Текст книги "Так говорил… Лем (Беседы со Станиславом Лемом)"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)
– Это интересное явление, ведь наверняка такое направление вашего развития отпугивало часть читателей?
– Читатели, конечно, отпадали, но очень многие оставались мне верны. Так возникла даже своеобразная конфессиональная община, и часто на разных встречах я слышал, что одного склонил к изучению астрономии, а другого – к математике. Может быть, это нехорошо, но со временем я привык к тому, что так сильно влиял на человеческие судьбы. Это, несомненно, стало некой солидной формой компенсации – если можно говорить о полной компенсации – за отсутствие осмысленной критической опеки. Я действительно пишу для читателей, но как хотелось бы, чтобы критик был великолепным и гениальным читателем, который вставляет в текст термометр и смотрит, какова температура. Но, к сожалению, так замечательно не было.
– Из того, что вы говорите, выходит, что в мир вы пробирались частной калиткой. А путем нормального культурного обмена это разве не происходило?
– Это лучше всего видно на примере стран, в которых переводная политика жестко зависит от существования управляемой литературной иерархии. В результате этого никто из профессиональных переводчиков польской литературы, систематически контактировавших с министерством культуры и Главным управлением СПЛ, не переводил мою прозу. В Советском Союзе меня переводил известный астрофизик, известный математик и, кажется, какой-то японист, а также люди не из литературной среды.
– А ведь в Советском Союзе вы необычайно популярны. В этой стране ваши книги воспринимают – это я знаю от своих друзей – просто восторженно.
– В СССР меня издают гигантскими тиражами. Когда на польском и русском языках вышла «Книга друзей» [99]99
М.: Издательство «Правда», 1975, 496 с.
[Закрыть], то многие писатели состряпали неправдивые тексты о том, как они любят Советский Союз, или о том, как их любят в этой стране. Но там есть как минимум один подлинный текст – мой. Подлинный потому, что приключение, которое я пережил в СССР, неправдоподобно.
– Я думаю, уместно рассказать об этом подробнее.
– Охотно, потому что это было прекрасное переживание. Когда я, уже много лет назад, вместе с делегацией писателей приехал в Москву, то сразу же силой стихийного напора научной среды, студентов и членов Академии наук был буквально оторван от группы, у которой была расписанная заранее программа посещения. За две недели я практически не виделся с коллегами, был то в Университете, то на атомной электростанции, то в Институте высоких температур, а то меня и вовсе увезли в Харьков. Ученые способствовали тому, что ошеломленное этим напором польское посольство организовало что-то вроде коктейля, на который, чтобы почтить меня, явилась настоящая элита советской науки. Это были сумасшедшие недели, когда секретариат посольства стал моим секретариатом, так как бесчисленное количество приглашений приходило со всех сторон. Вторым эшелоном к этому действу присоединились космонавты (Егоров и Феоктистов) и полностью меня поглотили.
Когда годом позже я снова поехал с какой-то делегацией, все повторилось, но в еще большем масштабе. Я помню встречу со студентами Московского университета, на которую собрались такие толпы, что я, должно быть, выглядел как Фидель Кастро среди поклонников. Температура у русских, когда они ощущают интеллектуальное приключение, значительно более высока по сравнению с тем, что происходит в других странах. Сартр, когда возвращался из Москвы, был буквально пьян от того, как его носили на руках. Я тоже это испытал. Русские, когда кому-то преданны, способны на такую самоотверженность и жертвенность, так прекрасны, что просто трудно это описать.
Должен сказать, что я вообще был не в состоянии увидеть советскую действительность, так как все время был отделен от нее человеческой стеной. Тогда я еще был молод и мог все это выдерживать, но приходилось бодрствовать от восемнадцати до двадцати часов в сутки. Я вообще почти не мог спать, потому что телефоны начинали звонить уже в шесть утра. Во всем этом – что интересно – участвовали толпы ученых, меня тащили то в частные дома, то в Библиотеку им. Горького, то к председателю Эстонской Академии наук, но там не было ни одного писателя. Я был единственный. Это был неправдоподобный круговорот. Но к чувству триумфа примешивался привкус эрзаца, ведь мне бы хотелось, чтобы это происходило в моей стране.
Когда лауреат Нобелевской премии советский физик Франк приехал в Краков, первым делом он связался со мной. Две недели этот дом был местом паломничества. Когда приезжала какая-либо научная делегация, я знал, что рано или поздно она «свалится» сюда, так как обычно это было их особым желанием, которое они доводили до сопровождающих. Так что я не могу жаловаться на то, что не был ими обласкан. Наоборот, был заласкан чуть ли не до смерти. Даже в посольстве в Москве у меня было ощущение, что на меня смотрят, как на диковинку. Меня так возносили вверх эти восторженные ученые и происходило это так спонтанно и стихийно, что этому было трудно противостоять. Рассказывая об этом в упомянутой выше книге, я вынужден был все смягчить, учитывая контекст.
– И что, вы хотели бы, чтобы вас так же пестовали на родине, хотели жить и работать в такой атмосфере?
– Поймите это правильно. Выдающиеся и известные личности всегда происходят из дальних стран. Такие неслыханные, сбивающие с ног дозы восторженности на меня обрушились потому, что я появлялся редко и ненадолго. Там у меня было ощущение, что я очень нужен кому-то. Чтобы показать эту температуру, расскажу две истории.
Когда меня вытащили в Харьков, встречавшие у самолета ученые изъяли меня, не дожидаясь, пока подвезут трап, и усадили в «Волгу», которая помчалась в город. Это было юмористическое зрелище, потому что я был завален хризантемами – была поздняя осень и других цветов не было, – и у меня появилось ощущение, что я весьма почетный труп, который везут на кладбище. Это мне напомнило атмосферу дня поминовения усопших, потому что я был завален огромной массой жутко холодных, белых и влажных цветов. Можно было подумать, что выкуплены все цветы в Харькове. Я был там два дня, но не видел ничего, даже ни одной улицы. И даже когда накануне отлета в Москву несколько десятков профессоров и доцентов пешком провожали меня в гостиницу и нам встретился какой-то мычащий пьяница, шедший синусоидой, мои славные опекуны сгрудились вокруг меня, как квочки, заслоняющие цыпленка от ястреба, чтобы избавить меня от вида этого досадного проявления действительности.
Вторая история случилась, когда профессор Капица, также лауреат Нобелевской премии, ученик Резерфорда, старейшина советской физики, пожелал побеседовать со мной. Он пригласил меня к себе и, к страшному разочарованию своих сотрудников, закрылся со мной в кабинете, и мы рассматривали проблемы земли и неба. Выйдя от него, я увидел разочарованные мины и тут же легкомысленно сказал, что если кто-нибудь хочет со мной поговорить, то я приглашаю вечером в гостиницу. Пришло столько людей, что я был поражен. Это был очень большой номер, но все стояли, потому что не было места для сидения даже на полу. В присутствии шестидесяти человек мы провели там что-то вроде митинга. Независимо от того, чего они от меня ожидали и чего стоит моя литература, это было необычайно искренне. Что бы плохого ни говорили об этом обществе, советская наука является настоящей. Вопреки тому, что некоторые говорят, у них настоящая, серьезная космонавтика.
Большой неожиданностью стал для меня этот мир русской науки. Наверное, я заменял им всех: Камю, Сартра, Джойса, Кафку. Это очень сильно контрастировало с тем, что было в Польше. И у нас есть настоящие читатели, на температуру встреч я тоже не могу пожаловаться, но такого не было никогда.
– На что же вы жалуетесь? Там вы были писателем на один раз.
– Я отвечу вам примером. Когда в Военную техническую академию в Варшаве приехали мои знакомые советские космонавты, они пожелали, чтобы я тоже там присутствовал. Меня даже пытались отвезти в столицу на военном реактивном самолете, но я отказался: была плохая погода и мне не хотелось падать к ногам космонавтов на парашюте. Так что меня привезли туда на машине и я был втянут в орбиту официальных ритуалов. Но когда мы оказались вместе в каком-то институте авиации, получилась тягостная ситуация: космонавтам вручили цветы, их вписали в книгу почетных гостей и т.д., а с этим Лемом, как с лакеем, неясно было, что делать. Кроме того, в Москве все меня знали и читали, сам Генеральный Конструктор СССР, то есть Сергей Королев, который создал всю космическую программу, читал Лема и любил Лема, а у нас эти господа и эти полковники, не говоря уж об охране, которая вообще ничего не читает, не имели обо мне ни малейшего понятия. Я был там вышитой подушечкой, которую пожелали гости, вот любезные хозяева ее и предоставили.
– Это вопрос из области личной культуры, так что, наверное, лучше поберечь здоровье и не вспоминать об этом.
– Но это связано с вопросом некоторой неискренности, которая слишком часто, к сожалению, проявляется в научной среде. Как-то меня попробовали пригласить на международную конференцию, посвященную Гегелю, которая должна была проводиться в Мадриде. Я не поехал, потому что не переношу Гегеля, а быть advocatus diaboli [100]100
адвокат дьявола (лат.).
[Закрыть]как-то непристало. Но у всего этого была интересная предыстория, когда организаторы, не зная моего адреса, обратились к представителям Польской Академии наук. Те сначала очень долго делали вид, что не слышат, что им говорят, а потом, что не знают, как выяснить мой адрес. Достаточно сказать, что польская сторона сделала все, чтобы я не смог получить это приглашение, и организаторам пришлось выкручиваться самим.
Потом была история с конференцией, посвященной космическим цивилизациям, на которой я должен был быть единственным европейцем среди американцев и русских. Я не поехал, потому что приглашение отправилось куда-то под сукно. Организаторы настаивали и обратились непосредственно к президиуму Польской Академии наук… и за день до открытия конференции начались звонки, что я обязательно должен поехать. Уже был заказан самолет в Крым и ночной поезд до Варшавы, но я не поехал, потому что меня не устраивала роль «чемодана», хотя мне и очень хотелось участвовать в этой конференции. Если бы все это происходило нормальным образом, ничто не помешало бы мне съездить.
То есть были попытки сделать вид, что Лема не существует. Я сталкивался с этим также в различных посольствах и бюро атташе, но известно, что наши атташе занимаются всем, только не делами польской культуры. Так было всегда, и каждый, кто читал Боя, знает о том, как профессор Заленцкий приехал в Париж вместо Желеньского. Эта традиция поддерживается по-прежнему. А я, еще из дому вынесший уважение к людям науки, хотел верить, что это категория лучших людей. Наивный образ: светлые профессора, у которых нет низменных недостатков нашего вида. Это очень часто не оправдывалось. Конечно, были исключения. Не могу сказать, что у меня не было добрых отношений с польскими учеными, но это касается частных связей. А в институтах и ведомствах ко мне относились как к беспокойному дилетанту, у которого даже нет ученой степени, а он пытается прорваться на разные важные сессии и конференции. Такие неуклюжие истории, как та с Мадридом, повторялись. Иногда пытались вместо меня отправить кого-нибудь другого…
– Теперь вы доктор honoris causa [101]101
ради почета, то есть принимая во внимание заслуги (лат.).
[Закрыть] , так что, может быть, это уже закончится. Но проблему, кажется, легко связать с явлением, которое вы назвали «клапаном», говоря о настоящем распространении национальной культуры.
– Меня можно заподозрить в том, что я враждебно придираюсь, но это действительно система, которая поддерживала людей вовсе не за подлинные заслуги. Идеальная ситуация для системы – это когда кто-то становится великим писателем или великим художником мановением руки «официала». Известно, что, когда Высокий Чиновник накладывает на кого-то руки, тот становится великим и могущественным, а если руки убрать, то харизма улетучивается, как камфора, и он становится кучей мусора.
Как-то был у меня в гостях и сидел в том же кресле, что и вы, тогдашний Номер Два – товарищ Шляхциц. В какой-то момент он сказал, что удивляется тому, как далеко я продвинулся, ведь – он употреблял pluralis maiestatus [102]102
множественные возвеличения (лат.).
[Закрыть]– «мы не помогали». А потом несколько озабоченно добавил: «мы немного мешали» ( смеется). Он был абсолютно откровенен.
– А как вы объясняете тот факт, что оказались за пределами круга «помазанных» и официально поддерживаемых лиц? Ведь вы не поднимали напрямую общественно-политическую проблематику, нельзя сказать, чтобы вы так уж особо были неудобны для политиков от культуры. В конце концов, «Диалоги» – это единственное произведение, в котором вы отбросили фантастические или гротесковые одежды, но заменили их кибернетическими.
– Тому есть несколько причин. Я боюсь переборщить с чрезмерной рационализацией, так как многое вызвано, наверное, обычной инерцией и случаем. Прежде всего я всегда был вольной птицей. Не принимал активного участия в общественной жизни, не обивал пороги, не просил никаких стипендий, а выезжал за собственные деньги, с министрами культуры контактировал лишь во время вручения государственных наград. Удобнее человек, который ест с руки и зависим.
Творец, у которого есть сильная поддержка за границей, но не в рамках культурного обмена, которого издают и тут, и там, и черт знает где еще, какой-то странный. Ему предлагают поехать туда-то, а он отвечает, что поедет в другое место. Значит – непокорный. Конечно, в отношении учреждения, ведь каких-то необычайных скандалов он не устраивает. Затем: писатель неуправляемый. От него нельзя потребовать услуг для властей. Когда, например, меня еще до августа спрашивали, что я думаю о нейтронной бомбе – это было в рамках большой пропагандистской кампании, – я ответил, что нейтронная бомба, по моему убеждению, является таким же несчастьем, как и атомная бомба. Я не вижу никакой разницы. И ничего более! Тот, кто брал интервью, был несказанно удивлен.
Я не восхищался чем попало, не бросался с раскрытыми объятиями к любой заграничной делегации, меня трудно было во что-нибудь «впрячь», я не оправдывал ожиданий чиновников. То есть я был какой-то «жилистый». Не могу сказать, будто я сильно ощущал, что кто-то мне специально мешает. Ну, может быть, раз-другой, когда Тарковский помешался на желании экранизировать «Соляриса»… Ему тогда толковали – это были разные Высокие Инстанции, – что не надо, что это все идеалистическое, субъективистское и метафизическое, но они попали пальцем в небо, потому что Тарковский сам весь из себя идеалистично-метафизический, да еще вдобавок – «русская душа», так что он оказался не лучшим адресатом для подобных предостережений. Обо всем этом, впрочем, я знаю от русских.
Кроме того, иногда силой случая происходили какие-то странные вещи. Например, когда я написал «Футурологический конгресс», который предложил в журнал « Szpilki», время печати выпало на декабрь семидесятого года. На Побережье выстрелы, а в моем тексте тоже стреляют, так что, хотя номер был уже отпечатан, весь тираж изъяли. Такого типа совпадения бывали часто. Я пересказываю это в виде мини-анекдотов, но в действительности они складывались в единое целое.
Эра Герека имела свою специфическую обусловленность. Тогда хорошим был любой писатель, который не брыкался, например, Кусьневич; некоторые его произведения я очень ценю. Кстати, какая из его книг вам больше всего нравится?
– Кроме «Урока мертвого языка», я не люблю ни одной книги Кусьневича.
– Вот видите, я тоже высоко ценю эту книгу. По-моему, это очень хорошее произведение. С построением социализма у него столько же общего, сколько у нас обоих – с изучением диалекта мандаринов, но хорошо бывает похвалиться чем-нибудь таким. Когда Лукашевич принимал Парницкого, это все проходило необычайно торжественно. Просто к ним относились позитивно по той причине, что нужно было показать в своей культуре что-то стоящее, но при этом столь же безвредное, как абстрактное искусство. Никто этого не понимает, значит, никого эта проза ни к чему не подстрекает, ни о каком смутьянстве и речи нет. Можно хвалить, потому что неизвестно, о чем там вообще говорится.
– Не знаю, знакомы ли вы с «Непредставимым миром» Корнхаусера и Загаевского? В этой книге вы помещены именно среди таких писателей, как Парницкий, Бучковский и Кусьневич, то есть жителей Вавилонской башни – «безопасных» для распорядителей культуры.
– С Загаевским я познакомился лично в Западном Берлине, мы разговаривали с ним много часов. Во время этих бесед выяснилось, что не он писал эти страницы. Корнхаусер как-то наивно это придумал. Впрочем, это относится ко всему смыслу этой книги. С ней в свое время полемизировал Блоньский, среди прочего и в том, что касается «Футурологического конгресса». Ибо критика авторов переняла многие соцреалистические установки, то есть понимаемую безусловно, инструментальную сиюминутность писательства. Если принять то, что они писали, то все должны были печататься в подполье.
Я когда-то написал текст, в котором анализировал неформальные группы в системе власти и который предполагалось добавить в новое издание «Диалогов». Его немедленно сняла варшавская цензура. Но если что-то шло под цензорские ножницы, то я не придавал этому излишнего значения, не носился с ранами, даже не фиксировал нанесенные мне увечья. В связи с моей широкой деятельностью за границей я был как бы в ситуации нефтяного концерна, который несет некоторые убытки во Флориде, так как там что-то не добурили, зато есть еще нефтяные месторождения в Кувейте, сеть вышек в Никарагуа и еще в нескольких местах на Земле. Если я веду дела по всему миру, что ж плакать по клочку земли. Другое дело, что мне всегда больше всего хотелось печататься в своей стране, о чем лучше всего свидетельствует построение такой большой прикрывающей махины, как «Воспитание Цифруши», лишь затем, чтобы продать текст на Родине.
Я отдаю себе отчет в том, что моя нынешняя работа все больше противоречит классическим канонам литературной деятельности. Я – чужое тело на территории литературы, можно даже сказать, паразит, потому что использую различные типы licentia poetica [103]103
поэтическая вольность (лат.).
[Закрыть]для целей, которые противоречат ее общей ориентации. Но поскольку сегодня так удачно сложилось, что литературой является все, что называется литературой, то никто по своей прихоти не сможет исключить меня из этой области. Ни вымысел, ни гибридность плодов моей «пишущей машинки», то есть моего мозга, не может быть признана в качестве dolus [104]104
хитрость, уловка, лукавство, обман (лат.).
[Закрыть], то есть чего-то такого, что заслуживает исключения из литературы и низвержения не в Аид, а туда, где пребывают души невинных младенцев, которых не успели окрестить.
Я понимаю, что нахожусь в странном месте, где граничат меж собой литература, наука, философия, гипотезотворчество, безответственные бредни и пророчество, которое сегодня в высшей степени немодно. Однако я в этом месте прижился, чувствую себя в нем очень хорошо, и оно необыкновенно мне подходит в качестве жизненной ниши. Я хочу работать в этой области так долго, как смогу, под высшим императивом, который заставляет меня стремиться к истине. Я не могу однозначно сказать, истина ли это научных заключений о человеке и его мире; понимается ли эта истина научно или метафорически; идет ли речь об однозначности определений и суждений, или же о каких-то притчах, сравнениях и аллегориях. Я даже не пытаюсь ставить себе такой автодиагноз. Я даже не знаю, так ли уж это важно. Движущей силой моей деятельности является огромное любопытство и желание – это будет звучать удивительно в устах человека, который сам – создатель иллюзий, – истреблять то огромное количество иллюзий, которым поддается род человеческий. Я словно стою перед трибуналом и должен говорить правду, правду и только правду, но мне явлена такая милость, что я могу говорить эту правду так, как сумею, в силу своих способностей, то есть в виде образов, предсказаний и фантасмагорий, если только у меня остается чувство, впрочем, чисто интуитивное, что я не отрываюсь от этой правды, не лгу, не перекрашиваю ее, не фальсифицирую и не переиначиваю.
Конечно, это внутренне противоречивая деятельность, так как я и сам неоднократно подчеркивал, что существование вечной истины кажется мне сомнительным. Конечно, я знаю, что огромное большинство того, что я написал и напишу, станет анахронизмом и в будущем центры тяжести сместятся. Но я также рассчитываю и на то, что не все будет аннулировано и угаснет как иллюзия или огромное недоразумение, поскольку считаю, что не все наши знания мимолетны и преходящи. Ведь если бы было так, то ничто не оставалось бы на долгий срок в собственности людей.