355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Лем » Осмотр на месте » Текст книги (страница 10)
Осмотр на месте
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:15

Текст книги "Осмотр на месте"


Автор книги: Станислав Лем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Тамошняя церковь радушно встретила появление рассудительных услужающих машин, ибо представлялось во всех отношениях благодетельным, дабы бездушные манекены взяли на себя непосильную работу живых созданий; поэтому неприятным сюрпризом оказался рост уровня их интеллекта, особенно когда они потребовали полного равноправия с энцианами, включая право на приобщение к церкви. Роботы эти, по-местному ардриты, ссылаются на учения церкви, однако толкуют его шире, чем церкви того бы хотелось: они утверждают, что энциане построили их, ибо того пожелал Господь, сотворив мир таким, чтобы в нем МОЖНО было конструировать одухотворенные машины, тем самым перестающие быть машинами. А если бы не пожелал, никто ничего подобного сделать не смог бы. Мне это кажется убедительным, и для тамошней церкви тут мало приятного; выпутаться из этого затруднения помогла ей не собственная богостроительная индустрия, но появление одухотворенных систем некомпьютерного образца, а именно шустров. За каких-нибудь несколько десятков лет роботы исчезли; впрочем, это эвфемизм, и за ним скрываются ужасные события, называемые многими киберноцидом. Энциане сами пальцем не тронули ни одного ардрита? Тоже мне оправдание. За них зато взялись шустринные системы; ведь доезжачий тоже не сам гонит зайцев и не собственными зубами их рвет и когтями. В лесах и пещерах творились будто бы ужасные вещи, а были, говорят, энциане, готовые скорее погибнуть вместе со своими ардритами, нежели выдать их на разборку. Удивительно, до чего это напоминает мне кое-какие моменты из нашей истории. Случись нечто такое у нас, пожалуй, нашлись бы охотники выставить роботов виновниками всяческого зла, новейшим воплощением лукавого. Мне скажут, тут и говорить не о чем, все это чистая абстракция; но то, чего пока не было, может еще случиться. Добрым отношениям между религией и наукой немало способствовал птерогенезис энциан; не случайно, когда их естествоиспытатели обнаружили этот факт, шуму было не в пример меньше, чем у нас после дарвиновских обезьяньих сенсаций. Обезьяноподобный предок с самого начала стал предметом жгучей обиды: ведь у земных народов обезьяна с незапамятных времен считалась карикатурой на человека, и карикатурой отнюдь не дружеской. Обезьянничанье, то есть передразнивание, – оскорбительное словечко во всех языках. Мало какое животное так плохо подходит для идеализации, как обезьяна. Зато птицы в качестве предков не вызывали на Энции ни малейшего сопротивления, – как в светской, так и в духовной среде; их жилищем по традиции считалось небо, так что энцианская церковь учение о птерогенезисе могла считать научным подтверждением своего собственного учения: праэнциане как бы сошли с небес на землю. Столь стройный дуэт науки и веры был лучшим подтверждением истинности их обеих; именно так Господь давал знать, что предположения энциан в обоих порядках бытия были одинаково справедливы. В то же время раннее создание эволюционного учения ускорило развитие естествознания, и потому энциане дошли до генженерии в конце XX века, когда появились также первые образцы ардритов. Весьма характерно, что не теология, но философия первой вступила в защиту неприкосновенности естественного тела, как я уже говорил, цитируя Ксиксокта. Злые языки утверждают, что теология привлекает умы не самого высокого полета, в отличии от философии, ведь в первой окончательный результат исследования известен заранее, а во второй выступает как абсолютная, никем не предустановленная загадка; и отсюда будто бы проистекала ребяческая беспомощность и даже радостный энтузиазм гилологов перед лицом программы автоэволюции. Ведь телесное усовершенствование энциан, казалось бы, прямо вытекало из основного догмата о мире как материале, который Господь так обработал и отдал во владение людям, чтобы те воспользовались им с наибольшей для себя пользой. Поскольку же сами они были частью этого материала, ничто не указывало на то, что их самопеределка в погоне за совершенством неугодна Богу. Ксиксокт и ему подобные, однако, восстановили общественное мнение против этой слишком уж доверчивой веры.

Что же еще? Наши теологи говорят, что энциане отказались от вечности, а они нам – что христианство пренебрегло земной жизнью, сочтя ее залом ожидания или просцениумом того света, о котором, что бы там ни говорить, ничего не известно с такой достоверностью, как об этом свете, а ведь создал его, по единодушному мнению обеих планет, Господь, так что трудно представить себе веру более странную, нежели вера, усматривающая в Творении Божьем времянку, подлежащую сносу на Страшном Суде. Какие претензии, говорят они, какая гордыня под маской смирения, – вместо того чтобы удовольствоваться Господним воробьем в руке, домогаться жаворонка в небе, где будет больше комфорта и вечные трюфеля! Для энцианских теологов достаточным основанием заботиться лишь об этом свете является его постижимость для смертного разума. А будь это неугодно Господу, разум противостоял бы миру, но не смог бы его познавать и овладевать им со всеми таящимися в нем сокровищами и потенциями. Что дело обстоит именно так, доказывает обращенность Творения к существам разумным, хотя обращенность эта не равнозначна такому переводу стрелки на путях Всевышнего, чтобы любое общество ехало как по маслу до своего планетарного рая. Вообще говоря, тамошние теологи проявляют немалую сдержанность при обмене межцерковными декларациями, но можно найти и таких, кто заявляет, подобно Ксиксу Ксассу, что на дне нашей теодицеи покоится не зло «в чистом виде», но зло, неустранимым образом сросшееся с сексом. Ксасс утверждает, что человек с незапамятных времен знал или, скорее, смутно догадывался об этом, но не хотел признаться самому себе и лишь открещивался от сознания «виноватости без вины» фразой об «испорченной в колыбели природе человека». Здесь в рассуждениях Ксасса о земных делах появляется обезьяна. Из демонологической иконографии известно, сколь далеко заходит сходство дьявола с обезьяной: у него ведь тоже есть хвост, и шерстью он покрыт, как крупные антропоиды, и череп у него вполне обезьяний, скошенный, и зубы тоже, как это можно видеть на картинах средневековых художников с изображением Страшного Суда; и хотя они, несомненно, фантазировали, следует спросить, почему они брали за образец именно обезьяну, а, допустим, не хищных птиц? Почему птичьими атрибутами наделялись скорее безгрешные существа, например ангелы? Почему не только руки, но и ноги изображаемых дьяволов были цепкими? Почему дьяволы ходят на двух ногах, как высшие обезьяны, а не на четырех, как, скажем, драконы? Нерелигиозные энцианские антропологи считают эту концепцию ошибочной, поскольку речь в ней идет о представлениях лишь одного круга земной веры, ведь даосизм или буддизм не знают европейских воплощений зла; но тех, кто интересуется крайностями, я отсылаю к «Сравнительной анатомии дьявола», изданной Институтом Святой Гилозоистики в Урксе, патроном которого является все тот же люзанский теолог; если он даже и заблуждается, то весьма любопытным образом.

Вернемся к материям более важным.

В то время как в сфере христианской культуры новая эра, датируемая рождением Христа, была сплошным ожиданием Конца Света и Страшного Суда (причем первые христианские общины ждали этого конца с минуты на минуту, а более поздние – с растущим опережением во времени, пока наконец Страшный Суд не отодвинулся куда-то в неведомое грядущее), энцианское средневековье, не знавшее ни эсхатологического трепета, ни эсхатологических упований, ожидало чего-то совершенно иного – неведомых перемен и оборотов судьбы, которые исполнили бы обещание Господне, что с Его попечением, но своими руками народ победит заразы, нужду, увечья, голод, а в конце концов и смерть. Так что хотя и у нас, и у них ожидали, но ожидания эти различались между собой, как небо и земля.

Только этим можно объяснить, откуда, собственно, взялись у энциан зачатки фелицитологии и гедонистики как доктринальных дисциплин, сначала церковных, а потом все более светских, – дисциплин, имеющих целью отыскание условий частного и всеобщего блаженства. Свой вклад внесла в эту ориентацию и биология энциан, препятствовавшая перерождению потребления в злоупотребление, ибо над энцианами не висит дамокловым мечом со множеством лезвий эротическая оргиастика, хотя они и способны находить удовольствие в жестокостях, однако без сексуального компонента, на Энции невозможного. На них лежит та неизгладимая печать, которую на все разумные (будто бы) существа накладывает хищническая стадия эволюции, то есть то обстоятельство, что нет роста животного интеллекта без приобщения к кровопролитию.

В истории гилоизма были расколы и была схоластика, однако непохожие на земные. Не имея нужды ломать себе голову над проблемами, с которыми мучилась наша схоластика – как устроен рай и как преисподняя, куда идут души некрещеных младенцев, что происходит в чистилище, чем живущие могут помочь проклятым временно или навечно, сколько ангелов усядется на булавке, – их теологи создали схоластику, которая подошла в самый раз, когда появилась технология зарешечивания зла и насаждения добра. Правда, тысячу лет спустя раздались голоса, что эта дотехнологическая гедонистика приближала фатальный исход, ибо ее адепты слишком легко, даже легкомысленно и даже с энтузиазмом принялись за осуществление предложенных теологами планов. Но это, по мнению специалистов, упрощение: абсурдно считать, будто технология заимствовала программу действий у веры. Впрочем, трудно рассказать о фелицитологической схоластике в двух словах, ведь ей посвящены груды инкунабул и рукописных трудов, создававшихся столетиями. Церковные гедологи, изучавшие проблематику всеобщего осчастливливания, старались сначала установить, сколько имеется родов блаженства и чем оно вызывается. Одно дело – кратковременные наслаждения, другое – status delectationis[41]41
  состояние наслаждения (лат.)


[Закрыть]
или, наконец, богостаз. Подобных различений было сделано множество, но суммарно принято говорить о максимуме и минимуме добра. Минимум равняется всего лишь полному отсутствию зла, а максимум – это полное счастье. В качестве курьеза упомяну о теории доктора гедоматики Скиррукса: ощущение максимума не совпадает с действительным максимумом, но имеет два пика – в фазах предвосхищения и ретроспекции, то есть перед самой вершиной кривой интенсивности благих ощущений и сразу же после нее; тот, кто на самой вершине, об этом не знает; осознается это лишь при ожидании и воспоминании. Уже отсюда видно, сколь непроста была гедонистическая схоластика. Перечислю лишь названия некоторых разделов Codex Felicitomanticus, своего рода лексикона ублажения (XIII век): «Почти-соприкосновение облегчения и счастья», «Ублажение постепенное и внезапное», «Блаженство аскезы при скачкообразном отказе от нее», «Инфинитезмализм счастья» (это было, говорят, очень важное, но забытое позже открытие – что вскоре по достижении счастья начинает падать восприимчивость к благим ощущениям, и для ее поддержания на должном уровне необходима психоакупунктура). Особо стоит так называемая «Черная семья счастий» – упоение тиранством, измывательством, вставлением палок в колеса и пытками; речь идет о счастье, проистекающем из несчастья других. Сюда же относится пантокластика (сатисфакция от уничтожения чего-либо) – бредово-химерическая (это уже, в сущности, область интересов психиатрии), вырожденческая и самоубийственная, или суицидальная. (Какой-то средневековый монах придумал альтруцидальные забавы, то есть утехи, проистекающие из успешного склонения ближних к самоубийству, ибо тот, кто переживает других, получает от этого удовольствие. Следует подчеркнуть, что монах этот вовсе не обязательно был исчадием ада; просто его орден – фелицитов – исследовал все, что может доставлять удовольствие, невзирая на моральную оценку исследуемых явлений.) Уже каталоги старинных собраний церковной гедонистики представляют собой захватывающее чтение: из них видно, что нет, собственно, такого несчастья, которое при определенных условиях не могло бы стать для кого-нибудь источником сладостных переживаний. Всевозможные оттенки счастья, приобретаемого достойным или недостойным путем, исследовали братья фипраксианцы; сам Фипракс, говорят, велел подвергнуть себя мучениям по самой изощренной методике, дабы установить, нет ли, случайно, и тут хотя бы крупицы душевного удовлетворения, и был причтен к мученикам науки за самопожертвование, проявленное в ходе этих экспериментов.

Экуменизм пока что не стал межпланетным, поэтому не счесть филиппик наших теологов против гилоизма; но я опять-таки ограничусь одним лишь примером – критическим разбором энцианских представлений о Творце как «Боге вещей», которому сотворенные служат, служа самим себе, что будто бы сводит их религию к подысканию божественной санкции для коллективного эгоизма, а в лучшем случае – к доктрине такого усовершенствования общества, которую целиком и полностью могла бы принять любая группа светских атеистов. Возражение это, отвечают энциане, есть следствие нестыковки и расхождения понятий, возникших в различных мирах. Гилоизму не чуждо понятие совершенно бескорыстного служения Господу. Но начиная с Нижнего Средневековья, с первого собора, обязательное для верующих служение Богу может выражаться не иначе как в образе их жизни. Отцы энцианской церкви в своих энцикликах разъясняют, что не только имени Божия не следует упоминать всуе, но и просить Всевышнего о чем бы то ни было. Можно лишь возносить Ему хвалу за существование, да и то молча, без слов – в сердце своем. А просить его о чем-либо нельзя потому, что это было бы либо проявлением детской наивности (в чем нет греха), либо недостаточной веры. Тот, кто сотворил мир, не интересуется сиюминутностью; жизнь каждого существа вместе с неведомым будущим для него – открытая книга, ибо Господь пребывает вне времени. Его атрибут – непреходящая вечность. Он создал мир, вместе со всеми его звездами и обитателями, то есть призвал его к бытию таким, каким хотел его видеть, – каждую галактику и каждую пылинку. Поэтому было бы чем-то ребяческим или предосудительным требовать от Него каких бы то ни было изменений, поправок, услуг, вмешательства и невмешательства во имя интересов личностей или групп. Как видим, известный и нам запрет обращаться к Господу всуе энциане – что представляется нам удивительным – довели до последней крайности. По их убеждению, попытки повлиять на волю Господню просьбой, молитвой и даже помышлением есть свидетельство веры слабой и неразумной, поскольку означает несогласие с помыслом Божьим и недоверие к Его милосердию. При постоянных ценах незачем торговаться, и никто в здравом уме этого не делает, а если и делает, то лишь из любви к самому торгу; и хотя энцианским теологам прекрасно известно о психотерапевтическом воздействии молитвы, о чувстве облегчения и надежды, которое ей сопутствует, они, однако же, видят пагубное сомнение именно в том, в чем наши богословы усматривают заслугу. Кто не сомневается, сказал Отец Хиксион Второй, тот ни о чем не просит. Напоминать Господу о себе – значит относиться к Нему как к заблокированной в час пик телефонной станции; молиться – все равно что тыкать в розетку и стучать по аппарату, а горячо молиться – значит повышать внутренний голос до крика, чтобы тебя услышали. Все это ставит под сомнение абсолютное, а значит, не могущее быть улучшенным Всеведение и Всемогущество Добра. Думать, будто Господь смотрит в другую сторону, не туда, где находится просящий, могут только младенцы. Если же Он все видит и обо всем ведает, то незачем лезть Ему на глаза и добиваться Его внимания торжественными обетами и высочайшей концентрацией набожности: Господь способен всмотреться в нас куда глубже, чем мы сами с нашими молитвами и обетами. До второго собора еще разрешалось молиться за других, хотя и не за себя; после него – уже нет. Психологическое облегчение, достигаемое молитвой, было упразднено; в противном случае, утверждают энциане, эгоизм, то есть забота каждого о личных делах, восторжествовал бы над верой в непогрешимость Всевышнего. Служение другим и есть служение Богу, ибо тем самым исполняется замысел Творения, понимаемый как движение к совершенству.

Представляется непонятным, как могла сохраниться неизменной доктрина веры в условиях слияния духовной и светской власти, – казалось бы, вероучение должно было меняться в соответствии с интересами правящих, как это было у нас на Земле (именно таково, например, происхождение англиканской религии). Немалую роль сыграл тут устремленный в будущее догмат о «посюстороннем рае», который будет построен, когда появятся все необходимые для этого средства. Такое кунктаторство, проистекающее из самой догматики, то есть признание неизбежности оттяжки в деле усовершенствования общества, действительно можно счесть обычным ухищрением власти с целью отвлечь внимание простого народа от нынешних бед и забот, и именно в этом упрекали церковь энцианские свободомыслящие, а также еретики. Во всяком случае, «встроенное в веру запаздывание исполнения желаний» немало способствовало распространению в обществе настроений «молчаливого выжидания», когда у власти оказывались чудовища вроде троих Лжексиксаров (не знаю, почему принято говорить именно о троих, коль скоро ни об одном в отдельности ничего не известно; но думаю, что по меньшей мере столько же неясностей встретил бы энцианин в нашей всеобщей истории). Вряд ли средневековые священники и богословы имели возможность хоть как-то предвидеть развитие, или, лучше сказать, возникновение науки (ведь ее еще не было и в помине), которая позволила бы энцианам реально взяться за исполнение заповеди «усовершенствования этого света». Похоже, однако, что они, хотя и не могли ожидать ничего подобного на основании знаний, которыми располагали, тем не менее верили в это не менее твердо, чем христиане – в спасение после смерти. Влияние веры, сдерживавшее общественное развитие, стало ослабевать в народе к концу XXII столетия. Предложение товаров возрастало, социальная пирамида все более сплющивалась, и, как это обычно бывает при индустриальном скачке, все начало ускоряться: производство, торговля, коммуникации, миграции населения. Умеренное благосостояние стало вполне достижимым, и именно это подорвало фундамент веры. Так по крайней мере утверждают историки. Народ ждал обещанного церковью исполнения желаний, исполнения тем более полного и великолепного, что никто не представлял себе, как оно должно выглядеть, а зачаточное благоденствие, которого удалось вкусить, разочаровывало, как если бы все вдруг подумали: «и это все?» Тогда-то и началась мировая война, удивительная тем, что она до конца оставалась государственной тайной. Называют ее по-разному – «утаенной войной», «дивной войной», и уж меньше всего можно узнать из люзанских источников о противнике, с которым велась эта тайная схватка. От самого же противника узнать вообще ничего нельзя, так как по прошествии двадцати с чем-то лет он бесследно исчез, словно его и не было никогда на планете. Даже само название вражеского государства не сохранилось сколько-нибудь надежно. Известно, что размерами оно не уступало Люзании, располагалось на антиподах, у Южного полюса, на Цетландском континенте, и что люзанцы называли его Черной Кливией, а курдляндцы – Голивией. От него ничего не осталось, кроме пустыни с уходящей на несколько сот метров вглубь вечной мерзлотой. Люзанское правительство установило на этой вымершей, выморочной территории бессрочный карантин и не позволяло – во всяком случае, согласно доступным источникам – ни одной научной или военной экспедиции ступить на землю Цетландии. Наши люзанисты строят по этому поводу многочисленные догадки, но в сколько-нибудь отчетливую картину они не складываются. Черная Кливия, или Голивия, никогда не объявляла войну Люзании и никогда не вступала с ней в вооруженный конфликт, но пыталась овладеть всею Энцией потихоньку, исподволь, окольным путем. Ее обитатели, правда, были тоже энциане, но другой расы и чуть ли даже не другого вида. Дело в том, что когда орды кочевников по экваториальному перешейку пробирались из Тарактиды в Цетландию (примерно тогда же, когда другая их часть проникла на вулканическое плоскогорье на севере Тарактиды, где впоследствии суждено было возникнуть Люзании), – после ряда природных катаклизмов разверзся глубокий подводный ров, отрезавший друг от друга соединенные доселе материки; так началось великое разделение праэнциан, и через каких-нибудь сто тысяч лет покорители Цетландии изменились физически под влиянием суровых условий этого полярного континента. Они были ниже ростом, не столь длинноноги, осанка их, прежде совершенно прямая, стала слегка наклоненной вперед; в древности и в средневековье они отличались особой жестокостью к чужеземцам, то есть энцианам Тарактиды, и будто бы истребляли одну за другой все экспедиции, добиравшиеся до них через грязеан. Поначалу их племена занимались охотой, затем на протяжении столетий объединялись и вновь распадались на мелкие государства, но достоверных сведений об их истории нет. Объясняется это, по-моему, тем, что люзанцы, страдавшие от необъявленной и даже не ведущейся официально войны, нанесли им страшный удар, и эффективность его оказалась настолько чудовищной, что победителей охватило чувство неизбывной вины. Над кливийцами будто бы довлел какой-то особый императив, то ли религиозный, то ли светский, который требовал от них не жалеть ничего ради всеобщего Ка-Ундрия. Чем был этот Ка-Ундрий, я так толком и не узнал, хотя перерыл целый библиотечный зал, а это не так уж мало. Впрочем, само название придумали искупленцы – гилоистический орден кающихся, который предается воспоминаниям о страшной участи кливийцев; люзанское правительство относится к искупленцам терпимо, однако они не имеют права обращаться к люзанскому обществу и разглашать какие бы то ни было сведения о внутренних делах ордена. И лишь благодаря утечке информации известно, что кливийцы, в отличие от северных энциан, говорили почти бесшумно, словно были способны лишь к хриплому шепоту, а их беззвучный язык не имеет близких аналогов ни в курдляндском, ни в люзанском наречиях. Ка-Ундрий – это символ, которым искупленцы обозначили – но, собственно, что? Национальные интересы кливийцев? Сущность их государственности? План покорения планеты? Путь к счастью? Или само это счастье? Я охотно потолковал бы с каким-нибудь монахом из этого ордена о том, как оно было на самом деле, поскольку, как я уже говорил, распространять любые публикации о Кливии запрещено. Ка-Ундрием называли какую-то идею универсального характера, требовавшую величайших жертв, вплоть до самой жизни, – это представляется несомненным. Всех остальных энциан кливийцы называли Хс-Хсце, что значит «Ничего-Не-Разумеющий». А так как Ничего-Не-Разумеющих нельзя было заставить уверовать в Ка-Ундрий, и эта бестолочь, по их представлениям, стояла на пути к Исполнению – уж не знаю чего, – то они старались подчинить или уничтожить всех некливийцев. По-видимому, тут произошло весьма любопытное превращение: сперва они боролись с Ничего-Не-Разумеющими лишь символически и магически (и убивали каждого, кто попадался им в руки, называя это Обращением), а потом все более и более реально, по мере того, как овладевали зачатками технологии. Они были мастера по части всевозможных механических ремесел. Похоже, это они первыми сконструировали самодействующие боевые устройства, из которых позже возникли так называемые Ультиматы, и мало-помалу втянули Люзанию в гонку вооружений. Но так как кливийскую версию этих событий, охватывающих Верхнее Средневековье и первое столетие Нового времени, услышать нельзя, а люзанцы, конечно, в этом вопросе пристрастны, добросовестный исследователь должен поставить над всем этим большой знак вопроса. Так, впрочем, и поступает большинство люзанистов. Поначалу восемь тысяч миль грязеана, разделяющего Тарактиду от Цетландии, превращали гонку сухопутных вооружений в какое-то обоюдное помрачение, лишенное всякого военного смысла. Были, правда, воинственные штабисты, которые требовали, чтобы люзанские вооруженные силы высадились в Цетландии, но ничего подобного не произошло, и все эти планы пресекались в зародыше более здравомыслящими политиками. Кливийцы были весьма сильны в математике и умели хладнокровно рассчитывать. Мистический, или, во всяком случае, таинственный характер Ка-Ундрия, направляющего все их усилия, отнюдь не мешал им действовать на трезвую голову. Хотя движущая ими идея завоевания была, быть может, и бессмысленной (а разве бывают иные?), однако осуществлялась она на удивление методично. Расходов она требовала, безусловно, громадных, ведь это был уже век промышленного ускорения, и приходилось каждые несколько лет проектировать и запускать в производство совершенно новые, все более дорогие виды вооружения. Люзания, с ее природными богатствами и более благоприятным климатом, которая к тому же первой вступила в индустриальную эру, не отставала от соперника ни на шаг, однако поеживалась при этом, ибо финансовое бремя вооружений, именуемых чисто оборонительными, непрерывно росло. Великая мировая война началась втихомолку, без единого выстрела, без вступления в бой крупных войсковых соединений, поскольку все операции были криптовоенными. Неизвестно даже, насколько верны сообщения некоторых курдляндских источников (Курдляндия сохраняла в этом конфликте нейтралитет, весьма относительный, как увидим), будто противники пробовали вредить друг другу, вызывая дистанционное расстройство климата и землетрясения; возможно, то были всего лишь угрозы, попытка запугать неприятеля или же психологическая атака с целью заставить врага вкладывать средства в методы борьбы, которые не дадут ожидаемых результатов. Правда, большие центральные озера Цетландии действительно исчезли в сейсмической трещине, однако ничто не указывает на искусственный характер этой катастрофы. Как бы то ни было, до прямого столкновения дело не дошло. Почти одновременно Тарактида и Цетландия вступили в эру биотехнологии. Невозможно установить, кто применил первым так называемое зачаточное оружие. Следует помнить, что сражающиеся через океанский простор противники были энцианами, а оплодотворение совершается у них опылением. Кто-то пустил в ход «патоферы» – патогенные фертилизаторы. Похоже, однако, что сделали это кливийцы. На протяжении нескольких лет Люзании пришлось решать серьезнейшие демографические проблемы: на свет появлялось множество детей с врожденными уродствами. Но даже тогда она не призналась в том, что эндемия онкологических деторождений каким-то образом связана с Кливией, а тем более в том, что на это тайное нападение люзанцы ответили истребительным контрударом.

В библиотеке МИДа, не знаю почему, вообще нет военного отдела, и на труд генерала доктора Брюммеля, посвященный трансконтинентальной биологической войне на Энции, я наткнулся совершенно случайно. Брюммель (а может, и Брюммли, не помню уже) предполагает, что война с самого начала была генетической: сам он, кажется, специалист по такого рода оружию. Генерал доктор (сегодня нельзя стать генштабистом без нескольких ученых степеней) готов допустить, что Кливия первая начала рассеивать над Люзанией патогены, или патоферы, выращиваемые в биовоенных комплексах; но лишь часть зачатых таким образом детей оказалась неспособна к жизни. С военной точки зрения, толково и сухо разъясняет генерал доктор, уничтожение живой силы противника биологическим путем, посредством дистанционного оплодотворения, – задача весьма сложная. Разумеется, особенности естественного размножения энциан значительно ее облегчают, но дело в том, что сперматозоид, слишком отличающийся от нормального, отторгается яичком, а сперматозоид недостаточно патогенный приводит к появлению на свет потомства, поддающегося лечению. Проектирование сперматозоида (ибо это настоящие проектные работы, и ведутся они в специальных проектных бюро, с штатом из подготовленных должным образом, первоклассных научных работников), который не отторгался бы организмом самки и в то же время был бы губителен для эмбрионального развития, требует громадных знаний и высокого технологического уровня. Говоря коротко, люзанцы превосходно доделали то, что кливийцы начали неважнецки, поскольку первые дальше продвинулись в области биотехнологии, или, точнее, военной технобиотики. Они не действовали сгоряча и не ограничились полумерами, но ударили по кливийцам «грязным фертилизационным оружием» с таким размахом, что все население Цетландии вымерло на протяжении жизни одного поколения: вынашиваемые плоды поубивали всех способных к деторождению кливиек. Люзанцы, говорит генерал Брюммли, применили «фертолеты», то есть летучие фертилизаторы, которые обеспечивают оплодотворение, а эмбрион превращают в злокачественное новообразование, поражающее организм матери прежде, чем наступят роды. Одновременно люзанцы применяли у себя какие-то методы противозачаточной защиты, опасаясь, что Кливия ответит таким же ударом; но ее оружейники не успели, а может быть, не умели вырастить столь же смертоносные инсеминаторы. Неведомо как слухи об этой катастрофе дошли до земных журналистов; некий Говард Пинтел писал в научно-фантастических журнальчиках, будто на Энции действовали «бригады противозачаточных десантников», а также «контрацепционные пыльцеметы», но это очевидные бредни, ведь энциане размножаются не так, как представлял себе журналист-невежда. Были, конечно, попытки нарушить экосферное равновесие, но не они нанесли Кливии обернувшийся геноцидом удар. Никаких «военных абортистов» в Люзании тоже не было: части гражданской обороны состояли из прошедших соответствующую подготовку медиков и биологов. В конце концов, нельзя было скрыть вымирание всего населения неприятельского государства, растянувшееся на долгие годы. Впрочем, он, надо думать, не вымерло бы целиком, если бы люзанцы не поддерживали над вражеской территорией нужную концентрацию убийственной пыльцы. Ее стопроцентная фильтрация невозможна; кливийцы, правда, начали строить огромные убежища, чтобы спасти хоть часть населения, но не успели, поскольку не были готовы к такой массированной атаке. Однако и тут не все ясно, – например, почему среднегодовая температура южного полушария упала на девять градусов за каких-нибудь шесть лет; но если даже люзанцы и приложили к этому руку, они никогда не признались бы в этом. Развалины кливийских городов покрыл ледник, и, как уже говорилось, вечная мерзлота сковала Цетландию на глубину в несколько сот метров. Лишь через сто лет климат южного полушария потеплел (хотя и не вернулся к довоенному уровню). В одном из примечаний доктор Брюммли приводит такое мнение своего анонимного коллеги по профессии: тот, кто страдает от докучливых насекомых, гадов или мышей и наконец прихлопнет мерзкую тварь, но не насмерть, при виде ее содроганий впадает в панику и тогда уже должен поскорее добить ее чем-нибудь; агония вызывает страх и отвращение одновременно, так что хочется покончить с ней как можно быстрее, и любые средства для этого хороши. Что-то в этом, пожалуй, есть; поэтому, добавлю уже от себя, если даже люзанцы сами не ожидали столь чудовищной эффективности своих генолетов (некоторые эксперты именно так называют это оружие – летучую оплодотворяющую пыльцу), то затем они пустили в ход все средства, имевшиеся в их арсенале, чтобы извести кливийцев под корень, хотя поначалу, возможно, и не питали подобных намерений. Не исключено, что они хотели всего лишь ослабить кливийцев, уничтожая их «живую силу» (как сказали бы специалисты-конфликтологи), заставить их пойти на попятную, быть может, согласиться на переговоры, перемирие, мир; но невероятный размах умерщвления (Кливия насчитывала миллионы жителей) сделал какое-либо соглашение победителей с побежденными невозможным. Так, по крайней мере, считает генерал Брюммли и его коллеги по профессии. Биологическое оружие генного типа, добавляет Брюммли, чревато опасностью самоэскалации. Даже обычную бактериологическую эпидемию легче вызвать, чем прекратить. Это, указывает ученый генерал, оружие неконтролируемое, и люзанцы, несомненно, охотнее применили бы против Кливии неживое оружие дистанционного типа; однако его у них не было, когда конфликт вступил в критическую стадию. Обе стороны еще не преодолели тогда так называемого надкомпьютерного порога гонки вооружений. Брюммли вообще очень многое мог бы сказать на эту тему, но решительно ничего – об умерщвлении государства, которое было обязано своему Ка-Ундрию (Брюммли, однако, пишет «КОН-УНДРИЙ») самоубийственным столкновением с более могущественным противником.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю