355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Софья Могилевская » Крепостные королевны » Текст книги (страница 8)
Крепостные королевны
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:16

Текст книги "Крепостные королевны"


Автор книги: Софья Могилевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Глава шестая
Нежданное, негаданное

А утром вдруг тяжко занемогла Фрося.

Проснувшись, хотела встать и бежать вместе со всеми в театр на репетицию, да вдруг закашлялась. Кашляла долго, надрывно, припав губами к платку. А как отпустил кашель, она привалилась спиной к стене и бессильно бросила на колени худенькие руки.; И стала часто-часто дышать открытым ртом, будто рыбка, выброшенная на песок. На платке же расплылось кровяное пятно.

Снова хотела подняться, хотела встать на ноги и опять зашлась долгим, мучительным кашлем. И, уж совсем обессилев, плашмя повалилась на дерюжку. Горько заплакала.

Верка тотчас побежала к Матрене Сидоровне: что делать-то? Фрося у них захворала. Встать не может, не только что идти на репетицию.

С гневным воплем Матрена Сидоровна ворвалась в горницу. Стала трясти Фросю за плечи.

– Ах она бестия! Лежит, будто благородная. Ишь когда вздумала хворь на себя напустить… Поднимайся, дрянь эдакая!

С испуга Фрося было попыталась вскочить на ноги, но кашель снова свалил ее на дерюжку.

– Верка! – в ярости крикнула Матрена Сидоровна.

– Чего? – отозвалась Вера.

– Сбегай-ка за крапивой. Живо! Я ее сейчас крапивой огрею. Она у меня живо подскочит. За погребом жгучая растет. Побольше рви!

Верка с места не двинулась. Лишь исподлобья кинула на Матрену Сидоровну колючий взгляд.

– Василиска, Ульяна, Дунька, за крапивой… – по очереди выкликала Матрена Сидоровна девчонок. Но они все точно оглохли.

Всегда услужливая, Василиса начала тихим голосом:

– Сударушка… – Поглядела на Фросю и осеклась. Тоже вышла из повиновения. Побледнев, глаз не спускала с Фроси.

А Фрося все порывалась подняться со своей дерюжки и, как срезанная серпом травинка, валилась обратно. Кашель трепал ее все сильнее, сильнее.

Тут Матрена Сидоровна уразумела: кричи не кричи, а криком Фросю на ноги не поставить. Тем более, нельзя ей нынче плясать перед гостями. Не приведи господи, еще свалится во время танцевания.

Бранясь на разные лады, Матрена Сидоровна кинулась за распоряжением в господский дом, к самому барину. Что делать: девка, которая плясать назначена, занемогла, подняться не может.

Но до барина ей добраться не пришлось, хоть камердинера Василия слезно просила доложить. Он на нее руками замахал: обалдела ты, что ли? Полон дом гостей, а она с какой-то хворой девкой суется! К Григорию Потаповичу надо идти! Ну ясно – к Басову! Он же в театре над актерами главный…

И то верно. Подхватилась Матрена Сидоровна и – скорее в театр. А там последние приготовления идут. Народищу нагнали – ужасти-ужасти! И всем, видать, дел хватает… Кто масляные лампы пробует, чтобы ярко горели. Кто занавес вверх поднимает, вниз опускает, не получилось бы заминки, когда станут его при гостях вздергивать. С кресел, со скамеек каждую пылинку смахивают – господа-то ведь в каких туалетах усядутся! В шандалы, какие в зале на стенах висят, восковые свечи вставляют.

Вон Григорий Потапович. Он и есть главный над всеми актерами и актерками, дансерами и дансерками. Вроде бы как итальянец Антон Тарасович над музыкантами. Только тот пению да музыке всех обучает, а этот всяческому говорению да танцеванию.

Хоть из простых мужиков Григорий Потапович (не так давно и в Гришках хаживал!), а грамотный и в театральных делах оказался умельцем. Когда Федор Федорович задумал у себя в Пухове театр завести, он Гришку Басова изо всей дворни выделил. И не зря послал его в Москву на выучку. Почти целый год Басов прожил в Москве, всякому-разному учился там у актера Василия Померанцева. Говорят, барин за эту выучку актеру Померанцеву чуть ли не две сотни отвалил. Да и сам Гришка Басов учился с превеликим старанием. Бывало, и недоест и недоспит, а уж не пропустит ни одного представления, какие в тот год давались в Москве. Многое посмотрел. Даже сумел проникнуть в театр графа Воронцова, что на Знаменке, и в Кусковский театр графа Шереметева. Видел он и комическую оперу «Два сильфа», и «Инфанту Заморы», и оперу Сальери «Данаиды», и «Ричарда Львиное Сердце» французского композитора Гретри, и многое-многое другое.

А в публичный театр Меддокса, который был вновь отстроен на Петровской улице, его и на репетиции пускали. Владельцу театра, англичанину Меддоксу, своим рвением и любовью к театру Григорий Потапович по душе пришелся.

В те годы у Меддокса подле оркестра имелись особые места для постоянных посетителей театра. Назывались эти места «табуретами». Большая часть постоянных посетителей имела собственные крепостные театры. Они получали приглашение на две генеральные репетиции нового спектакля и были всегда строгими ценителями и судьями. Григорий Потапович Басов тоже имел доступ на эти репетиции. Рта он, понятно, не смел раскрывать, но слушал внимательно и многому научился.

Когда вернулся из Москвы, никто его и не узнал. Наряжен по-господски и еле-еле с людьми разговаривает. Весьма даже загордился. Кто-то вздумал его по-свойски Гришкой окликнуть. Изо всей силы он по затылку того огрел и сказал: «Запомни: зовусь Григорием Потапычем».

С той поры уже ошибок не было. Стали Басова величать Григорием Потапычем и, здороваясь, кланялись в пояс.

Григорий Потапович стал правой рукой барина в его театральных затеях. По его совету выбрали и оперу «Дианино древо». На манер барина и Григорий Потапович завел себе хлыстик. Конечно, рукоятка у его хлыстика была никакая не черепаховая, а самая простецкая. Однако пускал в ход свой хлыстик Григорий Потапович куда чаще барина Федора Федоровича. Злой был мужик, с норовом.

Теперь Григорий Потапович находился на сцене. Что-то заело там с пещерой, которая должна то спускаться под пол, то подниматься наверх. Весь потный, красный, бегает, суетится. На всех орет. И к нему подступа нет.

Однако Матрена Сидоровна умеет быть настырной. От нее не так-то отобьешься. Тоже полезла на помост, который сценою зовется. Пошла ходить за актерским управителем:

– Григорий Потапыч, а Григорий Потапыч…

Куда там – не слышит. Вернее, не хочет слышать. Глаза чумовые. Сам какие-то веревки тянет, ругается.

– Григорий Потапыч, а Григорий Потапыч…

Наконец пещера и вниз спустилась, и наверх поднялась. Тогда услыхал. Глянул осатанело – сейчас по щеке смажет.

– Отвяжешься ты от меня, подлая баба?

– Да, Григорий Потапыч… – Матрена Сидоровна чуть ли не стонет: – Занемогла у нас одна дансерка, которая нынче антраша должна выделывать.

Прислушался.

– Какая еще дансерка?

– Да которая нимфу пляшет… Она же еще и пастушку…

– Фрося Белова, что ли?

– Она, она!

– Другую веди. Там полагается, чтобы пара дансерок была. Понятно тебе?

– Понятно. Кого же вместо Фроськи-то сюда пригнать?

– Кого хочешь.

– Так другая, которая имеется, необученная…

– Гони без промедления. Здесь обучим!

Вот спасибо человеку! От души отлегло. Матрена Сидоровна рысью помчалась обратно к дому.

А там Фрося все так же пластом лежит. Не лучше ей. Уже не бледная она, а вся жаром полыхает.

Возле нее Дуня, руку Фросину держит и плачет. Тут же и остальные девчонки. Все растерянные. Про репетицию и вовсе думать забыли.

Матрена Сидоровна мигом их в чувство привела. Всех погнала в театр. И Дуне велела немедля туда же бежать.

Дуня ушам своим не поверила.

– А мне-то зачем?

Но Матрена Сидоровна сказала, что она, Дуня, будет плясать вместо Фроси и нимфу и пастушку.

Дуня в слезы: да рехнулись они, что ли? Одурели все? Ей плясать? Перед гостями? Да не умеет она, не обучена… На позорище ее хотят, видно, выставить.

Но посмотрела на Фросю и подумала: пусть позорище, пусть ее, Дуню, обругают, пусть высекут за неумение, лишь бы Фросю не тревожили.

Утерла слезы и стала поспешно одеваться. А Фрося ей чуть слышным шепотом:

– На Веру поглядывай, Дунюшка. Как она, так и ты… Не больно хитрое дело.

И снова ее худенькое тело стал сотрясать жестокий кашель. Выползла алая змейка из уголка рта и поползла-поползла по подбородку на шею. Точно хотела бедную Фросю ужалить насмерть в самое сердце.

И вот Дуня на сцене.

Темно здесь. Горит сальная свеча. Тускло освещена сбоку лишь одна кулиса. Со всех сторон висят пестро разрисованные холсты. Дуня знает, что эти разрисованные холсты называются декорациями. Когда на помосте зажгут масляные лампы, здесь будет и сад, обнесенный стеной, и голубая речка, а за речкой зеленая рощица, будет и дерево с золотыми яблоками, и пещера, в которой спрячутся нимфы и богиня…

Но хоть и знает это Дуня, верится ей с трудом. Сейчас всюду на сцене только тряпки, пестро и непонятно размалеванные, а более ничего.

Кажется, давно ли это было? Слыхом она не слыхивала, что бывает дом, который зовется театром. А в театре есть помост, который называется сценой. И разве знала она, что бывают какие-то богини, а у богинь есть прислужницы – нимфы; и еще бывают пастушки, которые не столько коров или гусей пасут, а лишь пляшут да поклоны отвешивают…

А вот сейчас она, Дуня Чекунова, крепостная девчонка из деревни Белехово, – на сцене. Сама будет представлять нимфу, богини Дианы прислужницу. Потом будет пастушкой. И тогда наденут на нее голубую пышную юбку с белым кисейным передником, а на голове у нее будет веночек из розовых цветов. Щеки же ей намажут пунцовой помадой…

Все утро ее обучали танцам. И как на носочках бегать то влево, то вправо, а то вперед к краю сцены. Учили, как руки над головой вздевать, как кружиться, как поклоны и полупоклоны делать, как в разные стороны руками махать, вроде бы как лебедиными крыльями. Многому ее учили в это утро.

Сперва не очень все складно-ладно у Дуни выходило. Но бранить ее не бранили, а по щекам и вовсе не шлепали. Просто заставляли до одурения, так что ноги подкашивались, повторять все движения; когда же накрепко она затвердила, в какую сторону ей сперва бежать, а в какую потом и как присесть, вытянув ноги, и как кружиться подле прекрасной охотницы – богини Дианы, тогда главный управитель Григорий Потапович подозвал ее к себе. Спросил, ероша свои рыжие волосы:

– Тебя как звать?

– Дуней, – робко ответила она. И вся сжалась: вот сейчас-то и начнется наука: и отлупит ее Басов, и отругает – знала от девчонок о его свирепости.

Но Григорий Потапович хоть грубовато, но без гнева сказал:

– Музыку слушай, Дуня. Ушами, руками, ногами, всем, что в тебе есть! Разумеешь?

– Я и так слушаю, – сказала Дуня и прибавила, осмелев: – Я люблю музыку. Страсть, как люблю!

– Девка ты хорошая. Подучишься, отменной дансеркой станешь.

Дуня хотела было возразить, что – нет. Дансеркой ей быть не хочется. Это она лишь заместо Фроси, пока Фрося хворает. Она ведь пению обучается у Антона Тарасовича. Но вслух ничего этого не сказала. Лишь зарделась от неожиданной похвалы.

Басов тут же от нее отвернулся, будто с нею и не разговаривал. Подскочил к кому-то на помосте и хлыстом его, хлыстом, хлыстом.

– Ты что, леший? Очумел? Куда прибиваешь? Песья голова… Где твое соображение?

Дуня была вся как в тумане. Все у нее болело, ломило. Неужто надо будет ей при бариновых гостях плясать? Страшилась она предстоящего и ждала. Но больше страшилась, чем ждала.

Так нежданно-негаданно оказалась Дуня впервые на сцене.

Глава седьмая
Звезды за окном

В назначенный час стали собираться гости. В зале уже горели свечи – ив люстре, которая свисала с потолка, и в шандалах, прикрепленных к стенам. Зажгли масляные лампы и на сцене. От маленьких зеркальных отражателей, которые были приделаны к каждой лампе, и впрямь все преобразилось: вместо размалеванных холстов появилась и речка яркой синевы, и тенистая роща, и таинственная пещера из серых камней.

Занавес на сцене был спущен, но слышалось, как в зале смеются и переговариваются бариновы гости – господа, которые пришли смотреть на представление.

Потом заиграла музыка – громкая, красивая, радостная, и представление комической оперы «Дианино древо» началось.

Хорошо ли, плохо ли танцевала она, понять Дуня этого не могла. Что верно, то верно – старалась она изо всех сил. Сперва, правда; изрядно робела, все посматривала на Верку, все выспрашивала у нее глазами: так ли она делает? Не ошибается ли? А Верка ей улыбкой и чуть приметными движениями рук помогала, подавала знаки, и Дуня понимала, что все у них пока идет хорошо, ладно и не надо бояться…

Но чем дальше, тем смелее и свободнее танцевала Дуня. Уже перестала смотреть на Верку, просто слушала музыку. И стало ей казаться, что музыка играет лишь для нее одной – и обе скрипки, и флейта, и Петрушина виолончель… Особенно виолончель! И будто говорит ей Петрушина виолончель те слова, которые чуть было не сказал он тогда, возле окошка. Чуть было не сказал, да все-таки не сказал.

Лучше всего запомнилось Дуне из этого первого ее выступления на сцене, как она, завертевшись на носочках, долго-долго кружилась. Потом, быстро перебирая ногами, не побежала, а заскользила к самому краю помоста. И всем показалось, что она не удержится, что упадет с помоста в зал. Чей-то голос громко вскрикнул: «Ох!»

Но Дуня не собиралась падать. Она знала, что, добежав до края сцены, лишь протянет вперед руки и, снова закружившись на носочках, еле касаясь пола, отбежит и скроется за деревьями, которые нарисованы сбоку на сцене.

Уже стоя за кулисами и тяжело дыша, услыхала Дуня, как гости и сам барин Федор Федорович и другой барин в белом атласном камзоле, которого она приметила в кресле первого ряда, закричали: «Браво! Браво!» – и захлопали в ладоши.

Ей ли, Дуне ли, кричали они «браво» и хлопали в ладоши или кому другому, этого она понять не могла. Но будто сладкий дурман разлился в ее сердце.

И ноги-то у нее гудели, во рту пересохло. Привалившись к какому-то столбу, она еле стояла от усталости. Но такая большая радость наполняла ее, что век не уходила бы она с этого помоста.

Из оркестра ей кивал синьор Антон Тарасович. По губам его она понимала, что говорит он: «Браво! Бравиосимо!» И доподлинно знала, что относятся эти слова к ней, к Дуне Чекуновой, и ни к кому иному.

А Петруша Белов, продолжая водить смычком по струнам виолончели, теперь и в ноты не глядел. А лишь на нее, на Дуню. Глаз не сводил. По его глазам Дуня знала, что Петруша тоже ее хвалит.

Музыка играла – ах как дивно! Пела Надежда Воробьева. Она была в костюме охотницы Дианы с серебряным полумесяцем на голове.

Ей вторила Катерина Незнамова.

В зале колыхалось пламя свечей – нарядные барыни с голыми плечами обмахивали себя веерами из белых лохматых перьев.

Барин Федор Федорович был, видно, весьма доволен представлением. Улыбался. То и дело подносил к глазам золотую тростинку со стеклами. Что-то говорил своему гостю, важному барину в атласном камзоле. Тот кивал в ответ и тоже поглядывал на сцену через стеклышки на длинной тростинке. А на его белом камзоле переливались алмазами две звезды, а третья, тоже алмазная, висела на шее. Через плечо же была перекинута широкая голубая лента. Ничего не скажешь – авантажный барин!

Вдруг Дуня сообразила, что барин этот и есть сам граф – Николай Петрович Шереметев. Его она видела в карете, про него тогда спросила у Василия: не царевич ли?

Григорий Потапович, возле которого сейчас стояла Дуня, строго сказал:

– Не больно верти головой. И глазами во все стороны не зыркай! Перезабудешь все антраша… А будешь гирляндой махать, не растягивай. Разорваться может гирлянда-то…

Дуня кивнула, будто поняла, о чем толкует ей Басов, но на самом деле ничего толком и не слыхала и уразуметь не могла.

Гирлянда? Да что ж это такое, гирлянда-то? О чем речь ведет Григорий Потапович?

Была она словно в каком-то забытьи. И не мудрено: слишком много она за один нынешний день увидела, узнала и перечувствовала. Было от чего голове кругом пойти…

Потом занавес опустился и гости ушли из театра. В зале и на сцене потушили огни, – девчонок Матрена Сидоровна погнала обратно во флигелек.

Девочки давно спали, а Дуня не могла уснуть. Лежала с открытыми глазами, смотрела на звезды за окном. Впервые она ясно ощутила, что не хочется ей обратно в Белехово. Здесь, только Здесь должно ей быть. Театральный помост ей лучше дома, слаще материнской ласки, и ничего, ничего ей, кроме этого, не нужно…

А потом усталость взяла свое. Ресницы у нее смежились. И она уснула.

Приснился ей сон. Будто она вовсе не Дуня Чекунова, а королевна. Такая, о которых в сказках сказывают. На голове у нее не то корона, не то венец в самоцветных камушках. И сияют эти камушки, вроде бы роса на траве – и зеленым, и красным, и голубым, и фиолетовым, все переливаются. Да так, что от них и светло и ясно вокруг.

И вот будто идет в самоцветной короне она, королевна Дуня, дремучим-дремучим лесом. Одни ели в лесу – огромные и темные. Упираются ели верхушками в небо. А по небу облака плывут и задевают за эти ели. Облака же не белые, как бывают летним днем, а закатные и светятся.

Идет Дуня по лесу, а сама не знает куда. Что-то ищет, а сама не знает что.

И вдруг дремучий лес кончается и начинается другой, веселый, светлый. И весь этот лес поет. Каждая ветка на дереве поет. Каждый лист на дереве поет, и травы поют. И цветы поют. И уже знает Дуня, что хочет она в этом сказочном поющем лесу отыскать Петрушу Белова, который играет где-то рядом на виолончели.

Только нет его нигде. Нигде нет. А песня-то звучит все ближе, все явственнее.

Приставила Дуня к губам ладони и крикнула:

«Петруша, ау! Где ты, Петруша? Отзовись…»

А из-за куста доносится:

«Здесь я, Дунюшка! Обойди куст и увидишь меня».

Знает Дуня: стоит ей обойти куст, увидит она Петрушу в его ветхом кафтанишке с заплатой на локте.

А куст такой красивый, что словами рассказать невозможно – весь в цветах. Никогда таких пышных цветов Дуня не видывала.

«Вот сорву сейчас тот малиновый, и поможет он мне сыскать Петрушу Белова», – думает Дуня. Но только приблизила пальцы к дивному кусту, как рядом, возле плеча, услыхала голос матери: «Не тронь! Не смей… не касайся… Волчье лыко это. Волчье лыко…»

Отскочила Дуня от куста, руки за спину спрятала, а вместо куста стоит колдунья Марфа – красивая, статная. Стоит, смотрит на Дуню и хохочет. Зубы блестят – вот как хохочет! До упаду. «Не найти тебе ничего! Не увидеть тебе никого! Хоть весь век ищи».

Рядом другой голос, знакомый, жалобный…

Проснулась Дуня. Посмотрела на окно – темным-темно за окошком. И звезд никаких не видно. Ушли куда-то, скрылись. Во сне стонет и мечется больная Фрося. Жаром от нее полыхает.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
КОРОЛЕВА ГОЛКОНДСКАЯ
Глава первая
Федор Федорович покидает Пухово

Не дожидаясь дождливой осени, Федор Федорович после своих именин укатил в Москву. Уезжая, оставил Басову письменное распоряжение: как кому надлежит поступать, пока он, Федор Федорович, будет в отсутствии.

Над этим наставлением Федор Федорович трудился несколько дней подряд. Никого не принимал, приказывал себя не тревожить. После утреннего кофе тотчас удалялся в кабинет.

Умытый камердинером Василием, причесанный кауфером Степочкой, в любимом атласном халате с палевыми отворотами, садился в удобное кресло, брал гусиное перо и начинал свой труд.

Подумает – и напишет фразу. Написав, прочтет. А затем присыплет сухим речным песком, чтобы не размазать чернила по бумаге.

И так фразу за фразой, фразу за фразой…

На столе для сего случая во множестве лежат гусиные перья, остро-преостро отточенные казачком Афонькой. Стоят чернила в чернильнице из французского фарфора. Также имеется в достаточном количестве сухой просеянный песок, чтобы присыпать написанное.

На верхней части листа плотной бумаги Федором Федоровичем было выведено крупными буквами:

НАСТАВЛЕНИЕ ГРИГОРИЮ БАСОВУ.

Такие же распоряжения оставлял граф Шереметев своему крепостному человеку Василию Вороблевскому, уезжая из Кускова в Москву, или в Петербург, или в дальние свои поместья. Одно из таких графских распоряжений Федор Федорович видел собственными глазами. Оно так и начиналось: «Наставление Василию Вороблевскому». А Василий Вороблевский был человеком образованным – и сочинителем, и переводчиком многих французских опер, идущих у Шереметева в театре. Раз Вороблевскому оставлялись распоряжения, Гришке-то Басову тем более следовало их иметь.

И Федор Федорович в своем наставлении Григорию Басову писал все по порядку, не торопясь и обдумывая каждое слово:

По отъезде моем в Москву иметь тебе надзирание над оставшимися в Пухове актерами, актерками, музыкантами, а также над девочками-актерками, взятыми мною для обучения.

А поступать тебе надо по нижеследующим пунктам.

В положенные дни заставлять всех учиться пению и музыке у г. Терручи, манерам и танцам у г-жи Дюпон. А также наблюдать тебе, чтобы учились все прилежно и чтобы время напрасно не протекало. Ежели леность и нерадивость к учению у кого окажутся, то таковых ставить на колени, сажать на хлеб и воду или наказывать иным образом и о малейших проступках меня уведомлять.

Последнее время на подмостках московских театров вошла в моду опера русского композитора Фомина «Мельник, колдун, обманщик и сват». Эту оперу Урасов решил ставить и у себя. В наставлении Басову он написал – и кому какие арии велит исполнять, и какие кому роли надобно затвердить, и какие с французской мадам танцы подготовить. Якову Корзинкину приказал сделать подготовительные рисунки декораций. Одним словом, когда к лету в Пухово он вернется, чтобы можно было немедля начать репетиции сей новой комической оперы.

В наставлении были слова, которые касались Дуни и Петруши.

Приказываю господину Терручи обратить особое внимание на новую девку, привезенную из Белехова летом сего года. С означенной девкой Евдокией Чекуновой, наравне с актеркой Надеждой Воробьевой, приказываю ему изучать арии в опере Фомина. Ибо имею я намерение, чтобы означенная девка Евдокия Чекунова выступила в главной роли Анюты. И еще приказываю господину Терручи поприлежнее заняться с моим холопом Петром Беловым, ибо желательно мне послать его на дальнейшую выучку в Санкт-Петербург или еще куда в иное место. А девку Ульяну Смагину за леность и неспособность приказываю отослать на скотный двор, коли там есть надобность в людях, или куда в иное место.

Заканчивал повеление Урасов такими словами:

Без твоего повеления чтобы никто не смел уходить со двора. Об учении и поведении вверенных тебе людей приказываю отписывать мне в Москву всякую неделю.

Повеление это пусть знают все мои люди, и чтобы никто не осмелился его нарушить, ибо никакое нарушение воли моей даром не пройдет.

Сентябрь 1 дня 1794 года.

Получив из собственных бариновых рук наставление, Басов с усердием многажды его читал и перечитывал, а кое-что затвердил и на память. После отъезда барина поскреб пальцем рыжий затылок и принялся рьяно все выполнять.

Перво-наперво устрашил людей, ему вверенных. Особое внушение сделал басу Тимошке Демченко. Сказал, что ежели еще раз ему доложат, что Тимошка без его позволения и ведома отлучился, то ждут Тимошку на конюшне кнут да розги.

– А еще вот сие на закуску, – прибавил Григорий Потапович и покрутил перед Тимошкиным носом хлыстом.

– Батюшка, Григорий Потапыч, – забасил Тимошка, – так ведь я ходил пособлять отцу с матерью… Отец ведь у меня слабосильный, а мать хворая… Ведь самое жнитво…

Басов и слушать Тимошку не стал. Еще раз показал ему хлыст: мол, об этом не забывай!

Но, когда он с бариновым постановлением сунулся было к синьору итальянцу, тот и рта не дал ему открыть. С возмущением затопал ногами. Закричал, что пока он еще не раб, не подневольный, а человек свободный и лучше знает, как и с кем ему надобно заниматься. А все эти наставления «тьфу, тьфу, тьфу». Он кричал, мешая русскую речь с итальянскими ругательствами. Басову показал на дверь и велел убираться с глаз долой.

Григорий Потапович, расстроенный, поплелся к выходу. У двери, однако, задержался. С обидой поглядел на Антона Тарасовича:

– На меня-то ты за что осердился? Разве я по своей воле? Гляди, написано ведь… А я кто? Сам знаешь…

Поостыв, Антон Тарасович, однако же, сам отправился к Басову. Они помирились. А прочитав наставление, Антон Тарасович порадовался за Дуню и Петрушу. Хорошо, коли будут учить их дальше. Большие артисты из них получатся. Уж это он чувствует.

И Антон Тарасович размечтался: может, Федор Федорович пошлет Дуню и Петрушу не куда-нибудь, а в любезную его сердцу Италию. Может, и его заодно. А коли не пошлет, он сам с ними поедет. За годы безвыездной жизни в Пухове прикопил деньжонок. Хватит доехать и пожить в Италии. Для Петруши он найдет подходящего учителя. Мальчику нужен виолончелист-виртуоз. Как знать, может быть, божественный Луиджи Боккерини возьмется его учить? Ведь в детстве они были друзьями, бегали по улицам Лукки, где оба родились и выросли. Но как по-разному сложились их судьбы – его, безвестного скрипача, и великого виолончелиста Луиджи Боккерини, имя которого гремит на весь мир!

Когда же Григорий Потапович, исполняя баринову волю, направился к мадам – француженке, та, как кошка, зафыркала, замяукала, зашипела, только что царапаться не стала. Да что ж это такое? Кофей нынче подали жидкий, холодный. Репетишпую натопили кое-как. У нее насморк, хрипы в горле. И вообще она мерзнет, мерзнет, мерзнет… Она не может в таком морозе и холоде!

Григорий Потапович в душе усмехнулся. Еще зима-то ведь на подступах, не начались холода, а она уже жалуется, зябнет… А как грянут морозы, что скажет? Однако, жалеючи ее, старую, пообещал душегрейку на заячьем меху:

– Довольны будете, ваша милость. Ей-ей… У моей бабы есть новая, ненадеванная, принесу.

Француженка проводила Басова до дверей своего покойчика. Приседала, благодарила, прикладывая к покрасневшему от холода острому носику в кружевах платочек.

Григорий Потапович распорядился, чтобы пожарче топили помещение у мадам и для репетишной комнаты на дрова бы не скупились.

Ульяша вся изревелась, узнав о распоряжении барина. Не то, чтобы ей так уж хотелось учиться петь и хорошим манерам. Вся эта морока ей надоела до смерти. Но на скотный двор?! Но ходить за телятами? Копаться в навозе?! У родимого батюшки, у родимой матушки ее сроду того делать не принуждали. Причитала в голос. Глаза и щеки вспухли у нее от слез. Не иначе как это происки какой-нибудь завистницы. А может, проклятый итальяшка на нее наговорил барину. Давно он на нее зуб точит…

Фрося, Дуня и Верка стояли подле ревущей Ульяши. Жалели ее, А слов, чтобы утешить, не было: барская воля!

Василиса хмурила темные брови, смотрела в окно, думала о себе. Отец хоть и любимый баринов псарь, но что там отец, если барин прикажет?

За окном семенил дождь. Листья вздрагивали под быстрыми, мелкими каплями.

За ум пора браться, размышляла Василиса: к Антону Тарасовичу подольститься, старания удвоить. А то могут ведь и ее куда-нибудь спихнуть. Не придется ей тогда рядиться в туалеты, красоваться, похвалу себе выслушивать!

Но с Ульяшей все обошлось. И наилучшим образом. Матрена Сидоровна дело уладила. Смекнула, что может ей быть от этого изрядная выгода. Отправилась к Басову, к театральному управителю. Тот встретил ее неприветливо, еле кивнул. Но Матрена Сидоровна – настырная баба – что задумала, от того не отступится. А Гришкины приветы ей – плюнуть да растереть!

Начала:

– Потапыч, а Потапыч?

– Зачем явилась?

– Девку-то, Ульяну Смагину, чего тебе на скотный гнать?

– По повелению баринову… – Басов ткнул пальцем на железом окованный ларец, где держал из бумаг все самое нужное и важное.

– Можно и кого другого послать? – не отлипала Матрена Сидоровна.

– Говорят тебе, вздорная баба, девку эту нечего зря учить. Глупа, ленива. Проку от нее нет и не будет.

– Так Ульяшкин-то отец… Никанор Смагин.

– Который постоялый двор держит? – удивился Басов.

– А я о чем толкую? Для дочери ничего не пожалеет.

– Гм… – Басов заколебался. Не то, чтобы выгоды хотел, но Никанор Смагин ему кумом доводился.

А Матрена Сидоровна, лукаво просверлив Басова маленькими глазками, свой натиск усилила:

– В бариновой бумаге, дай бог ему доброго здоровья, сказано: можно ее куда и в другое место.

– Так-то оно так, – сдаваясь, промямлил Басов.

По первому снегу за Ульяшей приехал отец. Привез подарки всем, кому следует. Мужик был богатый, жил на оброке, держал постоялый двор не где-нибудь, а на столбовой дороге.

Ульяша уезжала из Пухова счастливой: теперь-то она и поест вволю, и поспит вволю, и нагуляется сколько душе угодно. А то все каша да каша с конопляным маслом. Либо уха из карасей. Уж наестся она подовых пирогов! И с груздями! И с капустой! И с требухой! Наестся досыта, до отвала. Никто ее попрекать не станет толщиной. И слава тебе, создатель, музыке, танцам, манерам обучать не будут. Не услышит она более голоса этой треклятой Матренки…

Прощаясь с подругами, прослезилась, обещала к ним приезжать, пирогов обещала привозить. («Бедные вы, разнесчастные, в голоде ведь живете!..») Божилась, что нипочем их не забудет.

Но лишь только выехали за ворота усадьбы, Ульяна с годовой покрылась бараньим зипуном и заснула. Пробудилась, когда подъезжали к дому. Навстречу выскочила мать. Заголосила, запричитала, обнимая ее и целуя: «Лебедушка ты моя белая… Кровиночка ты моя алая… Не чаяла, не гадала, что увижу тебя, мою доченьку…»

И сразу же забыла Ульяна те несколько месяцев, которые провела в Пухове. Забыла и про девочек, подруг своих, с которыми жила это время, с которыми коротала часы и дни – какие с оплеухами и затрещинами, а какие в пышном убранстве нимф и пастушек. Все позабыла в тот самый миг, как переступила порог родительского дома и увидела стол, щедро уставленный любимой снедью. Только в одном дала себе зарок и это накрепко запомнила: песен больше не пела, чтобы через голос свой прекрасный никому не попадаться на глаза.

…А зима наступила в этот год как-то внезапно, вдруг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю