Текст книги "Крепостные королевны"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
А дело-то вот как обернулось
С этого дня Дуню стали учить тому же, что и остальных девочек-актерок. И петь. И танцевать. А дьячок Герасим Памфилыч – грамоте и счету; мадам Дюпон – хорошим манерам, а также французскому языку.
Уже не жаловалась Дуня на свою злую долю. Хотя от Матрены Сидоровны по-прежнему на нее сыпались и оплеухи, и подзатыльники. Что поделаешь, коли выдался у бабы сварливый нрав!
Доставалось ей изрядно и от дьячка Герасима Памфилыча. Этот был маленький, плюгавенький, а на щелчки и тумаки – ох как горазд!
Дуня ему не потрафила тем, что, не в пример другим девчонкам, уже кое-как знала грамоту. На первом же уроке увидела книгу, которую принес Герасим Памфилыч, и решила свое умение показать. Открыла обложку и давай буквы складывать. Сначала прочла крупно написанное:
– «Арифметика Магницкого».
Потом дальше, уже словечки помельче. Те потруднее у нее пошли.
– «Что есть арифметика?»
И дальше, совсем мелкие буквочки. Эти прочла еле-еле, по складам:
– «Арифметика, или числительница, есть художество честное, независтное и всем удобопонятное, многополезное…»
Но Герасим Памфилыч оборвал:
– Ладно. Хватит.
А сам, воззрившись на Дуню, молча стал пальцами перебирать, будто они у него свербили. Потом спросил:
– Стало быть, грамотна?
– Ага, – ответила Дуня, а сама расплылась в улыбке. Думала – сейчас хвалить ее будет за умение буквы складывать. Однако же вышло наоборот.
– Иди-ка ко мне, отроковица, – приказал Герасим Памфилыч. – Сюда, сюда… Здесь становись. – Подманил пальцем поближе.
А как Дуня подошла, велел подставить лоб и давай учить:
– Чтобы не лез хвост прежде головы! Чтобы не лез хвост прежде головы!.. Чтобы не лез хвост… – и щелк Дуню по лбу. И опять – щелк Дуню по лбу.
Десяток щелчков отпустил, чтобы вперед не лезла. Еще десяток Дуня получила за похвальбу. А последний десяток, чтобы Забыла, что знала, а знала бы только то, чему будет ее обучать Герасим Памфилыч.
Руки у дьячка маленькие, сухонькие, а щелчки были отменные. До вечера у Дуни трещала голова.
А как спать легла, вся подушка от слез отсырела. За что же такое наказание? Что худого сделала? В чем провинилась?
Хорошо, что Фрося рядом лежала. Утешала, как умела. Ласковые слова шептала на ухо. А потом сказала:
– Ты больше помалкивай у Памфилыча. Пусть Василиса первая слывет. Отец-то Василисин ему двух поросят дал и кур без счету… Васюткин отец у барина нашего, Федора Федоровича, любимый псарь, за охотничьими собаками ходит. Злой мужик, а Василису свою без ума любит. Пожелал, чтобы актеркой обучалась.
Фросина наука Дуне впрок пошла. С тех пор Дуня намного поумнела: на уроках дьячка голоса не подавала, будто воды в рот набрала. Слушала, как Василиса еле-еле, по складам, слова читает, а Герасим Памфилыч без устали ее похваливает:
– Так, так, красавица моя! Не токмо красой, а умом тебя бог не обидел.
И Василиса победоносно, сверху вниз, глядела на девчонок Зато на уроках Антона Тарасовича было по-иному. Музыкальная наука Василисе никак не давалась. Все вызывало у нее лишь раздражение да скуку. Разве для того она живет на свете, чтобы горло драть? Другой доли хотела себе, высокого понятия была о своей красоте.
А Дуне каждое занятие с Антоном Тарасовичем было как великий праздник. Не могла дождаться часа, когда Матрена Сидоровна отведет ее да Василису с Ульяшей в репетишную комнату.
Нотную азбуку учила с превеликим усердием, запомнила крепко. Затвердила не только названия нот и на какой линейке как пишется, но могла безошибочно пропеть каждую и без клавесина.
И музыкальная память у Дуни была отличная – цепкая, прочная. Услышит мелодию и запомнит сразу и, как каралось ей, на всю жизнь.
Спустя месяц Дуниного учения у Антона Тарасовича произошел случай, после которого Дуня и вовсе окрылилась.
Дело было так.
Антон Тарасович уже много уроков подряд разучивал с Василисой песенку. Музыку сочинил он сам, синьор Антонио. Слова были Ломоносова. А пелась эта песенка под аккомпанемент виолончели, на которой играл Петруша Белов.
Но никак рта песенка не давалась Василисе. Иной раз так слова напутает, так сфальшивит – хоть уши затыкай!
Однажды Антон Тарасович вышел из себя. Вскипев и стуча кулаком по клавесину, принялся орать на Василису, а заодно и на Ульяшу, хотя та, затаившись от страха, сидела в стороне и петь еще не начинала.
– Барбаро – грубо! Дерево ты! (Это он Василисе кричал.) И ты тоже… (Это он – уже в Ульяшипу сторону.) Вы обе – две грубые дубины. Учи не учи, толку не будет! (А это он – и той и другой.)
Петруша, усмехаясь, беззвучно перебирал пальцами струны своей виолончели. Василиса стояла, опустив ресницы, и была вся в красных пятнах. Ульяша в испуге открыла рот. Вид – дурища, слов других не подберешь.
Вдруг Антон Тарасович посмотрел на Дуню, которая была тут же, и крикнул ей:
– Иди сюда…
Дуня поспешно подошла.
– Пой! – крикнул ей Антон Тарасович.
– Чего петь? – шепнула Дуня, вылупив глаза на Антона Тарасовича. Злющий был сейчас. Страсть!..
Эту песню! – Он ткнул пальцем в сторону Василисы.
– Батюшка, Антон Тарасович, да я не умею…
– Умеешь.
– Да я сроду не пела. Не могу…
– Можешь! – И Антон Тарасович махнул рукой Петруше, чтобы тот начинал.
И Дуня, покорившись, запела:
Молчите, струйки чисты,
И дайте мне вещать,
Вы, птички голосисты,
Престаньте воспевать…
Всю песню спела. Ни разу не ошиблась. Да не так, чтобы просто, а чувствительно, с выражением спела. А когда начала последний куплетец:
Ты здесь, моя отрада,
Любезный пастушок… —
покосилась на Петрушу Белова и румянцем залилась. Петруша-то на нее глядел во все глаза. А в глазах у него… Ах да что же это такое? Да неужто так хорошо она поет?
– Браво! Брависсимо! – закричал синьор Антонио, когда Дуня спела песенку до конца. И со стула вскочил. И в ладоши принялся хлопать.
А уж в ладоши-то зачем? Или так положено? Да разве тут чего-нибудь поймешь?..
– Вот как надобно!.. – Это он Василисе крикнул. Василиса стала бледна, чуть ли не с прозеленью.
– Понимаешь ты, глупая Василиса? Нежно и грациозно надобно. А ты поешь – фальшь, фальшь и… барбаро – грубо, то есть! Нет, нет, от тебя не будет толку…
Когда пришли обратно во флигелек и когда вошли в горницу, Василиса ненавидящими глазами посмотрела на Дуню. Не сказала, а процедила каждое слово:
– Если еще когда посмеешь перебежать мне дорогу…
А Дуня глаз не опустила и не отвела. Ответила, смело глядя на Василису:
– И посмею.
– Посмеешь?
– А то нет?
– Коли так – запомни: дорогой ценой заплатишь мне за это.
– Что ж, – усмехнувшись, ответила Дуня, – я за ценою не постою, коли товар мне по душе придется!
Ух и сказанула же! – с одобрением хихикнула Верка, и тут же получила здоровенную затрещину от Василисы: не лезь не в свои дела!
Если бы спросил кто Дуню теперь:
«Домой, в Белехово хочешь?»
Дуня не задумываясь бы ответила:
«Ой, хочу!»
«Насовсем хочешь в Белехово-то?»
А на это Дуня, помолчав да подумав, ответила бы:
«Насовсем не хочу. Мне бы только на матушку глянуть, братиков посмотреть да старую мою бабку Феклу… Соскучилась я по ним. Даже сердце болит – вот до чего стосковалась… А потом опять сюда! Опять в репетишную комнату, к Антону Тарасовичу… И чтобы Петруша Белов опять мне ту песенку на виолончели подыгрывал…»
Вот как дело-то обернулось!
Глава четвертаяКогда барин в гневе
Между тем приближался день, к которому в Пухове готовились чуть ли не целый год. Одиннадцатого августа, в день своих именин, Федор Федорович задумал дать в театре оперу «Дианино древо».
Гостей ждали много. Всех соседей из окрестных поместий. Даже сам граф Николай Петрович Шереметев милостиво согласился быть. «Как же, как же, мой друг, – ответил граф на приглашение Урасова. – Непременно буду. – И прибавил шутливо: – Ведь ваш театр как-никак приходится родней моему Марковскому».
Так оно и было. Когда Урасов затеял строить у себя театр, Шереметев разрешил ему побывать в Маркове. Вместе со своим управителем Григорием Потаповичем Басовым и нанятым по сему случаю архитектором Урасов отправился в Маркове, одну из вотчин Шереметева. Там у Шереметева было излюбленное место охоты, там был построен и небольшой театр. Многоверстные леса, полные зверья и пернатой дичи, окружали поместье. Вволю поохотившись, московские друзья Шереметева вечера коротали в театральных забавах.
Марковский театр был невелик, но отлично построен. Зрительный зал имел партер, в котором стояли кресла, обитые зеленым штофом.
За креслами шли четыре ряда небольшого амфитеатра, со скамейками, обитыми красным сукном и окаймленными желтой тесьмою. В конце зрительного зала, вверху, помещалась висячая галерейка.
Сцена с кулисами, которые передвигались по деревянным рельсам, и разные другие сценические приспособления давали возможность представлять в Марковском театре и оперы, и комедии, и балеты.
И вот такой любитель театрального искусства, такой знаток музыки и балета прибудет в Пухово на представление оперы «Дианино древо»! Перед Шереметевым ударить лицом в грязь Федору Федоровичу страх как не хотелось.
Последние дни он просиживал в театре на репетициях по многу часов. Придирчивыми замечаниями замучил всех своих людей. Дансеры и дансерки с ног сбились, без конца выделывая разные балетные антраша. Певцы, певицы, музыканты, не щадя сил, повторяли свои партии. Синьор Антонио, кажется, забыл про сон и про еду, работая с исполнителями главных партий оперы.
Но Федору Федоровичу все не так, все не нравилось, все было не по вкусу. Вот в Кусковском театре, вот у Шереметева…
Говорил когда-то камердинер Василий, что барин Федор Федорович, мол, и добр, и ласков, и приветлив. Но баринова доброта и ласка были до поры до времени, и уж, конечно, крепостных своих он этим не баловал. Барину нужно было во всем угождать, барина надобно было всячески ублажать, ни в чем ему не перечить, не прекословить. А уж коли что не так, тут Федор Федорович давал волю и своему гневу и своим рукам. И хлыстик из сыромятной кожи, но с дорогой черепаховой рукояткой держал при себе недаром. Распалясь, пускал его в ход. И тогда почем зря стегал своих людей и по щекам, и по плечам, и по спинам, и куда ни попало…
В пылу гнева он накричал на художника Якова Корзинкина самым непристойным образом. Ах он скотина, что за яблоки намалеваны на древе богини Дианы? Разве таков должен быть колер? Да за этакое малевание на конюшню нужно! На конюшню, на конюшню…
Напрасно Яков смиренно убеждал барина, что, когда будут гореть за кулисами все лампы с отражателями, яблоки при полном освещении станут и впрямь как золотые… Ничего не желал слушать Федор Федорович, орал на весь театр: «Еще со мной спорить взялся, холоп!..» Да так разъярился, что хлыстом огрел Якова по лицу. И не раз, и не два… Хорошо, хоть глаза в целости остались. Бегая по сцене, он продолжал кричать: «Перекрасить, все перекрасить! Немедленно, сию же минуту».
Однако, поостынув, Федор Федорович все-таки сначала приказал засветить лампы на сцене. И вдруг увидел – яблоки на дереве и впрямь засияли, словно из чистого золота сделанные.
Перекрашивать декорацию Федор Федорович, разумеется, не велел, а художнику Якову Корзинкину сказал, чтобы выдали три рубля денег в награду.
Яков поклонился барину за его великую милость низко, в ноги. На лице багровый шрам от хлыста прикрыл ладонью.
Потом, снова разъярившись, Федор Федорович самолично отхлестал самую лучшую певицу театра Надежду Воробьеву, когда та, поскользнувшись, упала на сцене. И опять шум, крики, брань…
Надежда стояла, обливаясь слезами. Только лицо прятала, чтобы барин хлыстом по лицу не ударил. А уж дансера Силашку Никонова барин так пихнул, что бедняга со сцены прямо на кресла сковырнулся. Как только голова-то на плечах в целости осталась?
Да, грозен барин Федор Федорович, коли чем-нибудь ему не потрафишь! И грозен, и гневен, и драться горазд…
Все это вечерами, возвращаясь после репетиций, рассказывали друг другу девчонки.
Дуня затая дыхание слушала эти рассказы, а понять не могла – охота ли ей плясать и петь вместе с девчонками на сцене? Вроде бы и хочется, а страшно. И не только барина страшилась, еще больше Григория Потаповича Басова, театрального распорядителя и смотрителя. Вот кто, говорят, грозен так это грозен!
Последние дни перед празднеством девочки возвращались с репетиции совсем замученные. Еле живые. Особенно Фрося. Войдя однажды в горницу, она не села, а повалилась на скамейку и закашлялась. Кашляла долго, надрывно, а потом простонала:
– Ой, моченьки моей нету! Ноги ноют, руки ноют, внутри все жаром полыхает. Воды, Дуня, дай. Водички дай испить.
Была она бледна до синевы. Без того худенькое ее лицо и вовсе стало с кулачок.
Верка хоть покрепче, однако и она еле говорила от усталости Села на лавку возле Фроси, скрутила на затылке руки. Помолчав, сказала:
– Кому смехи-потехи, а кому страсти-напасти… Эх, девоньки, девоньки, хоть бы отдохнуть денек… А то, ей-ей, всех нас на погост снесут! Поесть, что ли?
Но еды в тот вечер никакой не было. Забыли на барской кухне, что людей надобно покормить. Куда там! Яства для гостей стряпались. С утра до ночи. Да и ночью-то не спали: жарили, парили, пекли, взбивали, колотили, рубили… Шутка ли – гостей будет видимо-невидимо. Да каждый гость со своим кучером, со своим камердинером, со своим лакеем и форейтором. А у всякой гостьи – и горничные и девки-служанки. Разве угадаешь, сколько челяди да слуг привезут с собой гости из дому? А всех надо накормить, напоить и чтобы языками не чесали, будто в Пухове скудно, будто пуховский барин скуповат гостей потчевать.
Уже с неделю гоняли лошадей из Пухова в Москву, из Москвы – в Пухово. Чего-чего только не навезли! Тут тебе и цукаты, и миндаль, и колбасы немецкие, и конфеты французские, и вина заморские. И какие-то кардамоны, и шут его знает что еще! Телят на скотном дворе сливками отпаивали, чтобы мясо понежнее было. Уток и гусей держали в мешках, а в клювы им грецкие орехи пихали. И еще повар какой-то особый соус готовил. Замысловатый соус! Название не упомнишь, а, надо быть, вкуса райского…
Злющая, сварливая баба Матрена Сидоровна, а вспомнила, что девчонки лягут спать голодными. Не столь от доброго сердца, а от страха, что не запляшут, не запоют, расстаралась, принесла им какую-то снедь из кухни.
Наевшись и отдохнув, Верка разные новости стала выкладывать. Уши у нее, что ли, такие? Только знает она куда более других!
Нынче поутру привезли из Москвы (камердинер Василий сказывал, брали во французской лавке, что на Кузнецком мосту) целый короб всяческих украшений для актеров. Вот она, Верка, Этот короб и помогала тащить в тот флигелек, где главные актерки живут. И уж нагляделась же она вволю, чего в коробе лежало!
– Ну, девоньки, и красота! Глаз не отведешь! Цветов одних сколько. Все букеты, букеты, букеты… Да венки разные. Ой-ой-ошеньки, перья-то какие! Мохнатые, пушистые, от неведомых птиц. Во какие!
Верка развела руки чуть ли не на аршин, показывая, какие перья привезли из Москвы.
– Страусовые зовутся перья-то!
Дуня слушала разинув рот: да неужто водятся на свете птицы с такими перьями? Где? В каких лесах? Верка же давай дальше сыпать:
– Для Надежды Воробьевой и для Катерины Незнамовой, как они у нас главные, для них цветы из самой тонкой кисеи. Дунешь – и весь затрепыхается цветок! А для нас, девчонок, и для актерок попроще – цветы из бумаги. Но все одно, девоньки, красота! И еще помада в тех коробах лежала. И жасминовая, и розанами пахнет… Катерина дала мне чуток жасминовой-то. Нюхай, Дунюшка! Нюхай, не бойся, не убудет от твоего нюха. Какова?
Дуня нюхала изо всех сил. Что и говорить – дух до того приятный, будто жасминовый куст под самым носом расцвел.
– Ну? – спросила Верка.
Дуня покрутила головой и глаза зажмурила: ну и помада! И как Это ухитряются такую сделать?
– Завтра щеки себе натру, – сказала Верка и спрятала бумажку с жасминовой помадой подальше, чтобы никому другому в руки не попалась.
А совсем поздно в этот вечер примчалась с репетиции ликующая Василиса. Сказала, что спускать на веревках с потолка будут не Надежду Воробьеву, которая богиню охоты Диану представляет, а ее, Василису: мол, Надежда тяжеловата, веревки могут оборваться. Но наряжена будет Василиса, как подобает богине охоты – с серебряным полумесяцем на голове, и дадут ей в руки лук и колчан. Очень радовалась Василиса, что ни петь, ни плясать, ни говорить ей не придется. А только улыбаться, ресницами играть и красоту свою показывать.
«Ах, – думала Дуня, – скорей бы и мне всему обучиться! Была бы я тоже или королевной, или богиней. Перья неведомых птиц на голове носила или венки из кисейных цветов. И жасминовой помадой бы натиралась вволю. И жила бы в актерском флигелечке. Хоть и там воли маловато, а все-таки девушки говорят, что не такая у них драчунья надзирательница, не в пример нашей Сидоровне, по щекам не часто хлещет».
В завтрашнем представлении она не участвовала. Могла бы вместе с Василисой и Ульяшей петь в хоре, знала все не хуже их. Но Антон Тарасович почему-то не захотел.
Изо всех сил Дуня старалась представить себе, что же будет в том доме, который называется театром. Она не раз бывала там внутри. Нет, не понравилось ей. Темно. Холодно. На одном конце выстроен высокий помост. Сценой зовется этот помост. На этом помосте и будет представление, которое называется «Дианино древо».
А перед помостом стоят кресла и скамейки. Те, что у самого помоста, – видно, для знатных господ: эти кресла желтым бархатом обиты. Дальше места попроще – скамейки, крытые красным сукном. А еще дальше – обыкновенные лавки. Эти, надо думать, – так, кое для кого. Под самым же потолком, напротив сцены, на другом конце зала, есть висячая галерейка. И там скамейка стоит. И оттуда, надо думать, видно.
Девчонки рассказывали Дуне и про зеленую лужайку, которая раскинется на помосте, и про пещеру, которая вдруг возьмет да скроется под полом, и про яблоню, которая называется «Дианиным древом» и на которой сперва засияют золотые яблоки, а потом вдруг пропадут, будто их и вовсе не было…
Пока ничего похожего Дуня в театре не видала. Стучали и колотили молотками плотники. Чего-то ставили, чего-то прилаживали. Кричали друг на друга. Ругались. Видно, у них не получалось, как надобно.
Яков Корзинкин усердно малевал холсты, разложенные на полу. С красными от бессонных ночей глазами распоряжался Григорий Потапович Басов. Орал на всех. Дрался. Торопил. Вроде бы, и сам боялся баринова гнева.
Да неужто на той пустой и темной сцене все-таки будет расхаживать королева с золотой короной на голове? И нарядные пастушки в голубых коротких юбочках будут вокруг нее танцевать и кружиться?
Хоть и старалась догадаться Дуня, как все это будет, но представить не могла. Лишь мечтала поглядеть на представление. Может, позволят? Хоть бы залезть на ту висячую галерейку! Хоть бы поглядеть одним глазком!
А то ведь вполне может Матрена Сидоровна запереть ее на Замок. Скажет: «Не твоего ума дело, нечего понапрасну глаза пялить». Что тогда делать? А ничего! Придется сидеть взаперти.
Поклониться, что ли, Антону Тарасовичу? Его попросить?
Глава пятаяВ Пухово съезжаются гости
Ну и гостей понаехало к барину Федору Федоровичу! Видимо-невидимо… Такого Дуне еще видеть не приходилось. Как глянешь в сад, там по дорожкам одни господа расхаживают. Туда-сюда, туда-сюда… И такие все авантажные, расфранченные. Ах, ах, ах!
Помнится, к их белеховской барыне Варваре Алексеевне гости тоже езживали. Не без того. Бывало, и на святках соберутся. И опять же в день барыниных именин. И так, без особого случая, явится кое-кто из соседей, родни. То приедут гостевать на все лето Фастовсжие барин с барыней и с детками-малолетками. То из Ломтева – барынина двоюродная тетка. Эта ехала через всю деревню. Здоровенная колымага катила мимо их изб. А колеса у той колымаги скрипели так, что слыхать было издали, когда выезжали из леса. И, узнав этот скрип, все деревенские говорили: «Ну, к барыне Варваре Алексеевне из Ломтева тетка жалует!» Бывали, бывали и у них в Белехове гости. Что и говорить!
А сюда в Пухово господа начали съезжаться дня за два до бариновых именин.
То подкатит карета, вся разрисованная розами да купидонами. И выпорхнет из той кареты московский щеголь, сам похожий на купидона. Щеки нарумянены, губы накрашены, а на голове парик.
Спереди – в крутых буклях, на затылке – косица с бантом. Вот это кавалер! И башмаки-то у него на розовых каблуках, на башмаках-то преогромнейшие пряжки.
То, громыхая, подъедет старинный рыдван. Четверка лошадей, на запятках – лакеи, на козлах – кучер и форейтор. А в рыдване барыня сидит. От старости даже головой трясет, однако в волосах перья и ленты, на шее – алмазы, на щеках белила, румяна. А юбка и роба у барыни, чтобы пошире были, на китовые усы распялены. Два лакея ее из рыдвана с превеликим трудом вытаскивают, сзади еще и служанка подталкивает. Хоть стара, а тоже не против и на представление поглядеть и себя показать.
Сам Федор Федорович ее под руку в дом вводит.
– Милости просим, княгинюшка! Благодарствую, что приехали, ваше сиятельство!
А та шамкает в ответ:
– Спасибо тебе, батюшка, что вспомнил. Вот, бывало, на куртагах и машкерадах, еще при покойной государыне Елизавете Петровне… Да, батюшка, было, было времечко…
И снова карета. И опять экипаж. И все гости, гости, гости.
В канун именин за стол Федора Федоровича село уже чуть ли не пятьдесят человек. А то и более. Но главных еще не было. Главных гостей ждали только на завтрашний день. А из главных – самым главным был, понятно, граф Николай Петрович Шереметев. И потому самые дорогие яства на стол не подавались. Берегли их к завтрашнему пиру, пока не подносили гостям.
«Ну и пусть не подносят, не наше дело, – думала Дуня. – Но отколь все это Верке известно? Каждый вечер она их разными разговорами тешит. Что ли, глаз у нее такой наметанный? Все-то ей доподлинно известно!»
А для Дуни вдруг обернулись эти дни вольной волюшкой…
Словно по чьему-то неведомому чародейству разомкнулись все Запоры, упали все затворы на дверях флигелечка, где жили девочки-актерки. Нет более надзора Матрены Сидоровны! Да и самой ее почти целыми днями и не видно и не слышно. Где она – неизвестно. На барской ли кухне? Или где в другом месте? Разве в эдакой кутерьме и суматохе, которая нынче в Пухове, концы сыщешь?
У Дуняши словно бы крылья расправились: беги куда хочешь! Спроса с тебя никакого. Ответа держать некому. Колотушки не сыплются. Летает Дунюшка и туда и сюда в свое удовольствие! Хоть в театре не занята – не поет там и не танцует, – а тоже дел по горло. С утра до вечера носится, всем рада пособить, каждому с охотой помогает.
Мелькает ее сарафан с золотыми пуговками то тут, то там. Будто с крылышками ноги, обутые в привычные лапотки.
То Надежда Воробьева велит:
– Снеси, Дунька, этот парик к куаферу Степочке. Пусть букли покруче свертит. А обратно понесешь – тихим шагом иди. Коли взлохматишь, не поздоровится.
И бежит Дуня с рыжим Надеждиным париком к Степе-куаферу. Он всем парики подправляет и разные прически делает. В Москве этому обучался.
А там Антон Тарасович с просьбой:
– Дуния, миа амика, надобно поскорее ноты принести.
– Где взять-то, Антон Тарасович?
– Петруша даст. Партии, какие в ветхость пришли, сидит переписывает.
Петруша даст… Стало быть, надо бежать в тот флигель, где живет Антон Тарасович со своими музыкантами?
Вот хорошо-то! Петрушу повидает, словечком с ним перемолвится. Ведь последнее время Антону Тарасовичу недосуг ее учить. Все словно бы очумели с театром. Вот Петрушу и не приходится видеть… Бегом, бегом Дуня за нотами.
Флигель стоит недалеко от театра, чуть виден за деревьями. В одной из комнат стоит старый клавесин. Здесь Антон Тарасович с учениками занимается. А в задних двух светелках мальчики-му-Зыканты живут. И Петруша Белов с ними.
Тук-тук-тук – в окошко. Здесь ли Петруша? Не ошиблась ли?
Окошко – раз! – и отворилось. Петруша выглянул.
– Дуня? Ты?
А сам – в краску. Кумачом залился.
Кафтанчик на Петруше хоть и ветхий, но уж до того лазоревый, прямо под стать его глазам! А глаза-то сейчас усталые. Тенью обведены. Видно, всю ночь писал ноты. Умаялся. Что сделаешь? Кроме как Петруше, некому доверить. Антон Тарасович лишь на Петрушу надеется. Знает его старательность. Знает, что все будет правильно – и бекары поставит, где надобно, и бемоли и диезы. Ох, мудреное это дело – ноты! Потом-то, конечно, все ясно-понятно, а сначала в голове незнамо что творилось…
– Ноты давай. Антон Тарасович прислал.
– Дуня…
– Ты в окошко протяни. Я возьму.
– Дуня, повремени немного. Словечко тебе скажу.
Как сладко щемит сердце! Но в ответ ему со строгостью:
– Только мне с тобой и разговаривать. Вот еще!
А самой бы и не уходить прочь от окна. А самой бы стоять тут до поздней ночи. И чтобы Петруша оказал то словечко, какое посулил сказать.
– Ну, давай ноты. Антон Тарасович дожидается.
– Дуня…
– Али не готово?
– Все готово, возьми. Эти вот листки для флейты, эти – для скрипок.
– Ладно. Антон Тарасович разберется.
Бежать надобно. Антон Тарасович ждет. А ноги – ни с места. Вроде бы смолой прилепило к земле.
– Ты бы поспал, Петруша. Ишь какой томный. Тебе ведь соло на виолончели играть.
– Дунечка…
– Что, Петруша?
– Я для тебя романс сочинил.
– Для меня?
– Для тебя. И слова придумал.
– И слова… – Теперь уже Дуня кумачом залилась.
– Хочешь, сыграю?
– Да ведь недосуг мне сейчас, Петруша. Ведь Антон Тарасович приказал, чтобы мигом…
– Тогда беги, Дунечка. Коли Антон Тарасович так велел, тогда скорее беги.
– Будь здоров, Петруша. Побегу.
– Будь здорова, Дунюшка… А у самого в глазах печаль.
Бежит Дуня обратно в театр, а в голове думы, думы, думы… Много ей всего думается. Почему так мил ей Петруша? Уж не потому ли, что он родной Фросин брат? Наверно, потому. Да нет!
Разве в том дело?
Ближе к вечеру, откуда ни возьмись, появилась Матрена Сидоровна и вдруг приказала:
– Снесешь эту кошелку. Отдашь хромой Лизавете.
Дуня мотнула головой: ладно, мол, снесу.
– Куда нести, знаешь?
Как не знать? Хромую Лизку все знают. Она девушкам-актеркам прислуживает. Одевает их, раздевает, в бане моет.
Стрелой умчалась Дуня. Но, добежав до густых кустов, свернула в сторону. Залезла в самую зелень и притаилась. Не будет она спешить. Авось не помрет Лизка, получит потом кошелку. А она, Дуня, посидит в кустах и поглядит, чего там гости делают, как по дорожкам разгуливают, какие один с другим комплимэнтные разговоры разговаривают.
Увидела неподалеку двух барышень. Надо быть, сестры эти барышни. Очень похожие. Прямо на одно лицо. И одеты одинаково: обе в кисейных платьях, голубыми атласными лентами перепоясаны. А кудри у каждой до плеч. Красивые барышни! Круглые, белые, будто репки, водой мытые. Ходят по дорожке взад и вперед, а сами на барина Федора Федоровича глазки скашивают.
Но барин Федор Федорович на них и взора не кинет. Все вокруг другой девицы увивается. А та, другая девица, из себя не важненькая. Чего он в ней нашел? А рот-то как скривила… Фу-фу-фу!
Вечером, рассказывая об этом девчонкам, Дуня погримасничала, как та криворотая, описала во всех подробностях платье, в какое девица вырядилась, и какие на девице украшения – тоже не позабыла упомянуть:
– На шее бусины сверкучие… Серьги в ушах – во! Спереди бант золотой, тоже весь в камушках. И на каждом пальце у нее по два кольца. И руками-то она по-всякому вертит, чтобы камушки у нее пошибче играли. А все равно – никудышная! И чего это наш Федор Федорович в ней распрекрасного нашел? Ни на шаг от нее…
– Богачка, – объяснила Верка. – Недавно тетка у нее померла. Сказывают, несметное богатство оставила. Вот наш-то и увивается. Жениться на ней желает.
Удивилась Дуня:
– А ему-то, Федору Федоровичу, на кой богатство? Ведь сам-то, надо думать, богач богачом…
– Наш? – Верка присвистнула. – У него только на брюхе шелк, а в брюхе-то щелк! Весь в долгах. А для нонешнего праздника и вовсе высадился. Для него одно спасение – на богатенькой жениться.
Ну и ну! Ну и Верка! Даже бариновы достатки ей известны. Острый глаз у девки – что и говорить.
Час был поздний, когда девочки улеглись на дерюжку, постланную на пол. Завтра же чуть свет всем им быть на ногах. Перед спектаклем Федор Федорович приказал, чтобы репетировали полный день. Уж до того боялся конфуза!
– Скотину и то более, чем нас, берегут, – ворчала Верка, укладываясь на дерюжку. – Деревянные мы, что ли? Ну как мы завтра плясать станем? Ноги ровно дудки гудят… Окаянство одно – не жизнь!