355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Пилявская » Грустная книга » Текст книги (страница 19)
Грустная книга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:26

Текст книги "Грустная книга"


Автор книги: Софья Пилявская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)

…Шли репетиции трагедии Толстого «Трудные годы». Ставил Алексей Дмитриевич Попов, помогала ему Мария Иосифовна Кнебель. Хмелев был завален работой – спектакли, где он участвовал как актер, режиссерские работы, выпуск новых спектаклей. Роль Грозного требовала больших затрат, почти ежедневных репетиций.

Как-то я зашла к Ольге Сергеевне Бокшанской в ее «предбанник», а рядом в кабинете репетировал Алексей Дмитриевич Попов. Слышны были голоса актеров. Дверь открылась, и вышел Николай Павлович. На что-то стал тихонько жаловаться. Я спросила, интересно ли работать с Поповым. Николай Павлович как-то отмахнулся и сказал тихо: «Не по-нашему». И стал рассказывать, какой необыкновенный сын Алешка и что только с ним ему очень хорошо. Но такое настроение было у Хмелева поначалу. Уже через какое-то время он глубоко погрузился в эту сложнейшую роль.

…У Ольги Леонардовны редко собирались по нескольку человек. Во время войны она жила замкнуто. У многих из нас, близко знавших Ольгу Леонардовну, было впечатление, что наши верховные власти относятся к Книппер-Чеховой сухо, если не предвзято. Ее перестали приглашать на правительственные приемы, которые хотя и реже, чем до войны, но бывали, особенно в 1944 году. Очень редкими были концерты с ее участием и совсем не было приглашений на радио. Ее это угнетало, ранило самолюбие. Но Ольга Леонардовна, человек сильной воли, прятала все глубоко в себе. Вот только когда к ней обращались с просьбами о помощи, она отказывала. Люди обижались, а она говорила: «Я же только помешаю».

Помню, собрались как-то у Барыни Лев Книппер, Василий Орлов, Федор Михальский, Рихтер с Ниной Дорлиак и я (муж был на фронте). Ольга Леонардовна сказала что-то вроде: «Если бы мое пианино не было бы в таком плачевном состоянии, я бы попросила вас, Слава…» Рихтер тут же сел к инструменту и с присущей ему деликатностью стал доказывать, что, мол, все хорошо. Что он тогда стал играть, не помню, но когда дошло до форте – с грохотом выпали педали. Рихтер сидел смущенный, даже испуганный. Ольга Леонардовна говорила, что пианино такое же старое и разбитое, как и она. Лева Книппер стал прилаживать педали, и вскоре все было готово. Святослав Теофилович снова начал играть, но очень скоро педали опять обрушились. Тут уж на всех напал смех, а уникальный пианист смущенно говорил, что он совсем не сильно нажимал на педали. Музицирование пришлось прекратить.

Детская непосредственность, необыкновенная скромность и какое-то жадное восприятие всего, что было ему интересно, простота поведения, отличающая людей, подлинно воспитанных, и необыкновенная доброжелательность – вот что покоряло в общении с Рихтером, кроме редчайшего дара проникновения в самую глубину произведения и виртуозности исполнения.

Ольга Леонардовна очень горячо и нежно относилась к обоим Рихтерам.

…По-прежнему бывал у нас Александр Александрович Фадеев. Он заметно изменился – голова стала совсем серебряной.

Кроме частых поездок на фронт, он был очень занят своим первым – правдивым – вариантом «Молодой гвардии», рассказывал о том, как собирал материал и что довелось ему узнать о трагической судьбе отважных молодогвардейцев. Иногда с грустью говорил о своем любимом «Последнем из Удэгэ»: «Наверно, так и не допишу…» Был он грустен, что-то очень угнетало его.

…Примерно в это же время Бокшанская по секрету сообщила мне, что на «Курантах» был Поскребышев и благосклонно отзывался обо мне, и посоветовала послать на его имя просьбу об отце и даже помогла мне составить текст.

Прошло совсем мало времени, и моя мама «приняла телефонограмму» (так ей сказали): в такой-то день и час мне надлежит явиться за пропуском в прокуратуру.

Когда я пришла и сообщила текст этой телефонограммы, на меня изумленно посмотрели и строго спросили: «Вы соображаете, к кому просите пропуск?» Я ответила, что ничего не знаю – так было продиктовано.

Стали туда звонить, мне приказано было ждать. Через какое-то время пришел военный, у меня взяли паспорт, взамен дали пропуск и повели. Это было в здании Прокуратуры Союза.

Наконец привели в кабинет, где сидела весьма надменная дама, и меня сдали ей. Мой «конвоир» ушел. Она мне приказала: «Ждите». Сесть не предложила и удалилась за обитую кожей дверь. Вернувшись, молча указала на эту дверь, не закрывая ее. За ней оказалась другая дверь. И я вошла.

Большой кабинет, обшитый деревянными панелями. Далеко от двери – роскошный письменный стол, а в кресле человек в генеральском мундире. Ни кивка, ни слова. Я остановилась у двери. Пауза, потом я услышала презрительный, надменный голос: «Ты долго будешь писать?» Я обомлела, но все-таки севшим голосом сказала: «Пока не узнаю, жив ли мой отец!» – «Конечно, жив. Все! Вон!»

Больше он не дал мне рта раскрыть, и я вернулась к надменной даме. Она сказала что-то в трубку, я стоя дождалась появления «конвоира». В обмен на пропуск мне вернули паспорт – и то хорошо.

Я плохо помню, как шла домой. Я поняла, что дальше мне некуда. Лицо этого генерала я хорошо запомнила, а вот фамилию не помню. Тогда много было таких. Больше до 1955 года я никуда не обращалась.

Приближалась победная весна. В Москве гремели салюты.

Я помню, как по Садовому кольцу (я стояла на углу против теперешнего зала Чайковского) шла колонна пленных. В первом ряду Паулюс, а за ним много генералов. Бесконечен был этот «парад» позора побежденных, а за ними поливальные машины смывали и самый их след.

Москвичи стояли плотной толпой на тротуарах, и было какое-то величавое и грозное молчание – даже не плакали осиротевшие. Наверное, от этого было еще страшнее этим жалким обшарпанным подобиям бывших завоевателей…

… Анастасия Платоновна Зуева и Николай Иванович Дорохин в апреле 1945 года, после премьеры «Офицеров флота», отправились в свою одиннадцатую поездку с фронтовой бригадой. Она была сборной: певцы и музыканты, артисты балета Большого театра, лучшие солисты филармонии. Ехали они поездом через границу до Германии, поездка была длительной.

Через какое-то время Ольге Леонардовне позвонил военный и сказал, что привез из Берлина письмо на ее имя с резолюцией Берзарина отдать в руки. Ольга Леонардовна и Софа решили, что это письмо от Николая ко мне, для верности – на имя Книппер-Чеховой. Все как будто совпадало, с Берзариным мы были знакомы. За письмом надо было ехать куда-то в район Бутырок. Я нашла дом и квартиру, но хозяина не оказалось. Открыла мне женщина, предложила подождать, но в квартиру не пригласила. Я ждала на улице. Через какое-то время показался военный, и я спросила его фамилию. Он попросил у меня документ. Я показала свой пропуск в театр с моим фото, и тогда он вынес мне большой плотный конверт, где крупным, чужимпочерком было написано: «Ольге Книппер-Чеховой».

Не заходя домой, я понесла письмо к Ольге Леонардовне. Вскрыв конверт, она брезгливо отбросила его со словами: «Это не мне». Тут уж мы с Софой взялись за письмо. Оно начиналось так: «Дорогая мамочка, ты так внезапно уехала…» и всякие вопросы – не нужно ли выслать что-то из гардероба, какие-то домашние новости. Письмо было написано карандашом на нескольких листках. А в конце приписка: «Если увидишь тетю Олю, поцелуй ее». Когда чтение кончилось, Барыня сердито сказала: «Я всегда знала, что она авантюристка».

Письмо было адресовано ее родной племяннице – Ольге Книппер-Чеховой, уехавшей из Москвы в Германию в 1922 году с маленькой дочкой после развода с Михаилом Александровичем Чеховым (Михаил Чехов был родным племянником Антона Павловича). Ольга Константиновна Книппер-Чехова была женщина редкой красоты. В Германии она стала знаменитой звездой кино, вращалась в самых верхах и была хорошо знакома с Гитлером.

Ольга Леонардовна была оскорблена и очень встревожена, а главное, не знала, что делать с письмом. Мы решили позвать Игоря Нежного и с глазу на глаз отдать ему это письмо в руки, объяснив, как оно было получено. И действительно, на следующий день Барыня рассказала, что Нежный ее успокоил и взял письмо.

Через короткое время к Ольге Леонардовне опять стали благосклонны, и в честь Победы на особо торжественный прием от театра были приглашены Книппер-Чехова и Хмелев.

Поездка последней фронтовой бригады была напряженной, но радостной. Концерты давали во многих городах Германии, где были наши военные гарнизоны. Направление их было «На Берлин», как произносили фронтовики.

Часть V
1945–1953 годы

Второе мая, 11 часов вечера. По радио объявили о взятии нашими войсками Берлина. А девятого мая поздно, почти ночью, голос Левитана сообщил о безоговорочной капитуляции Германии и о конце войны.

Случилось так, что я была одна и, конечно, не обошлось без слез, когда из открытых освещенных окон понеслись радостные крики и улицы мгновенно заполнились ликующими москвичами. Зазвонил телефон, и голос Хмелева, смеясь и плача, говорил мне прекрасные слова. Верный друг, он в эту минуту вспомнил, что я одна, утешал меня и поздравлял. Как же я была благодарна! Потом я стала звонить маме, она все повторяла: «Наконец-то». Но я чувствовала, что ей очень трудно. А тут еще отчаянный крик и рыдания матери Надежды Кемарской (ее квартира была под нашей) – брат ее был убит второго мая.

Наши вернулись уже после Парада Победы. Сколько было рассказов о Берлине, о встрече с Берзариным – первым комендантом Берлина, нашим другом еще по Дальнему Востоку, о том, как в пути узнали о конце войны. Побывали они и в рейхстаге, где муж вывернул сохранившуюся в кабинете Гитлера электрическую лампочку для того, чтобы ввинтить ее в уборной нашей квартиры (она, проклятая, не перегорала чуть ли не 20 лет). Были они и в ставке маршала Жукова, и Анастасия Платоновна даже плясала с Георгием Константиновичем «барыню».

В театре военно-шефская работа после Победы была еще более напряженной. Теперь в ней участвовала почти вся труппа, так как концерты давались в Москве.

В начале лета, кажется, в день своего Ангела, нас с мужем пригласил к себе Иван Михайлович Москвин. Я не знаю, кто бывал в его доме раньше. В этот вечер были Калужские, Израйлевский без жены, Раевский с женой, Иван Семенович Козловский, Святослав Кнушевицкий с женой Наталией Шпиллер, Давид Ойстрах, Лев Оборин, мы и, конечно, Федор Михальский.

Я в этот вечер была занята в спектакле и не попала к назначенному часу, а эти прекрасные музыканты играли трио Чайковского «Памяти великого артиста». Конец этого гениального концерта я слущала за дверью на лестничной площадке.

В большой комнате – старинная мебель красного дерева, рояль, несколько картин – подлинных, но, кажется, ни одного портрета хозяина, красиво сервированный стол, цветы. Я помню, что меня поразили изысканность и строгость обстановки. После вкусного ужина за столом сидели долго. Иван Михайлович был радушно ласков, часто возвращался к только что услышанной музыке, говорил о силе ее воздействия на него.

Случился в тот вечер и курьез. Борис Львович Израйлевский сказал хозяину, что должен торопиться домой к больной жене (жил он где-то поблизости) и ушел. Через короткое время он буквально влетел обратно с криком: «Ваня! Она умерла, она не открывает!» Иван Михайлович, пряча улыбку, обратился к Раевскому и к Николаю: «Ребяты, проводите его, может, не так страшно». Прошло совсем немного времени, и наши мужчины вернулись, рассказав, что дверь жена открыла сразу, а до этого крепко спала – не слыхала. Посмеялись.

Было уже поздно. Остались самые стойкие. Шпиллер увела Кнушевицкого и Ойстраха, ушла Лизочка, был уведен Ольгой Бокшанской ее муж – Калужский, а хозяин только начинал входить во вкус, ему хотелось продолжать вечер.

Уж не помню, какими словами он заманил Ивана Семеновича Козловского петь Заутреню. Оборину было велено «делать колокола», а мне сказано: «Ты мычи на вторе, слов-то ведь не знаешь путем!»

И из окон квартиры Москвина понеслось: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» И дальше, и все сильней. А Оборин не только руками, а и локтями, «делал» колокольный звон. И когда по знаку Ивана Михайловича закончили, было видно, что он доволен. Потом солировал Козловский, а Иван Михайлович так деликатно ему: «Ты только не кричи голосом».

Довольно долго слушали украинские песни – очень хорошо их пел Иван Семенович Козловский. И тут совсем неожиданно: «А теперь послушай ты». Коля взял гитару, Иван Михайлович пошептал что-то Оборину, и тихонько зазвучало его любимое – «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило…»

Я очень старалась не испортить втору, не огорчить Ивана Михайловича. Всю свою тоску он вложил в этот дуэт, и мы знали, о ком.

Иван Семенович слушал со слезой и просил спеть еще раз. Спели. Было уже утро, и мы стали прощаться. Этот вечер был как драгоценный подарок от уникального артиста и человека, тогда уже несчастного и больного.

…11 июня был объявлен большой концерт. Мы с Боголюбовым должны были быть в первом отделении, но нас попросила Гошева уступить ей очередь, и поэтому мы ехали на американском «виллисе» последним рейсом. С нами был еще артист Курочкин.

Еще на Гоголевском бульваре мне показалось, что машина сильно превышает скорость, я попросила ехать медленней. В ответ начались шутки о моей трусости, особенно усердствовал сопровождающий нас молоденький военный. Машина была открытой, Николай Курочкин сидел с водителем, а мы с Боголюбовым и сопровождающий – сзади. Когда приближались к Крымской площади, я сказала Боголюбову, чтобы он держал меня или пусть остановят машину. Коля смеялся, обхватив меня поперек живота своей могучей ручищей (Ливанов называл его «кусок рельсы»). Мы продолжали мчаться. Я сидела, закрыв глаза. На какие-то секунды машина остановилась и опять рванула вперед. Я услышала дружный вопль толпы, и… мы с Боголюбовым взлетели. Он спас мне жизнь, не выпустив из своей могучей правой, а левой самортизировал о борт. И мы полетели не прямо в лоб трамвая, а направо, через груженую полуторку.

Когда я оказалась на асфальте, боли не было, и чтобы встать, решила опереться на машину, но оглянувшись, увидела, что она очень далеко, а Боголюбов в метрах десяти от меня пытается подняться. Курочкина нигде не было. Тут я наконец увидела свои ноги: из правой бил довольно высокий красный фонтанчик, а левая нога была очень сильно ободрана, и никакого намека на чулки и туфли.

Мы были, как на большой арене, окружены толпой, гудевшей на разные голоса. Любопытно – Боголюбов, кумир кино, и вдруг такая ситуация! А «кумир» испуганно кричал кому-то: «Туфли отдайте – стыдно!» И мои концертные туфли поставили на «арену». Я увидела, что моя сумка, в которой было много нужных мелочей, – пуста, и тоже постаралась сказать громко: «Портсигар брата, он деревянный!» Портсигар тоже положили. Кто-то из толпы попытался остановить какую-нибудь машину, но все ехали мимо. Боголюбов, с трудом передвигаясь, приблизился ко мне и, увидев мои ноги, что-то тихонько «проскулил», и ему стало дурно.

В это время, раздвинув толпу, к нам подошел офицер-лейтенант и, поднимая меня на руки, сказал: «Я отвезу». И Коле: «До машины дойдете?» Машина оказалась трофейная, красная, очень нарядная внутри. Я слабо запротестовала, что испачкаю. «Глупости, молчите». И стал класть меня на сиденье. Туфли и портсигар кто-то услужливо положил на колени Боголюбову. «А где наш Курочкин?» Оказывается, его и водителя увезла «скорая», а мы и не видели, к нам даже не подошли.

Наш спаситель что-то строго сказал, толпа расступилась, и мы поехали. Я продолжала орошать кровью салон нарядной машины.

Привез он нас в Теплый переулок к стоматологическому институту. Стал звонить, вышла санитарка и отрезала: «Тут не “Скорая”», – пытаясь закрыть дверь. Тут наш спаситель заговорил такими словами и так громко требовал начальство, что оно немедленно появилось. Узнали Боголюбова, увидели, в каком я виде. В это время, узнав у Коли телефон дирекции нашего театра, летчик кратко проинформировал кого-то и, сказав нам: «Поправляйтесь», – исчез. Мы даже не узнали его фамилии.

В приемном покое, кроме нас, никого не было – одна сердитая санитарка. Кровь из моей правой ноги стекала помаленьку на пол, и что-то сердито ворча, она поставила таз, но сочувствия не проявила. Около меня сидел Боголюбов и опасливо смотрел на свою левую руку, она распухала на глазах.

Санитарка куда-то вышла, но вскоре снова появилась и обратилась ко мне: «Вставай, тебе в операционную». Боголюбов, цыкнув на нее, поднял меня одной правой, а я уцепилась за его шею, и он, сильно хромая, пошел, а у дверей заорал: «Показывай, куда нести!» Тут уж и она струхнула.

Грязные (перед «полетом» шел дождь), вымазанные кровью, мы явились в стерильную операционную. Врачи стали что-то говорить Коле, а он им: «Никуда я не уйду». И мне: «На, покури». И сунул свою папиросу мне в рот. Все это время он непрерывно курил.

О моих ногах лучше не рассказывать. В правую, которую надо было зашивать, стали что-то колоть, потом, сказав: «А теперь надо потерпеть», – облили левую, ободранную, йодом. Я стала корчиться и на какие-то минуты потеряла сознание, хотя до того воспринимала все очень ясно. Что и сколько времени они делали с моей ногой, я не поняла – очень было больно. Верный друг Боголюбов прижимал меня к столу, заслоняя собой, чтобы я не видела, что делают врачи. Они так и не смогли от него избавиться. Потом ему перевязали руку и осмотрели колени – он их сильно расшиб.

Назад в приемный покой меня везли на каталке, под охраной Боголюбова. У меня были забинтованы ноги, плечо и рука до локтя. Каким чудом мы не переломали кости – не понять.

В приемном покое нас встретили директор театра Месхетели и Михальский. Они были растеряны – уж очень вид у нас был плачевный. Порванные и перепачканные кровью костюмы. Я думала, что у меня что-то с затылком, а оказалось, что моя шляпа из рисовой соломки сбилась в колючий комок и давила (шляпы тогда носили на резинках, под прическу).

Врачи вышли провожать. Это было воскресенье, и пациентов не было, только дежурный персонал. Месхетели и Михальский о чем-то их тихонько спрашивали, и я услышала: «Чудеса! Пройдет, Только нога посерьезней. Все время лед». Они даже любезно предложили меня оставить, но тут уж я запротестовала – домой!

В машине Месхетели сидел с водителем, а я лежала на коленях у Михальского и Боголюбова. Его отвезли первым, а потом меня.

Подъезжая к дому, я увидела спину моей мамы. Был уже вечер, и она, ничего не зная, уходила к себе. Мы сидели в машине, пока она не скрылась за углом. У подъезда стояли муж и Раевский. Дорохин сказал что-то резкое директору, тот молчал. Меня осторожно стали вынимать из машины – уже накатывала боль. Дома платье пришлось разрезать, очень болело плечо. Устроив меня в подушках на диване около телефона, Михальский и муж ушли добывать лед – холодильников тогда не было.

По телефону у меня справились, верно ли, что Пилявская с лицевым ранением в тяжелом состоянии в больнице. Это звонила Екатерина Ивановна, будущая жена Прудкина. Когда я заверила ее, что жива и не так все страшно, то услышала много добрых слов.

Пропуская подробности, скажу, что лежать мне пришлось долго. Ногу мою распарывали, чистили и опять зашивали.

Бедного водителя «виллиса» через 4 месяца судили. В этой катастрофе он был очень тяжело ранен, и я, взяв грех на душу, сказала на суде, что он был абсолютно трезв. А молоденький «храбрец», наш сопровождающий, даже и не был судим, на суде отсутствовал, хотя причиной беды был именно он, изрядно выпивший.

Курочкин пролежал в больнице полгода.

… В том году летом в «Пестово» театр предоставлял комнаты, но без питания. Нам с мужем дали комнату Ивана Михайловича Москвина (по его распоряжению), так как он в то лето жил со старшим сыном где-то под Москвой. Это была замечательная комната на втором этаже старого барского дома. С нами была наша Елена Григорьевна с примусом и продуктами.

Друзья настояли на праздновании моего «второго» дня рождения и десятилетия нашего брака (с опозданием на год). Пароходом из Москвы прибыли Михальский, Конский и Раевский, перевязанные полотенцами, со съедобными дарами. Стол накрыли в общей гостиной. Были Грибовы, Калужские, суфлер Алексей Иванович Поляков с супругой, бывшей каскадной из провинциальной оперетты, очень представительной полной дамой.

Поляков, помогая мужу откупоривать бутылки, напробовался, а у него в подогретом состоянии была слабость к частушкам рискованного содержания, и он запел. Наши мужчины кисли от смеха, а его супруга, всплескивая пухлыми ручками, умоляла: «Алексей Иванович, войдите в себя, вы в обществе!» Но он «в себя не вошел», и за стол сели без них. В тот вечер было особенно дружно и весело.

Приезжал как-то в «Пестово» и Николай Павлович Хмелев с Лялей. Он зашел к нам, а Ляля сразу пошла к маме и сестре Яншина.

Как-то Алексей Николаевич Грибов попросил у меня фронтовой бинокль – зачем-то он ему был нужен. После обеда пришел со словами: «Соня, я его потерял!» Сердиться было невозможно, такой растерянный и огорченный был у него вид. Мы стали спрашивать, где он мог его забыть, наверно, на рыбалке. Они с мужем и еще несколько наших пошли искать – я была еще не ходок. Искали долго и нашли. Оказывается, он его старательно укрыл лопухами от ребятишек и, увлеченный рыбалкой, забыл и пришел каяться. «Жив твой летчик!» – еще издали кричали они хором.

…В «Пестово» жили Дмитриевы всей семьей. Маленькая Анька уже тогда училась Играть в теннис у Всеволода Вербицкого – он до войны был «первой ракеткой» Москвы. И вот – парад пестовских теннисистов и последней вышагивает Аня с детской ракеткой на плече.

Как-то в дождливый день сидели на верхнем крытом балконе, кто с книгой, кто с рукоделием. Пришел Владимир Владимирович Дмитриев, он тогда готовил эскизы к «Борису Годунову» и в этот день собирался писать сцену «У фонтана». Он привык и даже любил работать на людях, а мы стали делать ему шуточные заказы, что хотелось бы каждому увидеть на эскизе.

Мы были изумлены, когда увидели результат: на эскизе было все из нашей болтовни, но в какой гармонии, с какой глубиной и любовью к природе, как красив был этот парк с фонтаном и видневшимся вдалеке дворцом Мнишков!

…В осень 1945 года особенно часто принимали нас у себя необыкновенно радушные, хлебосольные Тархановы.

У них теперь всегда бывал Иван Михайлович Москвин, бывали Калужские, Ливановы, Василий Орлов, чаще без жены – Марии Николаевны Овчинниковой, и мы.

Михаил Михайлович, сидя во главе стола, всегда сам оделял всех каким-нибудь уникальным для тех дней блюдом. Он вел стол по-московски широко, ласково и весело. Добрее Елизаветы Феофановны трудно было найти человека, но ее привычка одаривать гостей заставляла опасаться, как бы она не разорила дом. В такие вечера сына Ваню – ныне маститого профессора Школы-студии МХАТа и моего коллегу – отправляли на дачу.

Сколько интересного о прошлом провинциальных театров, сколько невероятных историй было рассказано, и какими мастерами! Бывало – пели. Знаменитый трактирно-шуточный хор под управлением Москвина – этого словами не расскажешь.

…В ту осень я была много занята в спектаклях. И случилось так, что на сцене мне не довелось видеть рабочие репетиции «Грозного» («Трудные годы») и как Хмелев строил свою роль. Я могла только догадываться. В ту пору мы встречались с ним редко, уж очень он был занят.

Наверное, это было в октябре. Я встретила Николая Павловича на улице. Он шел из театра, а я – на какой-то концерт. Мне показалось, что у него воспаленное лицо, хотя было довольно прохладно, и я спросила его о самочувствии. Иногда у него бывал по-детски обиженный тон: «А чего ты хочешь? У меня – двести давление». Тогда я не очень в этом разбиралась, но поняла, что высокое, а он продолжал: «Вот врачи велят не курить, не есть мясные супы, советуют лежать! А спектакль?» И почти со слезой и сердито: «Попробуй не курить, когда прогоны скоро!» Смысл я передаю точно. Еще что-то он сказал о своих руках, на что-то пожаловался, но я боюсь быть неточной. Что греха таить, – все мы, друзья (а о других и говорить нечего), посмеивались над ним из-за его иногда капризного тона и жалоб по пустякам. Он был обидчив. О серьезности его болезни по-настоящему не задумывались.

Во время той роковой «адовой» репетиции я в театре не была. Муж плохо себя чувствовал. Позвонила Ольга Бокшанская, и я поняла, что она «не в себе». Ничего не подозревая, я спросила, что с ней. «Коле Хмелеву плохо». Я стала спрашивать, а в ответ: «Дело идет о спасении жизни». Муж все понял по моему лицу, и мы тут же пошли в театр.

Из кабинета у директорской ложи (оттуда был ход в бутафорскую) уже вынесли вещи, освободив место для кровати из какого-то спектакля. На кровати лежал Николай Хмелев, еще теплый, не остывший, а на столике рядом – чашка с черной кровью. Когда мы вошли, там был только Прудкин, он стоял в ногах кровати.

Марк Исаакович стал рассказывать, как Николай Павлович перешагнул через рампу и как бы оступился, его подхватили и посадили в кресло первого ряда у среднего прохода. Был он в сознании, говорил, что встанет и пойдет на сцену – он был в тяжелом костюме и в гриме. По каким-то признакам поняли: речь стала затрудненной. Тревогу старались прятать, чтобы не испугать его. Иверов, только взглянув, быстро вышел, потом вернулся с каким-то питьем, а в «кремлевку» уже сообщили о трагических симптомах.

Когда Николай Павлович пил лекарство, часть пролилась – рот «повело». К этому времени рядом был Прудкин, на испуганные вопросы больного отвечал спокойно, приводил примеры, звал в свидетели Вадима Шверубовича. Шверубович вернулся в начале октября 1945 года. После того как Германия была разделена на советский и американский секторы, Василий Иванович долго разыскивал сына, обращаясь в высшие инстанции. Ему помогал Иван Михайлович Москвин, и вот, к общей радости, Вадим нашелся. Он был в плену и, как все пленные, проходил «профилактику».

Вскоре я встретила Нину Николаевну, помню ее сияющие глаза и впервые за все эти годы звонкий голос: «И ваши вернутся, вы только верьте, верьте!» Но увы!

Когда я увидела в театре худого, постаревшего Вадима, мы с ним долго обнимались, стоя на лестнице, не обошлось у обоих без слез.

Роковой день генеральной «Грозного» был первым днем, когда Вадим официально приступил к работе в театре. Стали уговаривать Николая Павловича лечь на кушетку, ее принесли из кабинета и поставили в проходе. Он долго не соглашался, но у него уже немела левая сторона. Наконец он согласился лечь. А вскоре Шверубович, Готих, Леонид Попов, Фалеев – главный гример, и портной Трунков перенесли Хмелева в кабинет и положили на приготовленную кровать.

Доктор Иверов вскрыл локтевую вену и, не дожидаясь консилиума, выпустил стакан крови. Но сознание уже оставило Хмелева. До этого он еще слабо протестовал, когда Фалеев снимал усы и бороду, а Илья Алексеевич Трунков стаскивал бархатные сапоги. Николай Павлович с трудом спросил, почему не сняли сапог с левой ноги, а она уже была парализована. Еще он сказал Прудкину: «Я умру». Скорее утвердительно, а не вопросом. Нашли Лялю, она прибежала и все трясла его, «будила»: «Николка, вставай!» Ее увели, и до панихиды мы Лялю не видели.

Приехали из «Кремлевки». Профессура констатировала – спасти нельзя.

Приближалось время вечернего спектакля. Шли «Мертвые души». Публика громко и весело стала наполнять театр, а за кулисами и здесь говорили шепотом. Было решено скрыть от зрителей катастрофу. Участники спектакля уже все знали, скрыли только от Лидии Михайловны Кореневой.

Уже шел спектакль, когда из дома Хмелева прибежали Катуся – жена брата Ляли, и работница Нюша, обожавшая Николая Павловича. Мне пришлось затыкать ей рот полотенцем, чтобы не услышали из публики.

Со сцены звучала веселая музыка «вечеринки», а сюда, в этот маленький кабинет с окном во двор театра, приходили потихоньку плакать актеры.

Когда загремела музыка «на бале у губернатора», стало совсем невыносимо. В зале смеялись, а на сцене, танцуя «галопад», плакали, и Лидия Михайловна все недоумевала – о чем? После конца ее картины ей сказали, и она все шептала: «А мне не сказали, пожалели».

Увозили его после того, как разошлась публика. Выносили через запасный ход во двор, где толпой стояли все из обоих наших театров, прощаясь с нашим молодым руководителем – ведь ему было 44 года.

Когда совсем поздно шли большой группой домой, услышали из окон дома, где теперь его мемориальная доска, трагическое пение цыган – они его очень почитали. А второго ноября, на следующий день, сыну его Алеше исполнилось два года.

Панихида, похороны сливаются в один тоскливо-безысходный длинный день, когда возникал суеверный страх, потому что Москвин был в больнице.

На девятый день Ляля позвала на поминки. Из наших были Калужские, Дмитриевы, Раевские, наш директор Месхетели и мы с мужем. Из театра «Ромэн» – два-три человека.

Ляля была тихой и все куталась в пуховый платок. Двухлетний Алеша уже лепетал, и часто слышалось: «Папа, папа». От этого было еще тоскливее.

Когда мы с Ольгой Бокшанской стали говорить Ляле какие-то слова утешения, она, сверкнув своими прекрасными глазами, вдруг сказала мне: «Вот когда умрет ваш муж, тогда поймете!» Хорошо, что нас не слышали остальные. Мне стало жутко.

…Вскоре после войны мы ездили с нашей концертной группой в Горький. Как-то раз, когда я была одна в номере гостиницы, постучав, вошел пожилой человек. И от одного взгляда на него меня охватила паника – это был пожилой Николай Хмелев! (Хотя я знала, что отец Николая Павловича умер.)

Сдерживая волнение, он сказал, что пришел ко мне за рассказом о последних днях и часах Хмелева. Этот человек ничего не говорил о себе, но его внешность, походка, руки, манера говорить, его фигура поражали сходством, а его волнение по мере моего рассказа все увеличивалось. Он бледнел, и руки его дрожали точно так же, как бывало у Хмелева.

Пробыл он около часа, уходя, говорил слова благодарности, и я поняла, что о его посещении не следует рассказывать. Я уверена, именно этот человек был настоящим отцом Коли Хмелева. Поделилась я только с мужем.

Летом 1945 года Ольга Леонардовна и Софья Ивановна поехали в Ялту к Марии Павловне в чеховский дом. Я занималась укладкой, главным образом, продуктов – всяких, какие только удалось раздобыть в нашем ОРСе с помощью Игоря Владимировича Нежного: в Ялте было еще голодно после воины.

Багаж обеих дам был довольно солидным. Провожали Михальский с «адъютантом», Владимир Владимирович Дмитриев, Лев Книппер и мы с мужем.

Жить в то лето Ольга Леонардовна могла только в Ялте, так как в ее любимом Гурзуфе все в домике было разорено, только в комнате Ольги Леонардовны осталась старая мебель, очевидно, за ненадобностью. Верные ее слуги (так они себя называли) – Капитолина Николаевна и Роман Корнеевич – каким-то образом сумели убедить «этих мадьяр» не трогать мебель, но вещи из других двух комнат были «реквизированы», а также вся посуда, постельное и столовое белье, подушки, одеяла и т. п. В этот обжитой, аккуратно прибранный домик с накрытым на террасе столом Ольга Леонардовна каждое лето приезжала в отпуск. Теперь же там было так же чисто, но пусто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю