355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Лем » Осмотр на месте » Текст книги (страница 6)
Осмотр на месте
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:15

Текст книги "Осмотр на месте"


Автор книги: Станислав Лем



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Но этот автор полемизировал с другим, Квиксаком, поэтому я обратился к его палеонтолигическому труду и нашел там полный цикл превращения пищевой массы в желудке курдля (точнее, в желудках, потому что всего их, кажется, шесть) – так называемый цикл Грепса, а также таблицу со спектрами, полученными в ходе лабораторных экспериментов по курдельному самовозгоранию, из которых следовало, что курдль с пониженной кислотностью вырабатывал испарения, горящие ярким оранжевым пламенем, курдль с повышенной кислотностью, страдающий от изжоги, извергает сине-фиолетовое пламя, а если его в избытке накормить одеревенелыми растениями – дымит. Здесь же имелись фотографии тех, кто собственными глазами видел в курдляндском питомнике Фиффари живого пракурдля: он спал, по уши погрузившись в грязь, так что наружу высовывались только его ороговевшие ноздри, и время от времени тяжело вздыхал, а потом начал икать, высунул голову над водой и заскрежетал зубами так, что искры посыпались, и тут же из пасти пошел огонь и раздался громоподобный стук двухтактного дизеля. Это будто бы свидетельствовало о том, что он пробудился не полностью, а извергал пламя во сне. Я, правда, предпочел бы увидеть снимок огнедышащего курдля вместо фотографии свидетелей, которые так близко его наблюдали, однако точность описания была, что ни говори, поразительной. Но что поделаешь, если Икс Квассерикс Гетелент, едва ли не главный на планете авторитет по части генетической и морфологической курдлистики, перечисляет убедительнейшие эксперименты, проведенные в его Институте и опровергающие тезис о существовании пирозавров. Хотя зубы курдлей нарочно шлифовали на шлифовальном станке, хотя в пищу им давали жженую пробку, а из растений – только стручковые, и даже пытались поить их горючими и летучими веществами, от эфира и до бензина, ни одному из них не икнулось даже самым крошечным языком пламени, и Институт сгорел исключительно по недосмотру – в огне, разожженном озлобленными поборниками пирозаврической гипотезы. Гетелент, однако, не объясняет – скорее всего, из лояльности по отношению к коллегам, – чего они хотели достичь этим поджогом: уничтожить отрицательные результаты эксперимента или же прямо объявить поджигателем подопытного курдля. Мало того, Гетелент ставит под вопрос само существование ГРАДОЗАВРОВ, утверждая, что в желудке курдля можно утонуть или скончаться на месте от вони, а в его мехах для нагнетания воздуха никто не выдержал бы и пяти минут; то же, что посещают люзанские туристы во время экскурсий, организуемых курдляндскими туристическими агентствами, – всего лишь злонамеренно препарированный макет, потемкинская деревня, практически лишенная запаха, между тем каждый, кто стоял в десяти шагах хотя бы от тихонько мычащего курдля, знает, что на таком расстоянии его дыхание валит с ног и вызывает астматическую одышку. Так что, по мнению Гетелента, на планете не только никогда не было огнедышащих горынычей, но к тому же не было и нет никаких градозавров. На этом, заявляет он, заканчивается его миссия как преданного науке палеонтолога, а относительно всего остального, то есть о том, почему курдляндцы так настаивают на существовании никогда не существовавших существ, должны высказаться вненаучные инстанции и органы. Похоже, выступление Гетелента вызвало политическую бурю как в Люзании, так и в Курдляндии, – в градозаврах дело дошло до непарламентских интерпелляций и желудочных митингов протеста, в люзанском парламенте разгорелись дебаты, а затем последовал обмен дипломатическими нотами, исчерпанный заявлением люзанского пресс-атташе, что его правительство не подвергает сомнению факт заселения курдлей в бытовом отношении, а ученые, которые высказываются об этом предмете, выступают исключительно как частные лица, не уполномоченные делать заявления программного характера и формулировать критерии объективной истины, коими должно руководствоваться при выработке внешнеполитического курса.

Порядочно замороченный столь принципиальной дискуссией, я снова взялся за «Историю Энции» авторства Квакерли, опасаясь утерять путеводную нить и увязнуть в трясине взаимоисключающих точек зрения. Вторую часть своей монументальной монографии Квакерли посвящает разумным обитателям Энции. Он излагает суть дела довольно ясно, а именно: на планете существовал не один вид Разумных, а два – двоньцы и члаки, или половинники. От двоньцев произошли люзанцы, от члаков – курдляндцы. Те и другие восходят к крупным птицам-нелетам и потому были весьма похожи в анатомическом отношении, зато совершенно различались в духовном. Двоньцы были известны своим любострастием, преступными склонностями и общей умственной недоразвитостью. Зато члаки развивались как по маслу. Поэтому, предвидя, благодаря развитию у них астрономии, что через сотни лет естественный спутник Энции развалится, войдя в неустойчивую зону Роша, и планета окажется внутри метеоритного роя, прачлаки решили соорудить для себя убежища. Однако же на загрязьях (которые тогда члаки еще населяли вместе с тупоумными двоньцами, подкармливая их время от времени из врожденного милосердия) построить что-либо было невозможно; переселиться на север, на вулканическое плоскогорье, члаки, жившие охотой, не могли тоже, поскольку их промысловый зверь, то есть курдли, могли жить только в болотах, питаясь болотными водорослями, и на новом месте быстро вымерли бы. Поэтому члаки соорудили в своем роде ноевы ковчеги – передвижные крепости (гуляй-башни) из огромных костей убитых на охоте курдлей, мясом которых они питались, и это было для них единственной возможностью уцелеть. Дело в том, что миллионы лет назад в зоне Роша распался другой спутник, поменьше, и обрушился на Энцию в виде каменных дождей еще до того, как возникли разумные приматы; именно это повлекло за собой мутацию пракурдлей, на спине у которых выросли мощные панцири из отвердевшего кремнезема. Его выделяют так называемые противометеоритные железы, которые описал другой курдляндский ученый, Кукарикку, археолог по специальности, основываясь на наскальных изображениях в пещерах вулканического плоскогорья.

Последние бронированные курдли вымирали, когда отряды члаков предприняли смелые экспедиции на плоскогорье. Как утверждает Кукарикку и еще один археолог, Квакерлак, члаки научились доить этих курдлей; выдоенная жидкость загустевала и, если вылить ее в формы, получались прекрасные силикатные кирпичи. (Правда, люзанские специалисты в один голос называют это чистой фантазией, подчеркивая, что указанные кирпичи датируются восьмым тысячелетием древней эры и получены путем обжига, а не дойки.)

Итак, когда начались мегры, то есть метеоритные грады, состоявшие из обломков второго спутника Энции, члаки имели уже крепости-самоходки; крепости эти, кстати сказать, вовсе не были живыми курдлями, это – клеветнический вымысел тупоголовых люзанцев (или двоньцев). Милосердные по натуре, праполовинники (члаки) позволяли люзанцам укрываться под своими гуляй-городами, и действительно, под брюшным дном каждого из них кочевала ватага бездомных двоньцев. Здесь я должен пояснить, что эта двойная терминология (половинники – двоньцы, члаки – люзанцы) есть следствие существования в самой Курдляндии двух соперничающих археологических школ, каждая из которых располагает десятками неопровержимых аргументов в пользу одной лишь пары терминов; к сожалению, они не могут прийти к единому мнению. Сии побродяги кормились объедками, которые кидали им из укрепленного курдля благородные члаки. Живя подаянием и, в противоположность члацким гарнизонам, беспорядочно шляясь под спасительной сенью курдля во болотных во лузях, эти двоньцы получили имя лузанцев, или люзанцев. Но и курдляндцам жилось несладко: они трудились от зари до зари, как на галерах, и сотни рук что было мочи налегали на колоссальные кости, чтобы привести в движение ноги своей крепости. Этому каторжному труду положил конец лишь Председатель, который лично выдумал биоинженерию. Он указал своим меньшим братьям, как синтезировать, под его чутким руководством, маленьких курдлят и как их кормить гормонами роста, что и было выполнено с громадным успехом. Так возникли синтекурдли, а из них – современные градозавры, превосходно оборудованные, снабженные канализацией, удобные и опрятные, – словом, ходячие города, которые сами заботятся о своих жителях. Каждый может выходить на прогулку или по иной нужде из родного курдля, а потом возвращается, как к себе домой. Правда, мегры давно прекратились, но что может быть лучше роскошного башнемобиля, в котором зимой тепло, летом не жарко, в котором так хорошо путешествовать, в знакомом сызмальства окружении, познавая родимый край из конца в конец? А что касается пропусков и паспортов, без которых нельзя покинуть курдля, то они понадобились по чисто административным причинам, во избежание сутолоки у входов и выходов. Паспортизация оказалась необходима еще и потому, что гнусные люзанцы, вместо того, чтобы вечно благодарить курдляндцев за спасение от мегра, переодевались в члаков и под видом возвращающихся с прогулки законных жителей градозавра проникали внутрь, дабы сеять раздоры и разложение, особенно в рядах политически незрелой молодежи, которой они нашептывали, что вне курдля условия жизни лучше. Несколько столетий спустя, вдоволь накрав и награбив, люзанцы покинули загрязья и обосновались на северном плоскогорье, где и создали после прекращения сейсмической активности собственное государство, которое во всех отношениях было хуже Курдлевства. Тем временем грязеан отступал; на подмокших пространствах окреп Курдлистан, а на граничащем с ним плоскогорье – Люзанская империя, впоследствии ставшая республикой. Определение границ произошло около 900 года до новой эры. Интересно, что войны на земной манер, с отчетливыми фронтами и передвижениями крупных военных отрядов, продолжались на Энции всего триста лет. От них отказались в пользу непрестанной, но не столь явной борьбы. Донимали друг дружку набегами, налетами, провокациями, диверсиями и саботажем, причем тон непременно задавала Люзания (напоминаю, что я цитирую курдляндских историков). В люзанских штабах разработали новые методы борьбы с градоходами, например, путем вживления им пятой ноги, которая играла роль пятой колонны. Коварство этих негодяев доходило до того, что они притворялись, будто им ничего не известно об обитателях курдлей. Поэтому, когда люзанские диверсанты-теломуты сеяли хаос в курдельных тушах, приделывая им пятую ногу или намазывая его хвост чем-нибудь вкусным, чтобы он надкусил себя; когда они вели подрывную работу, подбрасывая пасущимся курдлям отраву в баллонах, вызывающую такую рвоту, что курдль мог раскурдлиться, то есть вывернуться наизнанку, – все это преподносилось как действия, направленные только против животных. Ибо Люзания не принимала к сведению архитектурное, синтетическое происхождение курдлей и имела бесстыдство утверждать, что Председатель якобы не выдумал никакой биоинженерии.

Отношения изменились коренным образом только в XXII веке, который примерно соответствует нашему девятнадцатому. Я узнал об этом из трехтомного труда профессора, доктора наук, члена Курдлевской Академии Мцицимрксса. Люзания вступила тогда на путь индустриализации, какового несчастья Курдляндия избежала, благодаря учению Председателя. Первым толчком стало изобретение сгорыночной машины, приводимой в движение огнем, который намоченный и обозленный этим горыныч извергает из пасти. Люзанцы побогаче побогаче стали продавать свои поместья и вкладывать капитал в огнеупорных курдлей, способствуя этим развитию курдлеводства. Вскоре были выведены породы максимально огнедышащие и вместе с тем огнедойные. Они широко использовались в черной металлургии, а также для отопления. Превращение курдлей в капитал повлекло за собой резкое увеличение спроса на высокотемпературные и долговечные особи, но бездымных курдлей вывести не удалось. Поголовье горынычей росло лавинообразно, и через несколько десятков лет загрязнение природной среды приняло угрожающие размеры. Тогда возникла идея укрупнения горынычей (или, как их нередко называли, смогрынычей), потому что несколько мощных экземпляров дымят меньше, чем целое стадо малышей; а отсюда уже недалеко было до лозунга национализации всего поголовья (это называлось «оптимизацией путем концентрации»); но часть ученых, попробовав высчитать, какой курдль был бы самым экономичным, пришла к выводу, что любой натуральный курдль никуда не годится. Еще обсуждалась идея Чистогона, пышущего жаром и вместе с тем экологически опрятного, который работал бы по принципу замкнутого цикла, питаясь собственными выделениями, обогащенными кое-какими витаминами. Но подопытные курдли подыхали или впадали в бешенство и, проломив стену ограждения, убегали в Курдляндию, другие утрачивали способность к огнедыханию, а некоторые в ходе научных экспериментов начали даже остывать вплоть до отрицательных температур; это пытались использовать в холодильном деле, но без успеха, поскольку курдли позамерзали. Назревал экономический кризис, акции курдельных акционерных компаний стремительно падали, кто только мог втайне припрятывал последних сгорынчиков, попытались вывести курдлей-газонщиков, которые вырабатывали бы газ из ферментируемой ими травы, но все было напрасно. Распад Люзании предотвратило лишь открытие атомной энергии, совершенно, впрочем, бестолково, как и все, что делается в этом государстве. Вот что говорит курдляндский академик. А может, он говорит и еще что-нибудь, но у меня уже не было сил читать дальше. Поскольку больше всего он поносил своего люзанского коллегу по имени Пиривитт Пиритт, не излагая его взглядов, а лишь вешая на нем дохлых псов, или, вернее, курдлей, я из любопытства разыскал небольшую книжку этого люзанца. Она называлась «Мендосфера или этикосфера». Озадаченный, я заглянул в большой словарь иностранных слов и узнал, что первое слово заглавия восходит к латинскому mendax – лжец. В предисловии автор разделывался с курдляндской версией индустриализации Люзании. Он назвал ее нагромождением зловонных бредней: в империи никогда не разводили никаких пирозавров (в ту эпоху Люзания еще была империей), и курдли никогда не были капиталом, да оно и понятно – разве может быть капиталом то, чего нет? Не было и каких-либо попыток заменить жилищное строительство разведением курдлей, частично – как утверждала курдляндская сторона – по лицензиям биоинженеров Председателя (курдли-небоскребы), а частично благодаря выкрадыванию курдляндских патентов. Все это, с начала до конца, пропаганда для внутреннего употребления, оглупляющая несчастных курдельников-галерников, которые носа не могут высунуть за брюхо своего великораба, или многопоработителя, ибо именно так следует называть градоходы. В истории Люзании, правда, тоже хватало трудностей и кризисных явлений, но они были непостижимы для умов, задержанных в своем развитии и награждаемых научными званиями по чину, а не по таланту. Пиривитт Пиритт указывал, что курдляндский академик не был даже настоящим доктором, а лишь носил чисто номинальный титул doctor honoris causa,[23]23
  доктор в уважение заслуг (лат.)


[Закрыть]
и собственные ученики прозвали его «доктор курдль». Здесь, по крайней мере, все было ясно. Однако в следующих главах Пиривитт Пиритт полемизировал с люзанскими этификаторами и гедоматиками, и тут уже я мало что мог понять. Он утверждал, что нет иного пути, кроме полной этификации среды обитания, а сторонники частичной этификации, которые предлагают этифицировать только общественные здания и сооружения, не отдают себе отчета в кошмарных последствиях, которые повлечет за собой такое решение. То, что во всей Галактике нет ни одной тотально ошустренной цивилизации, вовсе не аргумент contra rem,[24]24
  против (лат.)


[Закрыть]
ибо какое-нибудь общество должно быть первым, то есть наиболее далеко продвинувшимся в своем развитии, и эта почетная, хотя и нелегкая участь выпала как раз на долю люзанцев, которые тем самым прокладывают путь млечным братьям по разуму. Далее следовали таблицы, формулы, схемы и графики, понятные мне не больше, чем иероглифы. С неприятным ощущением, что по прочтении книги со столь звучным названием я знаю меньше, чем до того, как открыл ее, я стал искать обзоры и руководства, более популярные и притом написанные на Земле, ведь их пишут люди для людей, соплеменников; тут-то я и влип по-настоящему, наткнувшись на учебник для аспирантов – историков люзанистики. Это был коллективный труд что-то около двадцати авторов-специалистов, сущая китайская грамота, по крайней мере, для человека вроде меня, который читал и не понимал, что читает; да и как тут было понять, если на каждой странице пестрели цепочки формул и термины наподобие «счастлителей», «энтропок», «антибитов», ЭВЫДРА (энтропия вычислительно-дискуссионных разумных автоматов), а под многообещающим заголовком «экспедиции в глубь люзанской науки» помещался совершенно темный для меня текст об организации инспертизы в полуживых группах с внекосмическим обеспечением. Впоследствии оказалось, что все это имело вполне реальный смысл, но прежде чем дойти до него, я намучился и разозлился, – в ту ночь я стоял над грудой отброшенных в сторону книг и глядел на длинные ряды еще не тронутых томов с такой безнадежной злостью, как человек, которому непременно надо вскочить в поезд на полном ходу, но который в то же время хорошо понимает, что может сломать себе шею. Мою руку оттягивал увесистый том «Люзанско-курдляндского словаря», и меня подмывало шмякнуть им об пол – это принесло бы мне немалое облегчение, ведь я по натуре холерик; однако я сдержал себя и вместо книги взял стоявшую в углу старенькую вешалку для головных уборов, а затем, как тараном, двинул ею в большой шкаф с документами, зная, что дверцы у него дубовые, а следовательно, прочные. Вешалка, правда, треснула, но я поставил ее так, чтобы сломанное плечико опиралось о стену и ущерб был незаметен. Кто-нибудь скажет, пожалуй, что об этих ночных выходках я мог бы и умолчать, ведь они не лучшим образом свидетельствуют как о моих нервах, так и о моей понятливости, однако я полагаю, что такие упреки были бы совершенно неоправданными, ибо пути, ведущие нас к познанию, не совсем безразличны для результата познания. Разрушение вешалки подействовало на меня превосходно. Умиротворенный, я вновь приступил к поиску книг для чтения, расхаживая между полками и выбирая то, что попадалось мне на глаза, хотя и этот метод был не слишком разумным; до меня слишком поздно дошло, что я выбираю книги покрасивее, в особенно изящных переплетах, а ведь по одежке только встречают. Это, к сожалению, были по большей части пособия для опытных люзанистов, и они могли привести в отчаяние, ведь я получил то, что хотел – пил прямо из источника, сокровищница знаний по Энции была в полном моем распоряжении, а я не знал, что делать с этим богатством. Я даже подумывал, не разбудить ли по телефону советника и не попросить ли у него совета, но устыдился этой мысли; вытерев пот со лба и пыль с запачканных рук, я ринулся в новое наступление. Однако же сбавил тон и выбрал «Введение в эпистемологическую мелиорацию», ибо почувствовал, что там не будет ни слова о почвоведении и искусственных удобрениях. Так оно и вышло. Я узнал, что в XX веке Люзанию потряс ужасный кризис, вызванный самозатмением науки. Ученые все чаще приходили к убеждению, что исследуемое явление кем-то где-то наверняка подробно исследовано, неизвестно только, как найти это исследование. Число научных дисциплин росло в геометрической прогрессии, и главным дефектом компьютеров – а теперь уже конструировались мегатонные ЭВМ – стал хронический информационный запор. Было подсчитано, что через каких-нибудь пятьдесят лет в университетах останутся лишь компьютеры-сыщики, которые будут рыться в микропроцессорах и мыслисторах всей планеты, чтобы узнать, ГДЕ, в каком закоулке какой машинной памяти хранятся сведения, имеющие решающее значение для проводимых исследований. Восполняя вековые пробелы, бешеными темпами развивалась игнорантика, то есть наука о том, что науке на данный момент неизвестно, дисциплина, которой до недавнего времени пренебрегали и даже совершенно ее игнорировали (игнорированием незнания занималась хотя и родственная, но совершенно самостоятельная дисциплина, а именно игнорантистика). А ведь тот, кто твердо знает, чего он не знает, уже очень много знает о будущем знании, и с этого боку игнорантика смыкалась с футурологией. Путейцы измеряли длину пути, который должен пройти поисковый импульс, чтобы наткнуться на искомую информацию, и длина эта была уже такова, что ценную находку в среднем приходилось ждать полгода, хотя импульс перемещался со скоростью света. Если бы путь блужданий по лабиринту накопленных научных богатств возрастал в прежнем темпе, то следующему поколению специалистов пришлось бы ждать от пятнадцати до шестнадцати лет, прежде чем несущаяся со скоростью света свора сигналов-ищеек успеет составить полную библиографию для задуманного исследования. Но, как говаривал наш Эйнштейн, никто не почешется, пока не свербит; так что сперва появились эксперты по части искатематики, а потом – так называемые инсперты, потому что пришлось создать теорию закрытых открытий, то есть открытий, подвергшихся затмению другими открытиями. Так возникла Общая Ариаднология (General Ariadnology) и началась Эпоха Экспедиций В Глубь Науки. Тех, кто планировал эти экспедиции, и называли инспертами. Это чуть-чуть помогло, но ненадолго: инсперты ведь тоже ученые, и они немедля принялись разрабатывать теорию инспертизы, включая такие ее разделы, как лабиринтика, лабиринтистика (а разница между ними такая же, как между статикой и статистикой), окольная и короткозамкнутая лабиринтография, а также лабиринто-лабиринтика. Последняя есть не что иное, как внекосмическая ариаднистика, дисциплина будто бы необычайно увлекательная, поскольку она рассматривает существующую Вселенную как нечто вроде полочки в огромной библиотеке; а то, что такая библиотека не может существовать реально, серьезного значения не имеет, ведь теоретиков не интересуют банальные физические ограничения, которые мир накладывает на Мысленный Инсперимент, то есть на Первое Самоедское Заглубление Познания. «Первое» потому, что эта ужасная ариаднистика предвидела бесконечный ряд таких заглублений (поиски данных, поиски данных о поисках данных и так далее до множеств бесконечной мощности).

Любопытно, не правда ли? К счастью, у меня были две упаковки порошка от головной боли. Ариаднистика постулировала бесконечномерное неметрическое информационно-энтропийное пространство, и ликование было всеобщим, когда удалось доказать, что это пространство полностью конгруэнтно Господу Богу, который по крайней мере таким образом, был постигнут в понятиях логики вместе со своим Всемогущественным Всеведением. И еще стало ясно, что сотворенный мир отделяется от этого квазибожественного пространства наподобие крохотного пузырька и становится по отношению к нему нигдешним, а иначе и быть не может. Весьма неожиданные последствия имела эта окончательная математизация Божественной сущности как системы Всеведения, – разумеется, системы совершенно абстрактной, ведь это не было изображение Бога как личности, но типографически совершенное Схождение Его атрибутов. Оказалось к тому же, что это бесконечномерное пространство имеет границы, однако в них не помещается ничего реального, а в особенности Вселенная. Нетрудно догадаться, что ни одна ортодоксальная религия не приняла это доказательство к сведению. Хотя трансфинитное пространство оказалось необычайно интересным объектом научных исследований, они ничем не обогатили эпистемологию, потому что речь тут шла о всеведущей системе, то есть системе, в которой никакую информацию искать не нужно, да и невозможно. (Говоря до наивности просто, всеведение есть одновременно предпосылка и атрибут этого поразительного творения абстрактной мысли, и с реальной Вселенной оно никаких точек соприкосновения не имеет.) Как если бы вы, потеряв у себя дома чайную ложечку, приступили бы к ее поискам с таким размахом, что создали бы идеальную систему безошибочного отыскания, которая, разумеется, есть не что иное, как система Отыскания Всего На Свете, и потому ничего не может сказать по вопросу о ложечке ввиду его очевидной тривиальности. Найдистика относится к исканистике приблизительно так же, как чистая математика к прикладной. Разделение общей ариаднологии на практическую и абстрактную ухудшило положение, потому что чем более мощным умом обладал ариаднолог, тем больше его интересовали свойства Всенаходящей Системы и тем меньше – банальное копание во внутренностях искусственной планетарной памяти, этого захламленного склада знаний. Поэтому кризис науки казался неизлечимым, и все же люзанцы избавились от него, именно избавились, а не преодолели на избранном ими пути; они просто вылили из купели воду вместе с ребенком, иначе говоря, им удалось совершенно избавиться от самой науки – во всяком случае, от науки в известной нам форме. На Энции уже больше ста лет нет никаких ученых, есть только граждане, которые учатся у преподавателей, а преподаватели эти – даже не усовершенствованные цифровые машины, но шустры. Освоение шустрологии стоило мне шести бессонных ночей; я пришпоривал свой бедный мозг целыми литрами кофе. Шустры – это логические элементы, невидимые невооруженным глазом, потому что размерами они сравнимы с большими молекулами. Изготовляют их другие шустры – методом, напоминающем изготовление молекул белка в живом организме; впрочем, не буду вдаваться в технические подробности. Этот переворот был крайне болезненным для люзанских ученых, и целые ученые советы кончали самоубийством, осознав, что написание магистерских и даже докторских диссертаций не имеет уже ни малейшего смысла и даже самый умный аспирант или докторант оказывается в положении человека, который пытается каменным топором изготовить каменный нож, хотя машины уже производят в тысячу раз лучшие ножи из закаленной стали. Одновременно произошло так называемое упразднение эмпирии, а тем самым и ликвидация каких бы то ни было экспериментов, лабораторных и полевых. Не нужно проводить эксперименты реально, так как специальная шустринная система может осуществить любой эксперимент in abstracto,[25]25
  в абстракции (лат.)


[Закрыть]
и притом со скоростью света, так что не нужно ждать, пока вырастет какая-нибудь дубрава у какого-нибудь ручья, чтобы исследовать ее влияние на микроклимат: то, что раньше заняло бы сто лет, шустры сделают в мгновение ока. Впрочем, мгновение ока для них чертовски долгое время, ведь это чуть ли не одна десятая секунды, а им хватает одной миллионной. Но и эти ошустренные эксперименты проводили только вначале, как бы по инерции, по привычке, по традиции. Ведь микроклимат всегда исследуют с какой-нибудь целью, поэтому достаточно определить эту цель, не заботясь о промежуточных этапах; и занимаются этим целеведы, прежде называвшиеся телеономами. Необходимо заметить, что цель может быть совершенно идиотской: например, чтобы сегодня шел дождь зеленого цвета, завтра – бледно-лимонного, да вдобавок каждый из них сопровождался бы радугой, или чтобы пижама ласковыми прикосновениями баюкала нас ко сну, а утром будила в назначенный час при помощи деликатного массажа, – и весь производственный цикл, необходимый для изготовления таких пижам или атмосферных осадков, будет тут же автоматически разработан и внедрен. А тот, кому интересно, как это делается, запишется на поливерситет (разумеется, ошустренный), где сперва дидакторы ему объяснят, какие вопросы имеет смысл задавать, так как на глупые вопросы нет умных ответов, и по окончании курса вопросологии он может узнавать обо всем, что его интересует; но это отнюдь не профессия – скорее уж хобби. Вопросы образуют так называемую пирамидальную иерархию, или, может, иерархическую пирамиду, не помню точно, и в этой иерархии имеется так называемый уровень Тютиквоцитока, именуемый также верхним пределом, поскольку выше этого уровня никто уже не в состоянии понять ни вопроса, ни ответа, – прежде всего потому, что пришлось бы всю жизнь посвятить одному-единственному вопросу и одному ответу, и даже этого было бы недостаточно, ибо умственные силы с возрастом угасают, а здесь они должны бы были непрерывно расти по крайней мере сто, а то и тысячу лет. Так что любопытствующий умрет раньше, чем толком спросит, и толком узнает то, что хотел. Зато из ответов на вопросы, задаваемые ниже барьера Тютиквоцитока, можно извлекать практическую пользу, и тут нет ничего удивительного и ничего нового, ибо, как объясняет дидактор ТИТИПИК 84931109 в пособии для начальных школ, чтобы съесть ржаную лепешку, не обязательно знать ни историю возникновения ржи, ни способы ее выращивания, ни теорию и практику хлебопечения, а нужно только вонзить зубы в лепешку и баста. Итак, наука одела траур по самой себе, что, впрочем, мало трогало люзанскую общественность; та, хотя и была обязана науке расцветом цивилизации, все больше ругала ученых за этот расцвет, а значит, и наукой была сыта по горло; теперь же, слава Богу, похоже было на то, что никто уже не сможет превозноситься над согражданами в качестве докторизованного доцента, и это пришлось весьма по вкусу простому человеку с его демократическими замашками. Разум не сдали в архив, но гордиться им отныне можно было только частным образом, как чистой и без веснушек кожей, которая, как известно, никаких социальных привилегий не дает. Желающие, разумеется, могли заниматься наукой по-старому, то было безвредное увлечение вроде сооружения дворцов из спичечных коробков или запуска воздушных змеев. Кажется и сегодня в Люзании хватает чудаков, которые с энтузиазмом предаются этому ребяческому, в сущности, занятию в тайной надежде открыть что-нибудь такое, что положит конец всей шустронике, но это несбыточные мечты бедолаг, которым не довелось родиться в стародавнее время, когда они, наверное, стали бы местными Ньютонами или Дарвинами.

С упразднением традиционной науки и началось в Несокращенных Штатах создание синтетической культуры, или синтуры. Правда, тут мнения историков расходятся. (Историки по-прежнему остаются людьми, то есть, хочу я сказать, энцианами; ибо гуманистику автоматизировать не удалось, и не потому, что она невероятно сложна, напротив: она настолько противоречива и нелогична, в ней столько произвольных домыслов, составляющих гордость научных течений и школ, что нельзя препоручить ее логическим системам, – они реагируют на это информационным запором или аллергической сыпью.) Одни, например, Ктоттотц, утверждают, что синура была создана для протезирования естественной культуры, которую придавило насмерть всеобщее благоденствие; того же мнения придерживается целый ряд синтурологов. Но другие, в частности, Тецьюпирр и Квиксикокс, считают, что тут дело обстояло так же, как с воздухом и пустотой: шустры проникали всюду, куда могли проникнуть, то есть во все пустые места. Указанные авторы называют это естественным градиентом эволюции искусственной среды обитания; попросту говоря, культура, как и природа, не терпит пустоты; а когда рушились социальные связи, добрые нравы, обычаи, вековые барьеры религиозных и правовых запретов, и каждый мог немедленно получить все, что угодно, – одно лишь желание сохраняло смысл: делать ближнему то, что для него неприятно и даже ужасно, поскольку ближний при этом сопротивлялся, а сопротивление – пикантнейшая приправа и даже главный деликатес там, где обладание любыми благами и услугами утратило всякую ценность. Что легко дается, дешево ценится. Если у тебя восемнадцать костюмов, может, и приятно ежедневно менять их, но если у тебя их десять миллионов, это не дает ничего, кроме хлопот. Только маленьким детям кажется, что было бы чудно жить на горе из чистого шоколада. Насыщение кончается болью в желудке. Так на вершине всеобщего благоденствия возродилось состояние всеобщей угрозы: что за радость иметь все и наслаждаться этим, если в любую минуту ты можешь получить палкой по голове или очутиться в подвале субъекта, который находит приятность в изощренном, сколько возможно, мучительстве? Шустры отреагировали на эти перемены (ибо полиция подверглась ошустрению очень рано); тогда-то синтура и взяла на себя опекунско-защитные функции, а затем – патронат над всеми живущими. Должен признать, что этот вопрос – о корнях синтуры – показался мне самым необычным из всего, о чем я успел прочитать. По-видимому (если судит по историческому опыту люзанцев), когда в среде обитания появляются зачатки разума, когда этот разум пересаживают из голов в машины, а от машин, как некогда от мамонтов и примитивных рептилий, его унаследуют молекулы, и молекулы эти, совершенствуя новые поколения смышленых молекул, преодолеют так называемый порог Скварка, то есть плотность их интеллекта настолько превысит плотность человеческого мозга, что в песчинке поместится умственный потенциал не доцента какого-нибудь, а сотни факультетов вместе с их учеными советами, – тогда уже сам черт не поймет, кто кем управляет: люди шустрами или шустры людьми. И речь тут вовсе не о пресловутом бунте машин, не о восстаниях роботов, которыми давным-давно, когда в моде была футурология для масс, пугали нас недоучившиеся журналисты, но о процессе совершенно иного рода и иного значения. Шустры бунтуют в точности так же, как растущая в поле пшеница или микробы на агаровой пленке. Они исправно делают, что им поручено, но делают это все лучше и лучше и в конце концов начинают делать это так изумительно, как никому не пришло бы в голову в самом начале. И ведь, казалось бы, давно известно, что точный план человека, а заодно и подрядчика, который осуществит этот план, содержится в невидимой глазу головке сперматозоида, однако же никто не допускал, что оттуда можно извлечь промышленную лицензию для молекуляризации разума, – хотя каждый выпускник школы вроде бы знал, что его мозг, прежде чем появиться на свет, целиком умещался в невообразимо малой частичке отцовского сперматоцита. А ведь это значило, что когда-нибудь эту технологию можно будет применять в таком же массовом масштабе, в каком ядра производят миллиарды и миллиарды живчиков, без какого-либо надзора, планирования, без фабрик, конструкторских бюро, без рабочих и инженеров, и так далее. И уж тем более никто не верил, что какие-то шустры получат превосходство над людьми – не угрозами и не силой, но так, как ученый совет, состоящий из дважды профессоров, превосходит мальца в коротких штанишках. Ему не понять их коллективной мудрости, как бы он ни старался. И даже если он принц и может приказывать совету, а совет добросовестно исполняет его капризы, все равно результаты разойдутся с его ребяческими ожиданиями, – например, захоти он летать. Разумеется, он будет летать, но не по-сказочному, как он, несомненно, себе представлял, не на ковре-самолете, но на чем-нибудь вроде аэроплана, воздушного шара или ракеты, поскольку даже наивысшая мудрость в силах осуществить только то, что возможно в реальном мире. И хотя мечты этого сопляка исполнятся, их исполнение каждый раз будет для него неожиданностью. Возможно, в конце концов мудрецам удалось бы растолковать ему, почему они шли к цели не тем путем, который он им указал, ведь малыш подрастет и сможет у них учиться; но среда обитания, которая умнее своих обитателей, не может разъяснить им то, чего они не поймут, ведь они – скажем, наконец, прямо – слишком глупы для этого. Эти отдаленные последствия развития цифроники, венцом которой стала шустроника, крайне болезненно бьют по самолюбию разумных существ. Что делать! Чего хотели, того и дождались. Но не того, чего по наивности опасались, – непослушания, бунта стальных чудовищ, одичавших и охочих до власти компьютиранов и ужасных компьютерищ, взявших людей в ежовые рукавицы, – а всего лишь молекулярного экстракта разума, перемещенного из головы в окружение и тысячекратно усиленного по дороге, разума, который ведет себя точно так же, как пшеничное поле или сперматозоиды. Он не является индивидуальностью, и если возникшие в ходе борьбы за существование злаки, амебы или кошки заботятся о самосохранении, то есть о себе, а людям служат лишь косвенно, пшеница – в качестве пищи, кошки – для развлечения, то ошустренная среда обитания заботится прежде всего о людях, а о себе – в самой минимальной степени, ведь если бы она вовсе о себе не заботилась, то вскоре перестала бы существовать, просто распалась бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю