355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Пилявская » Грустная книга » Текст книги (страница 17)
Грустная книга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:26

Текст книги "Грустная книга"


Автор книги: Софья Пилявская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Привстав, дал понять, что репетиция закончена. Не подавая руки, наклонил голову. Я стала говорить слова благодарности, но Владимир Иванович прервал меня, сказав, чтобы дома я все продумала, не суетясь все взвесила, и еще раз наклонил голову.

Придя домой, я не чувствовала усталости, а была в каком-то сильном напряжении. Муж сказал: «Целых три часа! Ну ты счастливая!»

Вечером позвонила Ольга Сергеевна Бокшанская и передала слова Владимира Ивановича: «Кажется, я заморочил ей голову. Посмотрим!» И еще она рассказала, что в то утро Владимир Иванович звонил Нежному узнать мое имя и отчество, а тот сказал: «Зося, ее все так называют». Владимир Иванович сказал что-то вроде: «Я – не все».

Через день была генеральная для Немировича-Данченко, а на следующий день в нижнем фойе – замечания и репетиция с ним под стенограмму. Тогда я очень гордилась тем, что Владимир Иванович снова назвал меня по имени и отчеству и что замечаний мне не было. А теперь, когда я читаю в книге об этой репетиции и знаю, что в стенограмме обо мне ничего нет, как-то обидно. Наверно, это очень по-актерски.

У этого спектакля был трудный путь, как и у всех тогда пьес Михаила Афанасьевича Булгакова. Кому-то очень хотелось не пропустить: война, не та тема и еще масса других доводов, но Владимир Иванович сказал, где надо: «А я горжусь этим спектаклем Художественного театра». И спектакль пошел и много лет не сходил со сцены.

Премьера прошла успешно. Великолепен был Вильямс: зеркало сцены было затянуто тюлем – это давало большие световые возможности, особенно в сцене «На Мойке» (ее очень хвалили). Метель и вьюгу делали живыми голосами – участвовала вся вокальная часть и многие молодые актеры.

Шла весна 1943 года.

Через какое-то время готовилась сдача «Последней жертвы» – режиссерской работы Николая Павловича Хмелева. Прогон должен был состояться в так называемом «новорепетиционном» помещении в ширмах.

Мне очень хотелось послушать прогон, а главное, замечания Владимира Ивановича, и я задолго до начала решила пробраться и сесть за ширмы. Пройдя по коридору бельэтажа, затянутому солдатским сукном, я хотела повернуть к двери на лестницу, ведущую на площадку, как вдруг услышала тихий голос Ивана Михайловича Москвина. Взглянув в щелку, я увидела, как Москвин трясущейся рукой подносил ко рту папиросу, приговаривая: «Помирать пора, а все экзамены сдаешь, а иначе нельзя». Он говорил сам себе – огромный артист и человек, единственный, кто был с Владимиром Ивановичем на «ты». «Ты, Владимир Иванович» и «Ты, Ваня или Ванюша». Я тихонько уползла Обратно. До конца своих дней не боялись быть учениками наши уникальные «старики»!

После прогона и замечаний Владимир Иванович должен был начинать репетиции для перехода спектакля на сцену в замечательных декорациях Владимира Владимировича Дмитриева.

В то время Владимир Иванович был очень занят созданием Школы-студии при Художественном театре. В правительство уже был подан подробный документ о необходимости такой школы, состоящей из двух факультетов – актерского и постановочного. Для составления учебной программы были привлечены для актерского факультета: Иван Михайлович Москвин, Владимир Григорьевич Сахновский, вернувшийся в театр из ссылки (благодаря Немировичу-Данченко), Николай Павлович Хмелев, Василий Александрович Орлов, частично Иосиф Моисеевич Раевский; для постановочного – Павел Александрович Марков, Владимир Владимирович Дмитриев, Иван Яковлевич Гремиславский и многие крупнейшие ученые – историки, философы, театроведы. Если не ошибаюсь, Виталий Яковлевич Виленкин был тогда ученым секретарем этого так называемого инициативного содружества, а возглавлял все – Немирович-Данченко.

Как же был велик авторитет Художественного театра и Владимира Ивановича, если, несмотря на то, что шла война и до Победы было далеко, правительство одобрило проект и в декабре 1943 года Школа-студия приняла первых абитуриентов актерского факультета. Но Владимир Иванович не дожил до этого. Школе осталось только его имя.

Был канун Пасхи. В театре знали, что Немирович-Данченко любит балет и, когда позволяет время, ездит на какой-нибудь акт.

Особенно любил он «Лебединое озеро». Место его всегда было в директорской ложе.

В один из ближайших вечеров, когда он был на своем любимом «Лебедином», за ним приехали, сообщив, что в театре гости. Он поспешил в свой театр, быстро вышел из машины и, почти взбегая по ступенькам, споткнулся и чуть не упал, но, казалось, все обошлось. В театре Владимир Иванович встретился с гостями – с кем-то из правительства, а потом уехал домой.

Больше он в театр не вошел. Ночью случился сердечный приступ. Сын его, Михаил Владимирович, вызвал кремлевскую «скорую». Нести себя Владимир Иванович не позволил, узнав, что врач – женщина. С помощью сына оделся, только без галстука, в лифте сидел на стуле.

Когда в театре узнали, что Владимир Иванович в больнице, как мне кажется, не придали особого значения, так не вязалось с ним понятие старости. Часто бывал болен Константин Сергеевич, все это знали, а Владимира Ивановича меньше берегли, что ли. Казалось, что он здоров. Ну иногда простуда – когда он в кепочке, но это даже и не очень волновало – пройдет. И проходило.

Наш Учитель был очень волевым, и в свой внутренний мир он никого не допускал, как мне кажется, даже сына – очень хорошего, скромного, мягкого человека. В сущности, Владимир Иванович был очень одинок, особенно после смерти жены.

Была пасхальная Страстная суббота. У нас дома разговлялись Тархановы, Раевские, Михальский. Была уже ночь, когда Михаил Михайлович, пошептавшись с Федором Михальским, сообщил, что они будут петь «Комнату Лизы» из «Пиковой дамы», и они «пели»: Михальский – Лиза в покрывале с моей кровати, а Михаил Михайлович – в треуголке из диванной подушки. Хохотали мы до слез. Вдруг громко постучали в дверь. Вошел белый Владимир Канделаки со словами: «Прекратите, сейчас скончался Владимир Иванович».

Федор Михальский, сорвав с себя покрывало, молча убежал, Тарханов сказал, указывая на жену: «Проводите ее», – и тоже ушел. Мы были как потерянные. Муж и Раевские повели домой Елизавету Феофановну, а когда Николай Иванович вернулся, мы пошли в Шереметьевский переулок (улица Грановского), где находилась Центральная «кремлевка». Потоптались у проходной, нас вежливо попросили уйти. Приплелись мы домой, и я стала убирать со стола – спать не хотелось, хотя было уже утро. Когда, спустя время, пошли в театр, там было уже много народа – как-то сразу все узнали. Помню бледную, с суровым лицом, молчаливую Ольгу Леонардовну. Я не посмела к ней подойти. С каким-то закаменелым выражением – Иван Михайлович Москвин, а Хмелев в красных пятнах с трясущимися руками (Николай Павлович был гипертоником).

Растерянные, осиротевшие, казалось, только теперь мы осознали, чем был для всех нас и для театра Владимир Иванович Немирович-Данченко.

Наступил день прощания. Зрительный зал был в трауре. Очень много венков и цветов. Много людей – весь состав Музыкального театра. Но шла война, и были еще иногда бомбежки.

Я сейчас не могу утвердительно сказать, был ли доступ с улицы. Хорошо помню, что Ольга Бокшанская не входила в зал, стояла в коридоре. Она сказала мне: «Не хочу видеть его мертвым». Была торжественная панихида, много речей, много замечательной музыки, за занавесом на сцене стояли все наши вокалисты и весь Музыкальный театр, они замечательно пели «Аве Мария». Был кто-то из правительства с речью, но помнится все это смутно. Отчетливо помню: когда я, что-то поправляя, оказалась за изголовьем гроба, то увидела на затылке мудрой этой головы большой, подковообразный, небрежно зашитый шов. Помню и трагическое звучание фанфар при выносе.

В крематорий гроб везли поздно вечером, на грузовике. И так случилось, что Яншин и Раевский держали крышку у головы, а мы с мужем – у ног. Очень трясло, и мы, всем телом навалившись, удерживали крышку гроба. По дороге грузовик два раза останавливался, его чинили, в третий раз он остановился в воротах крематория, как бы протестуя. Казалось, что это наш Учитель не хочет покидать нас.

Через несколько дней было захоронение урны на Новодевичьем кладбище в могилу жены, Екатерины Николаевны, – скромная плита из черного лабрадора у подножия памятника. Так завещал Владимир Иванович.

А совсем недавно он был здоров, и казалось, что он полон сил для больших свершений – ведь шли репетиции «Гамлета»! Совсем недавно, выйдя как-то из булочной на улице Горького у дома № 6, я чуть не налетела на Владимира Ивановича. Он приостановился и вдруг сказал: «Не хотите ли пройтись с элегантным мужчиной?» Я пыталась спрятать за спину полученный по карточкам злосчастный батон, а Владимир Иванович продолжал: «Хлебца купили?» Я что-то лепетала в ответ, проклиная и карточки, и батон, и то, что он не завернут.

На Владимира Ивановича оглядывались, а он говорил о том, что захотелось пройтись, был действительно элегантен, и слово «старик» никак не шло к нему. Когда дошли до нашего подъезда, я наконец отважилась и спросила: «Можно вас проводить?» (квартира Владимира Ивановича была под аркой) – «Буду рад». Когда прошли эти несколько шагов, он, наклонив голову, сказал: «До свиданья». Как же мы тогда были далеки от мысли о близком его конце!

После смерти Владимира Ивановича театр официально возглавил Иван Михайлович Москвин. С этого дня он появлялся в театре неизменно в черном костюме и крахмальной сорочке.

С Василием Григорьевичем Сахновским и Николаем Хмелевым у Ивана Михайловича был полный контакт. С огромным сожалением прекратили работу над «Гамлетом» – без Немировича-Данченко это было невыполнимо.

Как мне кажется, в трагической роли Гамлета полно проявился бы талант Ливанова и Офелия Гошевой была бы лучшей ее работой в нашем театре.

…Еще в 1941 году стало известно, что Мария Петровна Лилина болеет, но она еще была на ногах и продолжала очень интенсивно заниматься со своими учениками из студии Константина Сергеевича. Тогда еще не знали ее страшного диагноза – саркома.

В начале 1943 года ей ампутировали ногу. Мне довелось сопровождать Ольгу Леонардовну в Кремлевскую больницу к Марии Петровне. Она была спокойна, обрадовалась Ольге Леонардовне, Визит был коротким. Врачи говорили, что они поражаются силе ее духа и тому, как она терпит такие боли. Мария Петровна отказалась от болеутоляющих лекарств.

В начале лета, когда Мария Петровна была уже дома, Ольга Леонардовна, Софья Ивановна и я вместе ехали откуда-то. Ольга Леонардовна попросила шофера проехать Брюсовским переулком. Остановились у дома «стариков» и вышли из машины на противоположной стороне.

Вдруг в доме открылось окно, и мы увидели Марию Петровну на костылях. Она звонко крикнула: «Шер Ольга!» – а потом по-русски: «Как я рада, Олечка»… и еще что-то. Ольга Леонардовна молча махала ей рукой, боясь выдать слезы. Потом, справясь с собой, тоже что-то прокричала по-французски. Так, постояв несколько минут, мы уехали. Марии Петровне послали букет ландышей, и в тот же вечер было получено от нее письмо (привожу полностью).

О. Л. Книппер-Чеховой

7 июня 1943 года

Олечка, дорогая, товарищ дорогой, я сейчас рассчитала, что мы с Вами товарищи уже 45 лет, а отношения наши не изменились. И когда я увидела Вас под окном, легкие радостные слезы навернулись на глаза и весело стало; я подскочила на одну свою ногу и приняла и поняла Ваш поклон. 45 лет между Вами и мной не было ни зависти, ни ревности, ни единственной ссоры. Я думаю, что это редкость в истории театра.

Спасибо за чудесные весенние ландыши.

Ваша Машенька»

А через какое-то время – опять больница и ампутация руки. Больше она не поднялась. Когда сообщили о ее кончине, я сопровождала Ольгу Леонардовну на улицу имени великого Станиславского, мужа Марии Петровны, в дом, где нынче музей. Там в столовой было отпевание по православному обряду, а на следующий день гроб поставили в нижнее фойе театра. Мария Петровна была «только» народная артистка РСФСР, поэтому не в зрительном зале. Смешно и горько – уникальная артистка, гордость Художественного театра, жена Станиславского. Но протокол есть протокол!

Я увидела у окна Ливанова с блокнотом, он тихонько сказал: «Поразительное лицо, такими святых пишут». И действительно, лицо было необыкновенно тонкое, спокойное, и седые волосы светились вокруг, как нимб.

Вспомнилось, как Мария Петровна так еще недавно – осенью 1942 года – рассказывала про то, как ее награждали орденом Трудового Красного Знамени вместе с большой группой военных. Они отвечали «Служу Советскому Союзу», и она спросила, можно ли ей так сказать. И сказала. Все зааплодировали, и ей было приятно.

А сейчас перед нами в гробу лежала узенькая фигурка Этой изумительной артистки, приумножившей славу Художественного театра. «Ее образ, незабвенный для всего Художественного театра, в особенности же для нас, «стариков», сохранится во всей своей нетленной чистоте, поэтичности и обаянии», – это слова Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой.

Вот так печально закончилось для нашего театра лето 1943 года.

Я продолжала писать в разные инстанции с просьбой сообщить о судьбе отца и дать право переписки с ним.

Одну из просьб направила в Прокуратуру СССР. До войны формальные ответы – 10 лет без права переписки – обычно приходили через три-четыре месяца. В этот раз довольно скоро – недели через две, я получила повестку, где было написано, что мне надлежит явиться к трем часам на такой-то этаж, в такой-то кабинет, при паспорте. Маме я ничего не сказала, знал муж.

В проходной мне выдали пропуск и указали, куда идти. Найдя нужный кабинет, я постучала и услышала: «Да, войдите». В узком кабинете странной формы, под углом к двери, за небольшим столом сидел офицер НКВД (чин от волнения я не разобрала). Он указал мне на стул против себя и какое-то время молчал. Потом сказал, не то спрашивая, не то утверждая: «Вы артистка». Я промолчала. «Вы все пишете… Вам же ответили, и не один раз – десять лет без права переписки». Я возразила, что мера наказания не соответствует служебному положению отца. Десять лет дают женам и родственникам. Он еще что-то говорил о моей напрасной настойчивости, а я смотрела на серую папку на его столе – на ней было написано: «Дело С. С. Пилявского».

Мне вдруг поверилось, что я узнаю хоть что-нибудь. Человек этот встал со словами: «Я сейчас, подождите». Я тоже встала, чтобы идти к стулу у дверей. «Сидите здесь». – «Нет, разрешите, я тут». И села у двери, довольно далеко от его стола. Он вышел, замок щелкнул, и я осталась одна в кабинете. Я неподвижно сидела, не глядя на стол, где лежала папка. Очень хотелось курить, но я не решилась. Сидела очень долго. Мне было страшно – и за себя, и за маму, и за мужа. Казалось, что меня проверяют, или забыли, или уже забрали.

Наконец опять щелкнул замок, офицер вошел и молча опять указал на стул против себя. Какое-то время он молчал, а потом очень тихо сказал: «Я ничего не знаю, вот». Открыл папку – в ней было пусто. «Вы логично рассуждаете, я постараюсь узнать, если смогу». И очень тихо, написав свою фамилию и телефон: «Позвоните мне». Я так же тихо спросила: «Месяца через три?» – «Через месяц». И громко, начальственным голосом: «Ваш пропуск? Идите».

Когда я приплелась домой, муж уже ушел на спектакль. Слава Богу, в тот вечер я была свободна.

Через месяц я позвонила по тому номеру. На мою просьбу попросить такого-то резко ответили: «Не работает». Записку с номером я уничтожила. Мне было тоскливо и жутко.

…Осенью перед самыми ноябрьскими праздниками театр отправлял на фронт большую группу артистов для обслуживания частей ВВС Западного фронта. В состав бригады входили: Андровская, Тарасова, Молчанова, Калиновская и я; из мужчин – Станицын, Прудкин, Боголюбов, Дорохин, наш вокальный дуэт, скрипичный квартет, гитарист Кузнецов. Мы должны были лететь под Смоленск – его только за три-четыре дня до этого отбили у фашистов, – там дать большой парадный концерт и на следующий день разделиться на две бригады для разных маршрутов. Мы улетали с небольшого военного аэродрома, почти в черте города. Утром спецавтобусом приехали прямо на летное поле. Вышли, сложили свои вещи и театральный микробагаж и стали ждать. Сопровождающий нас военный ушел в домик на этом же поле. Довольно близко стоял не очень большой самолет. Из домика вышли два богатырски сложенных летчика в накинутых на плечи кожаных регланах. По мере их приближения послышался легкий перезвон – это звенели их ордена и медали.

Подошли, поздоровались с нами, взглянули на багаж, и между ними начался такой диалог: «Сёма, как думаешь – взлетим?» – «Так надо взлететь». – «А ну, пересчитай их?» Сёма нас пересчитал. И тут другой – не Сёма – скомандовал: «А ну, на посадку, товарищи артисты!» И мы, подхватив свои чемоданчики (а провожающий военный – театральный багаж), пошли к самолету. Поднялись по крутой лестнице – нам галантно помогали хозяева – и оказались внутри. Тут обнаружилось, что, кроме нас, в самолете (это был грузовой ИЛ) летят четверо военных. Около них были сложены какие-то агрегаты, стволы которых уходили в открытые в потолке отверстия. Мы стали устраиваться вдоль стенок на железных скамьях. Кто-то из наших дам спросил что-то вроде: «А это зачем?», – указывая на агрегаты. «А это так, для чистого воздуха», – хохотнул Сёма. Это были зенитные орудия.

Летели мы около двух часов вполне благополучно, хотя зенитчики все время поворачивали свои орудия, просматривая небо. Были уже сумерки, когда мы прилетели на место. Странно, но во время полета не было страшно – так сильна была уверенность в наших летчиках и вообще в военных.

Когда мы приземлились и нас встретили, нам показалось, что встречающие немного нервничают, а летчик и штурман, которых мы пригласили на концерт, сказали: «Нам обратно». И еще встречающим что-то вроде: «Вы их скорей отсюда». Нас, действительно, вежливо поторопили сесть во фронтовой автобус, мы и осмотреться толком не успели.

Довольно скоро нас довезли до окраины Смоленска. Вокруг все было разрушено. Остановились у дома без одной стены, так что была видна часть внутренних помещений. Недалеко стоял целый двухэтажный дом, правда, почти без стекол. В нем нам и предстояло давать концерт. К нашему приезду в трехстенном доме было приготовлено два помещения для женщин и мужчин. Выйдя из автобуса, мы увидели вдоль дорожек по обеим сторонам протянутую проволоку и на ней плакатики с одним словом – «мины». Нас предупредили, что ходить надо очень осторожно, не отклоняясь в сторону.

Мы начали готовиться к концерту. Было уже почти темно, когда нас повели к «концертному зданию». Все оно было каким-то зыбким, особенно расшатанной была широкая деревянная лестница, ведущая в «зрительный зал». Там уже плотно сидели и стояли солдаты и офицеры. Один угол был отгорожен двумя плащ-палатками, туда нас и провели под приветственные аплодисменты зрителей. Еще до этого нас предупредили: в случае налета не разбегаться, соблюдать спокойствие, нас проведут в укрытие.

Концерт начался и благополучно дошел до середины. Объявили Андровскую и Станицына, они должны были играть сцену из «Волков и овец» Островского – обольщение Глафирой Лыняева. Как только Ольга Николаевна произнесла первую фразу: «Я хочу выйти замуж», потух свет и в темноте раздался голос: «Воздух, все по местам».

Мой муж заранее предупредил меня: «Если что, я буду с Андровской – она в первый раз, Зуева храбрая, а ты будь рядом». Мы все, сбившись в кучу, задержались в темноте, чтобы не попасть в спешащую толпу военных. Дом ходил ходуном. Успели переобуться. В одной руке подол концертного платья и туфли, а другой мы с Ольгой Николаевной ухватились за Дорохина, и он повел нас, освещая пол маленьким фонариком, но никто за нами не пришел. Когда мы выбрались из этого дома, вокруг стало светло – немец повесил «люстры», то есть светящиеся ракеты. С земли стреляло все, даже наганы. Стоял сильный гул и от моторов, и от стрельбы. Кто-то из военных крикнул нам: «Скорее в щель, прямо по этой дорожке». Мы побежали. Опять стало темно, стрельба и гул не прекращались. Дорожка привела нас к какой-то яме, в ней были ступеньки, и мы, задрав еще выше свои подолы, стали спускаться в эту щель. Там уже были Прудкин, Молчанова и Станицын, остальных мы не видели. Я ударилась ногой обо что-то твердое, и мы сАндровской на это твердое сели – спина к спине. Снаружи отбивали второй заход фашистов. Сидели довольно долго, пока не смолкли стрельба и взрывы. Когда осветили фонариком наше убежище, выяснилось, что мы «спасались», сидя на невзорвавшейся бомбе, правда, «начинка» была вынута.

Выйдя из укрытия, мы увидели довольно жуткую картину: кого-то уносили, кто-то оставался лежать, кого-то вели под руки – это были наши зрители. Озираясь, мы увидели в целости «концертный зал» и наш трехстенный дом, и откуда-то стали сходиться наши. Все, слава Богу, были живы, даже без царапин. Оказывается, Тарасова и Калиновская во время двух налетов стояли под стеной разрушенного по соседству дома, держа над головами сумки – это от осколков. Чудо, что они остались целы!

Наш начальник куда-то сгинул, и мы по собственной инициативе решили продолжить концерт, тем более что зрители уже были на месте, но им было немного просторней…

Окончилась наша программа на этот раз благополучно, был и большой успех, и слова благодарности. Нас проводили в «резиденцию» и, когда мы переоделись, по таким же дорожкам повели к каменному, не совсем целому сараю или складу, где был накрыт роскошный стол.

Первый тост за Победу и… опять начался налет. Хозяева стола решили – уходить не нужно, тут надежнее, а кому положено – отобьют налет. Я сидела рядом с летчиком. На груди его было много боевых наград. Мне показалось, что он болен, я спросила, что с ним, и услышала в ответ: «Вы наивные, доверчивые люди! Я предпочитаю в такой ситуации быть в воздухе».

Нашего руководителя, как нам объяснили, держали на связи со штабом Громова. Там очень беспокоились о нас. Оказывается, на этот «пятачок», как его называли, где мы выступали, было три захода, по «девятке» каждый.

А ночью в «дамской половине» трехстенного дома на нас с грохотом упала из окна фанера, заменяющая стекло. Вот уж тут был дружный крик – сказалось пережитое напряжение.

В штабе Громова тогда служил полковник Пронин, впоследствии генерал, муж Аллы Тарасовой. Во время нашего первого концерта он сорвал себе голос, добиваясь точных сведений, все ли из нашей бригады живы. От высшего командования был строгий приказ не пускать нас в опасные зоны.

Рано утром нас разделили на две бригады, и мы, простившись, разъезжались в разные стороны в штабных автобусах.

В нашей бригаде были: Андровская, Зуева, Станицын, Боголюбов, Дорохин, я, певческий дуэт и струнное трио. Автобус наш шел по дороге с поперечным бревенчатым настилом. Надо сказать, что такая дорога была трудным испытанием. Говорить нельзя – можно прикусить язык или сломать зубы. Тряска такая, что все время надо держаться руками за сиденье, но приказ есть приказ – так безопаснее.

Ехали довольно долго, нас уже ждали. Концерт проходил в большом сарае, и, несмотря на ноябрь, мы были в вечерних туалетах и в концертной обуви. И ничего, никто не простудился.

В одной из частей, где командующим был генерал, после концерта, обоюдных приветствий и парадного обеда решено было перебросить нас в один из засекреченных полков «воздухом», в несколько рейсов.

Получилась целая «эскадрилья» из У-2. Возглавлял ее сам генерал, с ним летела Андровская, Зуева летела тоже с высоким чином, а ко мне подошел совсем молодой человек в летном комбинезоне и шлеме и, сказав: «Прошу», повел меня к самолету, отличающемуся от остальных. Когда он помог мне взобраться на штурманское место и стал учить, чтобы я не хваталась за управление (самолетик был открытым – только козырек), я услышала голос генерала: «Бандура, приказываю – без штук!» – «Есть без штук, товарищ генерал!» Бандура спросил: «Будем привязываться, или доверяете?» Я, замирая, прошелестела: «Доверяю, конечно». Я сидела на штурманском месте в истребителе…

По протоколу раньше начальства, а тем более генерала, прилетать на место не полагалось. После того как две «уточки» поднялись и плавно полетели, наш «ястребок» взмыл почти вертикально, я оцепенела, вцепившись в борта. Как мне казалось, деревья были не внизу, а где-то сбоку. Потом машина пошла прямо, но с большой скоростью. Бандура, полуобернувшись, прокричал: «Молодец, так держать, сделаем облет, есть время!» И он повел самолет к какому-то полю.

Я не сразу поняла, хоть летели низко, что это было место страшной битвы за освобождение Смоленска. Среди порушенной военной техники виднелись небольшие холмы. «Фрицы!» – прокричал Бандура. Это были вражеские трупы. Наших погибших воинов уже погребли, а фашистов еще не успели и сложили так.

После этого облета капитан Бандура чинно посадил свой «ястребок» после начальства. «Вы прилетели в особый полк», – сказал нам генерал, и самолеты ушли за остальными нашими.

Устроили нас в землянке. Познакомившись с хозяевами, мы сразу начали готовиться к концерту. Этот полковой аэродром был тщательно замаскирован, и боевые вылеты на тяжелых машинах производились главным образом, по ночам.

Но вот бригада в сборе, генерал улетел, пожелав нам удачи, и концерт начался, тоже в большой землянке. Зрителей было не очень много, но они сидели, стояли и почти висели где-то под верхним накатом земляного потолка – здесь был весь состав, кроме дозорных и тех, кто был на задании.

Перед концертом Дорохин произнес слова привета от Москвы и от Художественного театра, поздравил с праздником Ноября. Концерт прошел хорошо, принимали очень сердечно, а после концерта нас пригласили в землянку полковника Хомутова, где был накрыт стол, трогательно украшенный сосновой хвоей. Электродвижок давал мало света, и на столе стояли высокие снарядные стаканы с горящими фитилями, как бронзовые большие свечи.

Не помню, что мы ели, помню – что-то вкусное. Это было делом рук вестового по фамилии Шаляпин, о чем полковник с гордостью нам рассказал. Были и сто «ворошиловских» грамм, и чудесная беседа, как будто мы давно знали друг друга.

Засиделись за полночь. Мы заметили, что хозяева, поглядывая друг на друга и незаметно на часы, явно проявляли беспокойство, и решили прощаться. Но они говорили о том, какой это для них праздник – наш прилет, и мы остались.

Наконец послышался гул самолетов, и нам все стало понятно. Майор Касимов, извинившись, вышел. Шум моторов постепенно затихал – приземлялись. Касимов вернулся, сказал что-то полковнику, тот молча кивнул, лицо закаменело. Мы поняли – что-то случилось. Прошло, наверное, еще около часа, и мы снова увидели, как напряглись лица наших хозяев, вслушивавшихся в отдаленный гул мотора, который приближался. Полковник и майор встали, приказав остальным оставаться на местах, и выбежали наружу. Какие же счастливые лица у них были, когда они возвратились. С задания вернулись все, а это бывало не так часто. «А теперь им спать – завтра они будут вашими зрителями!»

Назавтра днем мы дали еще один концерт для тех, кто накануне вечером был на задании, а нас уже ожидал капитан Бандура на каком-то другом самолете, где была кабина на 6 мест и одно штурманское место, рядом с пилотом. Оно по знакомству досталось мне. Нас перебрасывали в два рейса.

Было трогательное прощание с этим секретным полком и его командиром, мы обменялись адресами. По возвращении в Москву Станицын получил от Касимова «треугольник», но это было только одно письмо. А нам хотелось, чтобы они летали до Победы!

В течение всей нашей поездки нас «возил» капитан Бандура. Мы очень подружились, и однажды я даже держала руки на штурманском штурвале: взять на себя – вниз, ровно держать – прямо. Конечно, он страховал, но я была безмерно горда. Бандура тоже обещал писать и не написал…

Часть, в которую мы прибыли, была большой. Там мы дали один концерт, на котором было много летчиков и других военных. За ужином запомнился такой эпизод. Один летчик рассказал, что ему дают десятисуточный отпуск (он скромно промолчал, за какие заслуги) – у него родилась дочь. Я его спросила: «Вы полетите?» В ответ было: «Нет, что вы. Я поеду!» И я пожелала ему благополучной встречи и благополучного возвращения в часть, и за это все выпили. Реакция его нас поразила: он покраснел, побелел, сорвал с себя цейсовский бинокль на ремне и надел мне на шею со словами: «Сохранишь – буду жив, с фрица снял – трофейный!» Бинокль этот и сейчас у меня…

Как-то само собой получилось, что возглавлял бригаду всегда Дорохин, хоть был он тогда и ниже по рангу, и моложе своих маститых товарищей. Увидев его впервые в этой роли, я, помню, удивилась его спокойной уверенности, умению контактировать с военным начальством. Подчиняясь приказам, он умел деликатно, но твердо настоять на своем, заботясь о «подопечных» артистах. Его выступления, читал ли он «Василия Теркина», играл ли сцену из Островского с Анастасией Платоновной Зуевой, рассказывал ли бойцам о Художественном театре, неизменно тепло принимались фронтовой аудиторией. Дорохин был для бойцбв свой, близкий, понятный, чем-то и сам немного похожий на Теркина. В моменты острые, опасные, а это часто случалось на фронте, он всегда сохранял спокойствие, был собран, но императивен, и не оттого, что был каким-то особенно храбрым, а, мне думается, от чувства большой ответственности за порученное ему дело. И конечно, чувство юмора, присущее настоящим артистам, помогало ему в трудные минуты.

Когда нас перебрасывали по воздуху, обычно двумя-тремя рейсами, я почему-то никогда не оказывалась рядом с мужем, хотя мне казалось естественным в такой ситуации быть вместе. На мои упреки, почему он так поступает, я услышала: «Наивный дамский вопрос. У тебя мать, у меня двое стариков – ясно?»

Помню наш приезд в женский летный полк имени Расковой. Невозможно было поверить, что все эти девочки (а иначе их назвать нельзя, самой старшей было 20 лет), летали на грозных бомбардировщиках, которые фашисты называли «черной смертью», а самих летчиц «ведьмами в ночном небе». Летали каждую ночь бомбить вражеские города, делая по нескольку боевых вылетов.

Вокруг нас собрались восторженные, счастливые, глазеющие на Колю Боголюбова как на чудо (он особенно был популярен в то время, сыграв в «Великом гражданине»).

Мы будто попали в гости к веселым девчонкам, которые говорили сразу все вместе. Перебивая друг друга, они рассказывали нам, что у них случилась одновременно и радость, и беда. Одной из девочек на днях присвоили звание Героя Советского Союза, они на радостях стали ее качать, уронили, и теперь она лежит в землянке с ушибами и со сломанной ногой и плачет. После концерта, который принимался восторженно, нас повели в землянку, где лежала заплаканная героиня. Мы и сами едва сдержали слезы. Это была не обычная землянка – у коек тумбочки, полочки, на них вышитые салфеточки, игрушечные зайцы и цыплята, на подушках – думочки, накидочки. Казалось, что это спальня школьниц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю