355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Пилявская » Грустная книга » Текст книги (страница 13)
Грустная книга
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:26

Текст книги "Грустная книга"


Автор книги: Софья Пилявская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

Елена Густавовна рассказала, каким был «суд» над ней. Я не буду писать об этом – очень страшно! С ней поступили жестоко, потому что она отказалась подписать показания, что мой отец «работал на три разведки» (по числу знания языков).

О судьбе отца никаких сведений по-прежнему не было. «Десять лет без права переписки» – и все. Только потом я узнала, что стояло за этими словами.

А тогда Елена Густавовна на многих страницах описала все, что с ней происходило с момента ареста, и было это письмо адресовано на имя Берии. Во второй раз скажу – как же мы были наивны!

Наташа привезла это длинное послание, и я сама ходила опускать его в специальный ящик для писем у ворот Кутафьи-башни Кремля.

В сезоне 1939 года возобновилась работа над «Горем от ума» с Ливановым и одновременно вводился второй состав, о котором я уже писала. Я была счастлива, получив такую роль, но робела быть партнершей Бориса Николаевича.

Начинали репетировать, как всегда, с Василием Григорьевичем Сахновским и отдельными сценами или актами сдавали Владимиру Ивановичу.

Помню, Владимир Иванович был очень доволен Ливановым. После болезни Борис Николаевич был мягок, прост в общении и, точно следуя советам Немировича-Данченко, тонко выстраивал характер своего героя, постепенно нагнетая силу протеста, выливавшегося в последнем акте в гневное обличение. И еще его Чацкий очень любил Софью. В третьем акте перед балом он был таким убедительно простым и нежным, что было трудно уходить – «Щипцы простудим». После болезни он сильно похудел и был стройным.

Замечательно репетировал Молчалина Белокуров – плебей, выбивающийся в свет.

Роль Софьи была мне трудна: не давалась эта девическая надуманная, опоэтизированная влюбленность в Молчалина. И с Чацким все не давалась та мера, где самым главным должно быть это «чуть-чуть». Только в четвертом акте было немного легче.

Первый спектакль в этом составе стал событием из-за Ливанова. Успех у Бориса Николаевича был очень большой. В последующих спектаклях у Ливанова – Чацкого, к сожалению, ускользала искренняя простота, больше появлялось геройства.

Потом составы были перемешаны. Мне было трудно привыкать к Чацкому – Прудкину, и я очень боялась помешать Ольге Николаевне Андровской, блестяще игравшей Лизу.

Играла я Софью довольно долго. Владимир Иванович Немирович-Данченко очень точно проанализировал мою работу. В письме Василию Григорьевичу Сахновскому он писал очень осторожно: «Я бы посоветовал не играть». Вот как необыкновенно бережно наши великие учителя воспитывали нас. Конечно, было обидно, но ведь справедливо, и я не играла до эвакуации. Там пришлось.

Созрело окончательное решение ставить «Три сестры». Владимир Иванович давно готовил себя к этим вторым «Трем сестрам».

Роли были распределены так: Маша – Тарасова, Ольга – Еланская, Ирина – Степанова, Вершинин – Качалов (дублер – Ершов), Прозоров – Станицын, Наташа – Георгиевская, Кулыгин – Орлов, Чебутыкин – Грибов, Тузенбах – Хмелев, Соленый – Ливанов, Родэ – Белокуров, Федотик – Дорохин, Ферапонт – Подгорный, Няня – Соколовская.

На первой беседе Владимира Ивановича с участвующими (а присутствовали почти все актеры, свободные от других репетиций) он говорил о большой сложности этой работы, о невозможности повторения первых «Сестер», о том, что спектакль должен звучать современно. «Мечта о лучшей жизни» – так Владимир Иванович определял суть пьесы.

Вторым режиссером была Нина Николаевна Литовцева (ошибочно Иосиф Раевский называл вторым режиссером себя – в то время он только присутствовал на репетициях, он стал выполнять эту функцию гораздо позднее, когда «стариков» уже не было). Нина Николаевна в первые дни работы сказала мне, что Владимир Иванович хочет дать мне попробовать дублерство Ирины и чтобы я подумала над этим. В те далекие времена не надо было просить, доказывать. Наши учителя заботились о нас, они растили артистов, радуясь их успехам и жалея об их неудачах.

Я заволновалась. Дома с мужем мы всячески рассматривали эту перспективу и пришли к решению, что я не смогу быть Ириной, что это не в моих возможностях. Я чистосердечно рассказала Нине Николаевне о нашем решений, и она поняла меня, а главное, понял Владимир Иванович. Так и не случилось мне тогда попасть в Чехова!

Работа над спектаклем была очень кропотливой, Владимир Иванович с необыкновенным терпением (это качество режиссера он считал обязательным), но не идя ни на какие уступки актерам, добивался великолепной простоты при глубине мысли Чехова и его поэтичности. Репетировали долго и очень интенсивно. Но что-то не согласовывалось у Василия Ивановича Качалова с Немировичем-Данченко, что-то шло не совсем гладко. Чаще стал репетировать Владимир Львович Ершов, но и он не совсем удовлетворял Владимира Ивановича.

И вот незадолго до выпуска Владимир Иванович снимает Качалова с роли Вершинина и отдает первое исполнение Михаилу Пантелеймоновичу Болдуману, а Ершова переводит в дублеры. В театре это произвело сенсацию, но обсуждать и высказываться вслух было не принято. Василий Иванович тяжело переживал свою отставку, но ни единым словом ни он сам, ни Нина Николаевна на эту тему не обмолвились. Наверное, у Владимира Ивановича были веские основания поступить так. Ведь Качалов был одним из любимых его артистов.

Болдуман играл очень хорошо, но многие из нас «болели» за Качалова.

Этот спектакль вышел в 1940 году и стал крупным событием не только для Художественного театра, но и для советского театра вообще. Немирович-Данченко доказал еще раз, что его могучий талант режиссера может быть молодым и современным. Прекрасным было оформление Владимира Владимировича Дмитриева.

На следующий день после премьеры в «Правде» на первой полосе были напечатаны небольшие круглые портреты всех участников спектакля. Актерский ансамбль был необыкновенным, а атмосфера спектакля покоряющей, а уж последний акт! Уход Хмелева, Грибов с газетой, молчаливое прощание и уход Ливанова – Соленого. Монолог Кулыгина – об этом невозможно рассказать.

Кто и как только не играл потом в этом спектакле, а все же до конца не могут расшатать стальной каркас постановки, выкованный Владимиром Ивановичем и его учениками.

Для Николая Ивановича Дорохина 1940 год был счастливым. К тому времени он снялся в нескольких кинофильмах: впервые в центральной роли в фильме Райзмана «Последняя ночь» по сценарию Габриловича, потом были «Волочаевские дни» у братьев Васильевых, «Ошибка инженера Кочина», где он был партнером Любови Орловой.

В большой группе деятелей кино, награжденных Сталинскими премиями, оказался и он. В ту пору это была высокая честь. Председателем комитета по Сталинским премиям тогда был Владимир Иванович Немирович-Данченко. Вручая мужу медаль и диплом, он тихонько сказал несколько слов. Корреспонденты все допытывались, о чем шептал Немирович-Данченко, но так и не узнали, а сказано было вот что: «Помните, что театр – это жена, а кинематограф – любовница». Владимир Иванович очень хорошо относился к Николаю Ивановичу.

Мы очень радовались этой награде. И кроме гордости за мужа как актера, я могла немножко меньше волноваться за него. Несмотря на то, что он очень мало был знаком с моим отцом, Николаю Ивановичу досталось много тяжелого из-за меня – дочери «врага народа».

…Постановка «Кремлевских курантов» в Художественном театре. Впервые на сцене МХАТа появится образ Ленина.

Распределены роли были так: Ленин – Грибов, Забелин – Тарханов, жена Забелина – Книппер-Чехова, Рыбаков – Боголюбов, Часовщик – Петкер, Сталин – Геловани, Дзержинский – В. Марков, Маша – я. Режиссер-постановщик – Леонид Миронович Леонидов, ассистент режиссера – Мария Осиповна Кнебель. Художник – Владимир Владимирович Дмитриев.

Мне рассказывал некоторое время спустя Василий Григорьевич Сахновский, что при распределении ролей Леонид Миронович не сразу согласился с моей кандидатурой на роль Маши. Но в процессе репетиций он был абсолютно одинаков со всеми и, даже если был не согласен в чем-то, очень терпеливо переубеждал, никогда не прибегая к показу. Постепенно я перестала испытывать страх перед грозным Леонидом Мироновичем.

Очень неохотно репетировала Ольга Леонардовна и однажды открыто сказала на репетиции, что не понимает характера жены Забелина, и еще что-то. И через некоторое время Забелину стала репетировать Елизавета Феофановна Скульская – жена Михаила Михайловича Тарханова, которая бывала на всех репетициях.

В работе над спектаклем роль ассистента режиссера Марии Осиповны Кнебель была скромной, хотя с ее стороны и очень активной, а написанные ею воспоминания [13]13
  В сб. «Ольга Леонардовна Книппер-Чехова» / Сост. В. О. Виленкин. Ч. II, с. 313.


[Закрыть]
о репетициях с Ольгой Леонардовной, мягко выражаясь, преувеличены.

После рабочей сдачи спектакля произошел разговор Немировича-Данченко с Леонидовым. О чем, никто не знал, но в результате Леонидов отказался от режиссуры, и Владимир Иванович поменял исполнителей нескольких ролей. Так, роль Забелина перешла от Тарханова к Хмелеву. Забелину стала репетировать Соколова, а Скульская ей дублировала. Вскоре роль Рыбакова была отдана Борису Николаевичу Ливанову, а Боголюбов перешел в дублеры.

Все последующие репетиции с Немировичем-Данченко и с такими артистами, как Хмелев и Ливанов, были для меня большой школой и большим праздником. Почти на всех репетициях с Владимиром Ивановичем присутствовал Николай Федорович Погодин, сидя скромно в стороне. Немирович-Данченко требовал от Погодина значительных переделок текста, отказа от целой картины. Дмитриев заново перестроил интерьер кабинета Забелина и внес еще некоторые незначительные поправки. Возобновленные в конце пятидесятых годов «Кремлевские куранты», уже со Смирновым – Лениным и Ливановым – Забелиным (режиссура Кнебель и Раевского), очень сильно отличались от первого варианта даже в построении некоторых картин.

В ходе репетиций первых «Курантов» произошел курьез с Погодиным. Он все не приносил нужной Владимиру Ивановичу картины, завершающей развитие отношений Рыбакова и Маши. На одной из репетиций Немирович-Данченко обратился к Ливанову и ко мне примерно с такими словами: «Вы теперь знаете много о себе и о событиях, в которых живете, прошу сыграть этюд на тему “Последнее свидание”».

Нам дали 10–15 минут. Ливанов, конечно, со своей смелой фантазией стал набрасывать «план», я тоже посильно участвовала. Мы наметили следующее: Рыбаков едет на фронт, последние сборы. Маша прибегает к нему рассказать о происшедшем с отцом в Кремле. На вопросы Маши, почему уложены его вещи, ответа она не получает. «Вы будете меня ждать?» – «Да!» Потом прощание, она остается одна.

Все это мы сыграли перед Владимиром Ивановичем и теми, кто был на репетиции. Конечно, оба волновались. Борис Ливанов, хотя был тогда очень популярным, даже знаменитым, всегда волновался на репетициях и перед выходом на сцену.

После окончания мы услышали знакомое «Ха!» Владимира Ивановича – не то смех, не то кашель – и слова о том, что эскиз есть. А на следующий день, после того как мы повторили это в присутствии автора, Владимир Иванович вдруг попросил помощника режиссера Глебова пригласить старшего буфетчика Алексея Алексеевича Прокофьева. Тот сразу явился (он замечательно точно описан у Булгакова в «Театральном романе»), и мы услышали: «Прошу вас в кабинете у ложи приготовить закуску вроде легкого обеда и бутылку сухого вина. Николай Федорович там будет работать, потому что мы его запрем». Погодин хотел что-то возразить, но только, улыбаясь, «зачертил» по привычке головой, и Глебов повел его «в заточение».

Еще не была окончена репетиция другой картины, как Николай Федорович принес прелестно написанную сцену – она кончалась уходом Рыбакова, телефонным звонком и ответом Маши: «Комиссар Рыбаков? Уехал!»

…Для меня Алексей Николаевич Грибов был всегда лучшим из всех, кого я видела в сложнейшей роли Ленина. Он играл без грима, только несколько штрихов нашего замечательного художника-гримера Фалеева – и достигалось портретное сходство.

Я всегда оставалась в декорации забелинского кабинета и слушала сцену Ленина с Часовщиком, которого очень достоверно и трогательно играл Борис Яковлевич Петкер, а потом – приход Забелина. Два крупнейших художника – Грибов и Хмелев. Какими же они были живыми, настоящими!

Сцена «Кабинет Забелина». К Хмелеву было страшно приблизиться, заговорить. Помню страшные его глаза. А потом, после встречи с Лениным, – смятение, глаза вопрошающие, он весь устремлен в мечту Ленина вывести Россию из мглы. Он говорил мне: «Сегодня в Кремле я видел гениального человека». Какая сила, какая вера была в этих его словах и как просто он их говорил.

Ливанов – Рыбаков – могучий, сильный, отважный и такой чистый, ясный, прячущий свою любовь к Маше иногда даже за резкостью. Веселый, широкий, надежный русский матрос.

Вспоминаю их всех сейчас и благодарю судьбу за то, что мне пришлось играть с ними.

Летом Художественный театр почти каждый год ездил на малые гастроли в Ленинград на коммерческих условиях. Обязательно везли «Турбиных» и один из чеховских спектаклей.

Тем летом показывали «Турбиных» и «Вишневый сад», где еще играли Книппер-Чехова, Качалов, Москвин и Халютина. Состав «Турбиных» был основной, из дублеров – только Василий Осипович Топорков. Жили обыкновенно в «Астории» и в «Европейской», а молодежь – в «Октябрьской» гостиницах.

Это лето было для меня знаменательным. Я получила вызов с «Ленфильма» от Козинцева и Трауберга для пробы на роль Женни Маркс. По сценарию постановщиков предполагались три серии, уже были утверждены Штраух – на роль Маркса и Черкасов – на роль Энгельса.

После телефонных переговоров я поехала. Встретили меня очень любезно, поместили в хорошем номере «Астории», предупредив, что торопиться не будут.

В первую встречу я только познакомилась с режиссерами и оператором Москвиным. Во второй раз меня пригласил к себе для беседы Козинцев, и я познакомилась с его прелестной женой Софьей Магарилл.

Начались поиски грима и фотопробы. Сложность была в том, что в фильме герои проживали с 18–20 лет до смерти Маркса. Моя восемнадцатилетняя героиня постепенно взрослела и старилась. Все это было очень сложно и ответственно. Грим молоденькой Женни, поработав над моей физиономией, сделал замечательный гример Анджан. А вот сделать щестидесятилетнюю из двадцатидевятилетней женщины было сложнее. Над этим трудились не один день. Грим – фото, грим – фото. А потом наступили и экранные пробы. Парнеров у меня не было. Максим Максимович Штраух находился в санатории «Барвиха» под Москвой, чтобы похудеть и стать молодым Марксом.

Прожила я в Ленинграде больше трех недель. В свободное от кинопроб время я, конечно, виделась с нашими. Как-то, приехав вечером в гостиницу, встретила в вестибюле Ольгу Леонардовну, Яншина с женой (актрисой театра «Ромэн» Лялей Черной), Николая Свободина, других наших. Они шли ужинать и пригласили меня. Конечно, я обрадовалась. Каждое общение с Ольгой Леонардовной было для меня подарком, да и с остальными мне было хорошо. После довольно длинного и вкусного ужина Ольга Леонардовна пригласила к себе на кофе.

Было уже поздно, когда кто-то предложил ехать на Острова, и наша дорогая «герцогиня», как называл ее Павел Марков, с радостью согласилась. А я отправилась к себе в номер: утром надо было быть на студии. И Ольга Леонардовна, прощаясь, сказала: «Да, да, вам нельзя, спокойной ночи» (тогда она еще называла меня на «вы»).

Когда в 10 часов утра я спустилась в вестибюль, ожидая, когда за мной приедут, я увидела нашу «герцогиню» – свежую, элегантную, она покупала газеты, весело разговаривая с киоскершей. Вот такой она была – без возраста.

Кончились мои пробы, я уехала домой, и вскоре мне сообщили, что кандидатура моя утверждена.

Подготовительный период был долгим и сложным, так же сложно проходил и сценарий. Кажется, очень критиковали за символику и романтизм. Требовали переделок. А сценарий был талантливым, не формальным, роли великолепные.

Пока это продолжалось, наступила осень, зима, а потом страшное лето сорок первого. Конечно, стало не до картины. Все поломала война.

Этой несыгранной роли мне было очень жаль. Но, видно, уж «судьба моя такая», как говорит Маша в «Трех сестрах».

Осенью 1940 Года во время репетиции «Кремлевских курантов» я почувствовала себя плохо – приступ аппендицита. Это было уже не в первый раз, но тогда обошлось.

Леонид Миронович, посмотрев на меня пронзительно, сказал помощнику режиссера Глебову, чтобы пригласил нашего врача Алексея Люциановича Иверова (его точный портрет запечатлен в «Театральном романе» Булгакова). Явившемуся Иверову Леонидов приказал: «Забирайте ее и кладите на операцию, и чтобы я ее не видел».

Привезли меня домой, и на следующий день приехал профессор Александр Александрович Вишневский. Мы были знакомы с этим замечательным хирургом и человеком. Осмотрев меня, Александр Александрович сказал мужу: «Привози ее четвертого ноября к девяти утра, а до этого чтобы лежала».

Мы приехали, как и было приказано, и Александр Александрович, кидая мужу на руки мою шубу, деловито сказал: «А ты иди, делать тут тебе нечего». Нянечка повела меня в приемный покой переодеваться в пижамные штаны, больше похожие на подвернутые кальсоны, и в мужскую нижнюю рубаху. В таком виде, выходя из лифта, я наткнулась на профессора. Увидев меня, он, громко вскрикнув «ой», закричал на нянечку: «Сейчас же прикрой ее генеральским халатом!»

4 ноября вечером, уже «прикрытая» голубым байковым халатом с красными обшлагами, я нахально постучала в кабинет и стала уговаривать Александра Александровича, чтобы он оперировал меня сразу, на следующий день, не дожидаясь всех анализов. С трудом, но мне это удалось.

Назавтра в 9 часов меня погрузили на каталку, привезли в операционную и стали готовить. Оперировал Вишневский меня довольно долго, под местным наркозом. Когда меня после операции привезли в палату, где я лежала с женой известного тогда хирурга, то я «трещала», не закрывая рта, пока не начал отходить наркоз, тут уж я стала затихать. Вечером заходил Александр Александрович, он всегда навещал больных в день операции, иногда даже ночью.

Наступило 7 ноября. С улицы слышны были веселье и музыка. Моя кровать стояла против двери, и вот в дверях показался муж – лицо испуганное, постоял, посмотрел и исчез. Вслед за ним появился Федор Михальский, покивал мне, послал воздушный поцелуй – и тоже исчез, а на смену ему явился Иосиф Раевский и стал проделывать какие-то пассы руками. Все трое молчали. Это было очень смешно, но смеяться было очень больно.

Через две недели муж приехал за мной утром. Я заметила, что лицо у него смущенное и вроде заспанное. Дома, войдя в столовую, я увидела на обеденном столе на клеенке остатки еды, банку с маринованными грибами, полупустой графин, еще что-то. Только я начала монолог о «непристойности» стола, как открылась дверь спальни и появился наш дорогой Саша Фадеев. Он был в моем халате, еле доходившем ему до колен, рукава по локоть, вид – немыслимый. «Дорогая, с приездом! Да, да, да! А мы тебя славили, да, да, да». – «Это они не велели накрывать как надо», – указывая на Александра Александровича пальцем, оправдывалась Елена Григорьевна. По инициативе нашего дорогого друга я «с приездом» выпила рюмку коньяка и закусила маринованным грибом. И ничего, не повредило!

Новый, 1941 год мы с мужем встречали в ВТО с Раевским. В глубине ресторана во всю стену был накрыт огромный стол, за которым Владимир Иванович устроил своим ученикам из Музыкального театра встречу Нового года.

За соседними «маленькими» столами сидели известные артисты, писатели, летчики. Было шумно и весело. Мы ходили поздравлять Владимира Ивановича, и он был приветлив, даже ласков.

Было уже поздно, когда мы, как обычно, пришли поздравлять Ольгу Леонардовну. Когда мы пришли, у нее уже была часть гостей Тархановых во главе с самим Михаилом Михайловичем.

Никто из нас и не подозревал, каким страшным окажется этот год…

Часть IV
1941–1945 годы

С 17 июня 1941 года начинались малые гастроли МХАТа в Минске. В репертуаре гастролей были: «Турбины», «На дне», «Школа злословия», «Тартюф». Артисты, не занятые в этих спектаклях, играли на основной сцене в Москве. Декорации, как всегда, были отправлены заранее. Постановочной частью руководил Вадим Васильевич Шверубович, административной – Федор Николаевич Михальский со своим помощником Снетковым, художественное руководство было поручено Ивану Михайловичу Москвину.

Как известно, 22 июня Молотов объявил о вероломном нападении Германии без объявления войны и о жестоких бомбежках наших городов в ночь на 22 июня. Мы с ужасом услышали о том, что бомбили Минск.

Распоряжением нашего тогдашнего директора Калишьяна приказано было продолжать гастроли. Известно, что Алла Константиновна Тарасова категорически протестовала против такого приказа и стала хлопотать в правительстве о его отмене.

Телефонная связь с Минском была прервана. О судьбе ста человек – актеров, вокальной и постановочной групп ничего известно не было.

В театре сразу создали несколько бригад для шефских концертов, главным образом, на призывных пунктах и на вокзалах перед отправкой воинских частей на фронт.

Мы продолжали репетировать «Куранты», а после окончания спектаклей дежурили в конторе Ф. Н. Михальского у телефонов по два человека до 8 часов утра на случай важных приказов и в ожидании вестей из Минска.

Моя мама в эти страшные дни гостила в Кратове, в поселке старых большевиков, у друзей по Красноярску Клоповых. А брат 23 июня, на второй день войны, должен был явиться на сборный пункт. Я приехала к нему, проводила его до соседней улицы (дальше он меня не пустил), а Наташа поехала за мамой в Кратово.

У нас, москвичей, был дом, и мы еще не знали воздушных налетов, а наши товарищи в Минске подвергались смертельной опасности. Оказывается, в первую же бомбежку было много разрушений и человеческих жертв, но наши решили, что спектакли должны идти. Из нашей группы физически никто не пострадал.

Минск продолжали бомбить, и 24 июня фашистская бомба попала в здание театра, сгорели декорации гастрольных спектаклей. Гастроли оборвались. Все жались в гостинице, пока уцелевшей, ожидая распоряжений от местного руководства, а их не было. Наконец появились люди и предложили Ивану Михайловичу Москвину уехать в Москву в легковой машине.

Елизавета Феофановна Скульская, жена Михаила Михайловича Тарханова (он с сыном в это же время был в Выборге, на премьере своих студентов), в те дни была все время с Москвиным. Она рассказывала мне, что в такой ярости видеть Москвина ей никогда не доводилось. Не выбирая выражений, он гнал этих людей и требовал хотя бы один грузовик.

Все-таки удалось добиться грузовой полуторки, в которую были помещены женщины и дети. Остальные пошли пешком. Город горел. Машина отвозила людей на несколько километров и возвращалась за теми, кто шел пешком. Так они и передвигались – ехали и шли, собирали топливо для машины и прятались от бомбежек. Бросили все, остались кто в чем был. (У Ивана Михайловича сгорели ордена вместе с парадным костюмом, оставшимся в гостинице. Впоследствии, когда было необходимо, он надевал ордена Ленина и Трудового Красного Знамени, которыми к тому времени был награжден театр.)

Кажется, это было в ночь на 27 июня. Софья Николаевна Гаррель и я дежурили в конторе Михальского. Раздался телефонный звонок, и голос произнес: «Примите телеграмму». Мы замерли. Я слушала, Соня записывала: «Двумя группами вышли Минска направлении Борисова все живы». Каким чудом дошла эта телеграмма?

В продолжение всей ночи мы по телефонной книжке Михальского обзванивали родных и близких наших товарищей.

Как выяснилось потом, они разделились: группа рабочих сцены во главе с Вадимом Шверубовичем и Леонидом Поповым пошла самостоятельно, все остальные – с Москвиным и Михальским. Конечно, если бы не Иван Михайлович, все могло бы быть гораздо трагичнее.

28 июня, придя утром на репетицию, я увидела в комнате младшего администратора, у нашего служебного гардероба Михаила Михайловича Тарханова. Был он серый, заросший, измученный, в грязном костюме и тихонько плакал. Рядом стоял сын Ваня, тогда подросток. Они вернулись из Выборга, где их застала война. Тархановы пришли прямо в театр после мучительного возвращения. Они пережили много страшного по дороге в Москву. Им уже сказали, что есть вести от «минчан».

А 29 июня ранним утром помощник директора Игорь Нежный поехал в Вязьму – конечный путь электрички. И только там Иван Михайлович Москвин согласился сесть в легковую машину, усадив с собой Лидию Михайловну Кореневу. Остальные ехали поездом, и их встречали в Москве. Иван Михайлович появился дома, держа в руке обломки удочки – единственное спасенное им «имущество».

Наш театр – обе его сцены – работал с большой нагрузкой, концерты и выступления для армии шли ежедневно.

В первые месяцы войны моральное состояние было очень тяжелым, даже не чувствовалось усталости, а только черная тоска.) Моя сестра Наташа и мама остались вдвоем. В конце июня Наташа поступила на курсы медсестер.

Разные предприятия и наркоматы готовили к эвакуации. Москва пустела. Ночные дежурства в театре продолжались. У подъездов и ворот некоторых домов появились надписи «Бомбоубежище» и стрелка, указывающая вход.

Начали эвакуироваться в глубокий тыл семьи писателей, артистов, кинематографистов… Уехала с матерью и маленьким Шурой Ангелина Степанова. Отправил семью в Свердловск Добронравов, туда же уехали жена и дети Ливанова. Петкер куда-то увез жену и сразу же вернулся. Многие семьи были разделены.

Как-то в самом начале июля, поздно вечером, к нам пришел Фадеев. Наверное, часу во втором ночи раздался телефонный звонок. Я подошла. «Это квартира Дорохина? Говорят из ЦК. Товарищ Фадеев у вас?» Я позвала. Он коротко отвечал: «Да, да». И еще что-то. Потом сказал мне: «Дай зубную щетку», пошел в ванную, почистил зубы, умылся и уехал. Мы с мужем просили, чтобы он позвонил потом. Часов в 5–6 утра Александр Александрович позвонил и сказал только: «Пока спите спокойно».

А вечером была первая воздушная тревога – ложная, но все думали, что она настоящая. Жильцы нашего большого дома 5/7 по нынешней улице Немировича-Данченко стали спускаться в подвалы, в котельную и прачечную. Многие были с собаками, мы тоже пошли с нашим Прохором. И вот ведь, злейшие враги – боксеры и овчарки, всегда кидавшиеся друг на друга, тут вели себя сдержанно, прижимаясь к ногам хозяев, и только иногда сильно дрожали. Это был единственный раз, когда мы с мужем были в нашем бомбоубежище. Елену Григорьевну нашу дети увезли под Каширу – на родину.

Через день-два стало известно, что наш «золотой фонд», наших старейшин, а их в Москве был много – художников, музыкантов, певцов, артистов академических театров – отправляли с семьями в Нальчик – беспрекословно.

6 июля в санатории «Сосны» внезапно скончался Леонид Миронович Леонидов. Была короткая гражданская панихида и кремация, все очень спешно. Помню растерянные лица Анны Васильевны и Ани Леонидовых. Юра был уже в армии, но его отпустили на похороны и проводить мать и сестру в Нальчик со всеми.

22 июля мы поехали на дачу в Валентиновку, где постоянно жили родители мужа. Хотели вернуться засветло, но задержались. Когда электричка подошла к перрону в Москве, она не остановилась, а повезла нас дальше. Нас выпустили из вагонов и приказали идти в тоннель. Никакие протесты людей на милиционеров не действовали. Большая толпа оказалась в тоннеле на рельсах. Раздался приказ: «Всем на корточки или сесть!» Доносился какой-то гул.

У мужа начался сердечный приступ – очень было душно и тесно. Я, не слушая окриков, пошла к старшему милиционеру и попросила разрешения пройти дальше по тоннелю, где было меньше людей. Сказала, что муж болен, и назвала фамилию. К актерам кино отношение тогда было особое. Милиционер даже помог нам пройти метров сто. Там можно было на что-то сесть. Но я стояла, слушала зловещий гул, иногда очень резкий, короткий.

Наконец дали отбой, и мы пошли по путям к станции «Комсомольская площадь». В залах метро стояло много раскладушек, и было много женщин с детьми.

Выйдя на волю, мы поняли, что это была не ложная тревога, видны были разрушения. Пешком, очень медленно, часто останавливаясь, дошли мы до дома – цел!

Было уже совсем светло, когда мы вошли в квартиру и увидели нашего пса. Он стоял, сильно дрожа, в ванне, где с начала войны всегда была налита вода. Так он, бедный, спасался в одиночестве.

Я позвонила маме, она была спокойна, зная, что мы на даче. Наташа была на дежурстве и тоже уже звонила. О нашем путешествии я ничего не рассказала. На следующий день рано утром муж повез Прохора на дачу.

Так мы пережили первый налет фашистов. Больше по своей воле я в бомбоубежище не спускалась. А многие ходили к 8 часам вечера ежедневно. Из наших театральных это были в основном те, кто пережил минские гастроли.

Отъезд наших «стариков» в Нальчик был назначен на 9 июля. Уезжали все во главе с Немировичем-Данченко.

Нина Николаевна и Василий Иванович Качаловы до этого, кажется, были устроены в Пестово – нашем подмосковном доме отдыха. Вадим Шверубович был уже на фронте – он сразу добровольно ушел в ополчение. Федор Михальский тоже ушел, но его, по распоряжению Ивана Михайловича Москвина, через два-три дня вернули в театр. Качаловым надо было провести перед отъездом одну ночь в Москве.

С 8 на 9 июля было опять наше с Гаррель дежурство, теперь уже в качестве доморощенных медсестер. У каждой из нас была большая сумка с медикаментами, бинтами, ватой, йодом и большой винной бутылкой с валерьянкой, приготовленной доктором Иверовым.

Придя днем в театр, мы с Соней рассказали нашему замечательному заведующему бутафорией Горюнову, что хотим устроить Качаловых особо в нашем бомбоубежище (оно было в подвале под Школой-студией). Василий Иванович Горюнов принес маленький диванчик, кресло и ширму. Таким образом был устроен отдельный уголок.

Позвонили Ольге Леонардовне, приглашая к нам в подвал, но она, поблагодарив, сказала, что лучше сидеть в передней – «безопасно».

К 8 часам вечера стали собираться в чайном буфете театра. Пришли Качаловы, Нина Николаевна – постаревшая, молчаливая, а у Василия Ивановича глаза грустные – вопрошающие. Он все благодарил и иногда спрашивал, когда и куда надо идти. Около половины девятого мы проводили их.

Помню, что Фаина Васильевна Шевченко с мужем Георгием Александровичем Хмарой и дочерью Фленой выбрала производственный корпус – в обоих наших подвалах народу было много.

Аккуратные фашисты не заставили себя ждать, ровно в 9 часов загудели моторы. Некоторые наши «специалисты» якобы различали звук и наших моторов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю