую передовую технику». Леонид Давыдыч, царство ему небесное, спал с тела, штаны с него валились, раньше в поясе два с половиной метра было… Его к Сталину…

– Ну, и что ты хочешь этим сказать? – спросил Сельчук.

– Так, к слову. И сняли мы «Донецких шахтёров». Красивое кино получилось. Углеуборочный комбайн нам с Кузбасса пригнали.

– Я знал Леонида Давыдовича, – сказал Берковский. – Он был честный художник. И рано умер, спросите себя, почему. Но я хочу знать, изменилось время или нет?!

– Приятного аппетита, – подвёл итоги Кречетов, встал и пошёл к себе.

Томка стояла под душем.

– Томочка, а мы что знаем! Томочка, а мы всё знаем! И понимаем! И завидуем! Что на телевизор! Нас не снимают! – пела Светка Полуэктова, приплясывая на кафельном полу и лениво вытираясь полотенцем. Светка и мылась-то обычно кое-как: мазнёт, стряхнёт – готово. Антонида Данилова, которая в противоположность ей только тем всё свободное время и занималась, что холила бело-розовые свои прелести, грузно ворочалась в соседней кабинке, вся в пузыристой пене.

– Знаменитый подклеился, – сказала, отплёвывая воду. – Ты уж не теряйся, подшустри, подруга.

Томка ничего не ответила. Стояла под горячими струями, блаженно наблюдая, как роятся капелюшки воды, отскакивая от её острых сосков.

Мысли же витали далеко и возвращались к вечному вопросу: бывает ли любовь с первого взгляда только в книжках, где она выдумана, или в жизни случается тоже. А если случается, не морок ли это, не бабья ли дурь?

Ведь и чувство к Ивану Одинцову её когда-то пронзило молнией, но разряд пролетел насквозь и ушёл в землю, остались мечтания – всё равно как об артисте: он на экране, ты в зале, он совершает подвиги, прославляется или погибает, ты идёшь домой, утирая лёгкие, быстро сохнущие слёзы.

И сейчас, верно, дурь. Верно, молния. Только почему и когда ударил разряд, непонятно. Не в ответ же на поступки, придавать значение которым – всё равно что сочинять несбыточное. Ну, пожалел телевизионщик, помог на подъёме. Попадись другая, и ей бы помог. Ну, снимал на телевизор – потому что запомнил, когда помог. Такая им понадобилась – распатланная. Спросил, как ей шлось: очень голос был обволакивающий, это подкупило? Но их, наверное, учат говорить такими голосами, чтоб ты сразу вся распахнулась. Это же для публики. От девчонки одно и требовалось: «Ох, тяжко», и – как у них? – стоп мотор.

Пошёл провожать к автобусу. Она сказала, что ей надо ещё в палатку. Он – что подождёт. Она – что она долго. Он – что всё равно подождёт.

Нарочно не спешила. Без спроса хапнула из Антонидиной сумки косметичку, старательно навела марафет, распустила по плечам волосы: чем другим, а ими, огненными, тщеславилась, товарки завидовали густой блестящей меди. Возилась, а сама думала: ушёл, и бог с ним. А он не ушёл. Нёс за ней лыжи. Полуэктова высунулась из автобуса: «Заснула там, что ль?» – и осеклась. Молча, бережно приняла у него Томкино имущество, Томку же он поддержал под локоть – воспитанный. «Счастливо, Тамарочка!»

И всё. Даже не спросил, в каком номере живёт.

Но, может, то и пронзило, что не спросил? Может, неосознанно ждала, что станет он набиваться на дальнейшее. Мерила на свой аршин? Вот же Антонидушка присоветовала «подшустрить».

А он – ни слова. Только глядел вслед автобусу, долго глядел, рукавицей махал. Снежинки ложились на чёрную чёлку, так бы и погладила. Внешность, конечно, впечатляет. Не смазливенький какой-нибудь; настоящий мужчина, ладонь – лопата, не скажешь, что интеллигент, умственного труда человек. Глаза смотрят и вроде зовут…

Такую истому навеяли на неё эти мысли, что совсем упарилась под душем, сомлела. Хорошо, явились нижнереченские, злые от того, что в командном зачёте проиграли среднереченским, и в два счёта вытурили её из душевой.

В ресторане за ужином Томка забилась в уголок, чтобы, если придёт, не больно-то лезть ему на глаза. «Подумает, навязываюсь, а если сам заметит, то и хорошо». Но он не появился, и Томка с ходу, бурно и пламенно, принялась по нему скучать.

Две тысячи двести четырнадцать лыжников, конькобежцев, фигуристов и хоккеистов, проснувшись в то утро, не увидели за окнами ничего, кроме сплошной пелены тумана, услышали же редкий и мерный стук капели по карнизам, обругали погоду, а также главную судейскую коллегию, естественно, виноватую в этом безобразии.

Заместитель главного судьи неимоверным усилием воли заставил себя вылезти из-под одеяла и приступить к зарядке. Приседая с воздетыми руками, наклоняясь в тщетных попытках дотянуться кончиками пальцев до носков босых ног – варикозных, глядеть тошно, – он по привычке мысленно распределял по степени важности предстоящие заботы.

Первая – наиважнейшая: посещение биатлонного стрельбища, где намечалась сегодня гонка, хотя, шут её знает, состоится ли, если на дворе такая муть. Однако ехать надлежало, поскольку председатель комитета физкультуры, прилетевший вчера в столицу спартакиады и объехавший все базы, обнаружил, что на стрельбище мишени заедает, линия огня в буграх и колдобинах. Слова не проронил председатель. Но на лице, непроницаемом, точно забрало, старый служака прочёл гнев. А по тому, что набрякли углы рта, безгубого, словно хирургический шов, усмотрел: гнев большой.

Конечно, гнев проистекал и от бессилия: все знали – председатель прилетел прощаться. Без малого двадцать лет длилось его пребывание на посту, куда рекомендовали его Сталину Маленков и Каганович, одного уж нет, другие далече, да и всё правительство новое, руководители Тяжмаша, Легмаша, финансов, вершители военных и дипломатических дел, один физкультурный вождь засиделся. Потому ли, что участок его – не первостепенной важности, или потому, что ещё не нашёлся на это кресло деятель, более симпатичный новому хозяину. Но близок был час, «вертушка» онемела, да и сам он всё чаще полёживал в «кремлёвке».

Мало кто знал его так близко, как нынешний профессор, после фронта призванный в помощники. На его главах редела и индевела председательская шевелюра. Мало кто видел председателя в кабинете после бессонной ночи, проведённой в думах, в ожидании, и уж никто – в то страшное утро. Весна, в раскрытую форточку уползают табачные нити – верно, опять две коробки «Казбека» с вечера, – а снаружи слышится безмятежное треньканье. Там – напротив и наискосок – музыкальное училище. На столе, в корзине под столом, вороха исчёрканных бумаг, испещрённых цифрами. Председателю, помощник знает, сегодня в Кремле надлежит ответить, ручается ли он за победу на международных Олимпийских играх – первых, в которых распорядился участвовать товарищ Сталин. Помощнику не положено задавать вопросы. Помощнику не следует видеть того, что он видит, – бороздок от глаз к подбородку на мучнисто-белом лице. Помощник, отведя глаза в сторону, бесшумно кладёт на стол красную сафьяновую папку с тиснением сусального золота: «На подпись». И на цыпочках удаляется. «Посиди», – это не приказ, а просьба. И нежданное, единственное за время службы, за всю страду, откровенное: «Звонил Лаврентий Павлович. Пошутил: „Смотри, – говорит, – физкультурный бог, не ошибись. А то поедешь у нас налаживать физкультуру на Колыму“».

Уходит председатель – эпоха уходит. Нашли молодого шустрика – это в комитете каждая секретарша знает. Какая же стальная воля нужна, какое же чувство долга и ответственности, чтобы не запереться на даче, не залечь в «кремлёвку», но примчаться напоследок, орлиным взором окинуть свой верный станок, подвинтить ослабевшие гайки!

И стыдно до боли, когда напоследок так гнусно усмехнулась судьба.

Ехали вчера на стрельбище. Дорога узкая, в одну колею, обочина – снег глубокий, нетронутый, чистое поле. Целая кавалькада шла и чёрная «Волга» в голове. Впереди застрял грязный грузовик: шофёр торчит с головой в раззявленном капоте, только портки засаленные видны. Не разминуться. «Карбюратор, ядрёна шишка», – орёт. Высыпала служивая братия. Вышел председатель. Молча оценил ситуацию. Процедил: «В кювет его». И прытко кинулась орава исполнять единственно возможное оперативное указание. Хоть и хорохорился, метушился шофёр, заходился криком: «Ответите», вопил про комбикорм, грозил, дурачок, пожаловаться директору совхоза, даже мутузил по спинам. Однако, получив отпор со стороны энергичного руководителя делегации Московской области Сычёва, харкнул, плюхнулся в снег возле опрокинутого драндулета.

Проехали. Подкатили к базе. Путь был долог, председатель же немолод, и, выйдя из машины, избрал он направление движения, по-человечески понятное – к дощатому аккуратному скворечнику с недвусмысленным «М» на дверке. Уже и за ручку взялся. Но дураков не жнут, но сеют – сами родятся. В напряжённую эту минуту строевым шагом устремился к начальству бодрый верзила, прижав перчатку к смушковой полковничьей «трубе»: «Товарищ председатель Комитета по физкультуре и спорту при Совете Министров СССР, докладывает главный судья соревнований!» Всё как есть доложил. И председатель вытерпел, хоть было невтерпёж – черты недвижны, но коленки жалко подрагивали. Свита едва подавляла ухмылки.

А когда старик – не по возрасту, нет, по лицу, которой к концу дурацкого рапорта вдоль и поперёк пошло морщинами-трещинами, – впал в сортир и хлопнул дверью, сопровождающие разразились реготом. Беззастенчивым.

…Заместитель главного судьи зачерпнул ложечкой из заботливо положенной женою в чемодан баночки питьевую соду. Изжога донимала не на шутку. Запил водою из-под крана. Оделся, вбил ноги в резиновые сапоги, спустился в холл. Там было пусто, у подъезда ждала машина. Хорошо, что прислали «газик», а не «Волгу»: возле самых ступеней растеклась лужа, такая необъятная, что противоположный край её был сокрыт туманом. Рассеется – не рассеется, ехать – не ехать?..

Натан Григорьевич Берковский провёл бессонную ночь. Мучительно хотелось курить. От вредной привычки он отказался в мае сорок пятого – раздавил окурок о колонну рейхстага. И лишь два-три раза с тех пор горькие события побуждали его нарушить зарок. Одно такое событие произошло вчера вечером, и в номере, где он жил на пару с Сельчуком, несдержанность, нервность, желчность, которые осуждал в себе, толкали доспорить, доказать.

– Вы, надеюсь, имеете представление о наскальной живописи?

– Не хватайте со стола газету.

– Это вчерашняя.

– Я ещё не всё прочёл.

– Взгляните, прошу вас! Вот как это примерно изображали неандертальцы. Мамонт. Охотники. Окружают и разят наповал.

– Ну и что?

– А то, что они верили – будет так, как изображено. А что не изображено, того не может и быть. До вас дошёл мой намёк?

– Я хочу спать.

– А я хочу знать, – бурлил Берковский, – в этом вашем спорте, что, для победы годятся любые методы?.. Вот монтажный стол, вот корзина, чик-чик, и что мы в неё выкинули, того не было? Я хочу понять, кому нужны эти герои, если они липовые? Стране? Стране они не нужны!

– Не вам решать, что нужно стране. Очень много разговариваете. Знаете, до чего так можно договориться?

– Будьте спокойны, знаю! Могу рассказать.

– Не интересуюсь.

– Нет, вы послушайте. Возможно, вам это всё-таки пойдёт на пользу, хотя вряд ли. Когда боролись с космополитизмом, моего друга выгоняли со студии. На собрании он был почти в обмороке. И никто не подал ему воды! Я бросился к нему из зала, в президиуме сказали: «Вот и товарищ Берковский просит слова», и я сказал: «Прошу». Я сказал им, что в сорок первом году мой друг, он тоже оператор, вынес меня раненого, а потом вернулся под бомбы и вынес мою камеру.

– И довод подействовал?

– Нет! Я поплёлся на место, как побитая собака. Я сидел и думал: вот висят на сцене портреты. В том числе одного космополита с большой бородой.

– Это кого же?

– Представьте, Карла Маркса.

Сельчук подумал: к чему спорить с сумасшедшим, но губы сами собой процедили:

– Говорите, да не заговаривайтесь. Маркс основал Интернационал, а интернационализм противостоит космополитизму.

– Интернационализм, чтоб вы знали, есть единство не только идей, но и национальных культур, вам повезло не изучать латынь – ну конечно, мёртвый язык, как и древнегреческий, а если бы вы его знали, то знали бы, что космополитизм – всемирное единство. Между прочим, моего друга клеймили и как антипатриота. Так кто считал антипатриотом Карла Маркса? Бисмарк? А Ленина? Милюков?

– Интересно, вы это там тоже говорили?

– Перед моими глазами стояли жена и дети.

– Значит, уже не Карл Маркс?

– Да, вы по-своему правы, но вы безжалостно правы!

– Кто-то недавно утверждал, что правда только одна. Кстати, вас тогда тоже выперли из ЦСДФ?

– Меня выперли позже. Оказалось, что я агент ужасной организации «Джойнт» и американского империализма. Не боитесь жить рядом с агентом?

– Мне смешно. Всё, концерт окончен.

Сельчук выключил свет, и Берковский продолжил монолог мысленно, лёг – и довёл себя до бессонницы.

Ни свет ни заря он вышел из гостиницы, надеясь – наверняка тщетно, – что в такую рань открыт хоть какой-нибудь табачный киоск. Посередине лужи, а лучше сказать, пруда, торчал замызганный «газик» с пропуском на ветровом стекле, перечёркнутым косой красной надписью «Главная судейская коллегия». А на пороге возвышался монументоподобный мужчина одних с ним лет – в тёплой спортивной куртке с капюшоном и каракулевой ушанке, надетой как прямо тиара – так носят шапки бывшие военные и ответработники. Натан Григорьевич деликатно спросил:

– Ради бога, извините, у вас случайно не найдётся закурить?

– Извините, бросил. Сергей, – окликнул мужчина шофёра, – папиросы есть?

Папирос не оказалось.

– Поедем поищем. – Гостеприимным жестом мужчина указал на свой «лимузин», затем глянул на Берковского: – Ба, да как же вы в таких роскошных бурках преодолеете водную преграду?

– Охота пуще неволи.

– Нет уж, ноги промочить я вам не позволю. А ну, как говорится, гоп, ку́ме, ко мне на закорки.

– Помилуйте, это совершенно неудобно.

– Совершенно удобно, и прошу не ломаться.

Новый знакомец сгрёб оператора в охапку и зашагал в своих мокроступах по щиколотку в воде. Машина, тронувшись, извергла из-под колёс фонтаны.

В кабине разговорились. Повспоминали, какой, бывало, на фронте приходилось курить горлодёр. Был такой табак – филичёвый: крупно нарубленный, с корешками и сучками. Высадишь самокрутку, продерёт до кишок, и снова жизнь тебе улыбается.

– А сейчас нахмурилась? Съёмка срывается, товарищ оператор? Ничего – синоптики вот-вот сулят антициклон, резкое похолодание.

Столь приятен показался Натану Григорьевичу товарищ, ровесник, хлебнувший фронтового лиха, что оператор поделился с ним своими злоключениями. Тот сказал, что спортсменка, несомненно, заслуживала наказания, но, сколь это ни грустно и ни стыдно, скорее всего бы дело замяли.

– И не такое заминаем, между нами говоря.

Киоск отыскали с трудом – тускло-жёлтое пятно в тумане. Продавщица дремала, провалясь с головой в доху, и насилу поняла, чего домогается неурочный куряка. Просьба о махорке поразила её, и, шлёпая по лужам с пачкой «Беломора» в кармане, Натан Григорьевич слышал за спиной сиплое со сна предложение рулить прямиком в дурдом.

Сельчук за столом писал письма домой.

– В номере не дымить, – не оборачиваясь, предупредил сварливо.

Натан Григорьевич заперся в совмещённом санузле, присел на край ванны. Папироса была тугая, отсыревшая. Первая затяжка рашпилем прошлась по горлу – отвык; после новых чадных входов возникло подобие смутных галлюцинаций. Вился ролик плёнки, мелькали кадрики: пионеры в белых рубашках и галстуках, отдающие салют, выкликавшие нежными, округлыми ртами – тысячи «о»; они же в заношенных пальтишках, из которых едва ли не по локоть выглядывают покрытые цыпками руки, поодиночке выходят в круг и молотком разбивают глиняные копилки, высыпают копейки, гривенники, пятиалтынные – взносы на танк «Пионер Страны Советов»; они же убирают картошку, сгибаясь под тяжестью мешков. Белокурые, чернокудрые, русые шевелюры падают лохмами на пол, парикмахер трудится, не щадя машинки, студенты-добровольцы готовятся к отправке на фронт; спотыкаясь, бегут в атаку, размахивают противотанковыми поллитровками с бензином, округлены безусые юношеские губы – десятки вдохновенных «о». Наконец, совсем недавнее – набирают ход пассажирские вагоны, в окнах мелькают кепки и косынки, кумачовые лозунги. «Комсомол, тебя ждёт целина!» Сотни километров отснятой им киноплёнки, целлулоидный забор, за которым он, в общем, довольно безбедно жил, без излишних размышлений фиксируя приходящее, уходящее. «Он – это они, – думал Берковский о Сельчуке. – Он – это они. Нам бывало – хуже, кажется, некуда, но им хуже, чем нам. Мы, гаммельнские флейтисты, вели их за собою и сами не знали куда. Мы всё-таки полакомились виноградом – те, кто уцелел. У них же – оскомина».

– Дверь плотней прикройте! – крикнул Сельчук. – Воняет табачищем!

Натан Григорьевич покорно скомкал папиросу, бросил в унитаз и попытался развеять дым ладонями.

«Милый папа! – писал Вадим Сельчук. – Мои дела идут хорошо, в группе я пользуюсь уважением, работы много, устаю, но ты всегда меня учил беззаветно отдаваться работе. Я здоров, но беспокоюсь о твоём здоровье: постарайся регулярно принимать всё, что тебе прописано, а не другое, очень тебя прошу». Девушке он писал: «С каждым днём я люблю тебя всё больше, я на расстоянии чувствую, что ты в меня веришь, и эта вера помогает мне в тяжёлых испытаниях здесь. Благодаря твоей вере я добьюсь всех намеченных целей и сделаю тебя счастливой».

В то же утро вышел в сквер перед гостиницей Иван Одинцов – проверить погоду. Туман редел, снег осел, был ноздреват и тёмен, ветви деревьев мокры, в ягодах измороси. Но Иван чуял, что и погода, подобно спортсмену, проходит «мёртвую точку»: к вечеру и ночи непременно переломит на мороз.

Вернулся в холл. Здесь было хоть и людно, но тихо. Понуро сидели сосредоточенные биатлонисты. Им предстояло бежать двадцать километров с карабинами за плечами, подсумками на ремнях, сбавляя четырежды ход там, где белым табуном паслась берёзовая роща, ограждавшая от ветра стрельбище. Загодя утихомиривать дыхание, чтобы не похаживал ствол, не елозила мушка, ловя чёрные концентрические круги мишени. Предстояло, коль стрельба лёжа, плашмя моститься на снег, дырявить локтями в насте точки упора; если же стоя – вдавливать в бруствер лыжи. От всего в мире отрешаться, «обрабатывая спуск». И тотчас, узнав от судьи, попал ли ты в яблочко, скосил или вообще промазал, забывать радость или огорчение, второпях вздевать ремни, хватать торчащие палки, спешить на следующий круг, думать только о беге. Нервная предстояла работа. И в холле сидели они и стояли, тихие, как перед атакой.

Иван пожал руку чемпиону мира Володе Палагину.

– Автобусов не подали, не видал? – спросил Володя.

– Нет вроде.

– На стрельбище, бают, туман – глаз выколи. Не знай – ждать, не знай нет – спать идти.

Покрутил в задумчивости дульную защёлку и вдруг разулыбался:

– Письмо из дома получил. У меньшего пацана пятый зубок прорезался.

– У тебя трое их?

– Хэх, – сконфуженно махнул рукой Володя. – Четверо.

– Ты, однако, молодец!

– Дурацкое дело нехитрое, – сказал скромно Володя. – Клавдия моя – вот она молодец. Какие мы, Ваня, мужья, сам посуди. Орден получал – ей бы, думаю, орден.

«На всё мне фарт, – подумал про себя Иван, – только не на жену».

– Меньшому моему одиннадцать месяцев, – продолжал меж тем Палагин, обрадованный, что нашёл слушателя. – Ходить не желает, а на карачках чешет – ты не поверишь: ураган. Книжка есть такая – «Маугли», я старшим своим двойняшкам в отпуске читал. И удивлялся, как это может быть, чтобы маленький пацан… там, видишь ли, какое дело, его волки скрали, и он живёт в стае с волчатами. Как же, думаю, он на четырёх, заметь, точках, всё равно что они, с ними по лесу шастает? А теперь понаблюдал – поверил. Невозможно шустрый таракан.

– Долго мы с тобой скрипеть-то ещё будем? – спросил Иван.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю