Текст книги "Крепостные королевны"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Последняя песня
День этот начался худо, а кончился еще того хуже.
После тон уборки в репетишной комнате Фрося как слегла, так более и не встала. А накануне вечером и вовсе впала в забытье. Лежала, закрыв глаза, только иногда слабо стонала. II сейчас с дерюжки, на которой она металась, раздавался ее стон.
Дуня подошла. Наклонилась над ней:
– Водицы тебе, Фросенька? Хочешь, холодной подам?
Фрося не ответила. Лишь на Дунин голос чуть приоткрыла помутневшие глаза.
Смахнув слезы, Дуня отошла. Знала, что Фросе не оправиться от тяжкой этой болезни.
В горнице они были втроем: больная Фрося, Василиса да она, Дуня. Верку Матрена Сидоровна послала узнать: не вернулся ли наконец из Москвы Григорий Потапович? Люди видели его в одном из кабаков, на дороге в Пухово. Из Москвы, стало быть, уже выехал. Видели его хмельного, лохматого, на себя непохожего. Чего-то он во хмелю неладное бормотал, шибко бранился. Словно бы даже барина своего, Федора Федоровича, поносил…
Когда об этом рассказали жене его, та заголосила, запричитала, волосы на себе принялась рвать: отродясь такого не случалось с ее Григорием Потаповичем. Отродясь он никогда в рот хмельного не брал. Беда стряслась у него. Неладное на их головы свалилось…
А что стряслось? Какая беда? Никто угадать не мог, хотя об этом судили-рядили немало.
Этот мартовский день был похож на зимний. Как в зимнюю пору, с севера нахлынули тучи, налетел ветер, повалил снег. На длинной сосульке, которая прямо перед окном свисала с крыши, на самом острие замерзла ледяная капля вчерашней талой воды. Не успела скатиться вниз, на лету прихватило ее морозом.
Хоть утро, а темно и сумрачно было в горнице.
Дуня подошла к Василисе, окликнула ее. Василиса стояла у оконца хмурясь, смотрела, как ветер со злой свирепостью тормошит голые верхушки берез.
И Дуня поглядела в окно. Далеко-далеко за оврагом, за безлистыми ветками деревьев, за мутной завесой падающего снега виднелась деревня. А трех рябин возле двора Марфы разглядеть было нельзя.
– Васюта, – шепотом проговорила Дуня. – Может, сбегать на деревню к Марфе? Может, какой целебный корешок даст?
Невмоготу ей было смотреть на Фросю, слышать ее хриплое дыхание.
– Не знаю, – ответила Василиса. И, глянув на лежавшую в беспамятстве Фросю, сказала: – Уж чего тут корешок… – И отвела глаза.
В дверь комнаты легонько постучались.
– Петр пришел, – сказала Василиса. – Выйди к нему…
Дуня поспешно прошла в сенцы. Там, сдернув шапку с головы, стоял Петруша. Пришел о сестре наведаться. Глазами спросил у Дуни: как, не лучше?
Дуня ничего не ответила. Петруша понял ее молчание. Тихо сказал:
– Эх, Дуня, Дуня… – пошел к дверям, выходившим наружу. У порога приостановился: – Только нас на свете и оставалось двое – она да я. Всех сыра земля взяла. Теперь за ней черед…
Махнул рукой и вышел. А в сенцы ворвался ветер – буйный, со свистом. Кинул Дуне в лицо пригоршню колючего снега и громко захлопнул за Петрушей дверь.
Наверху заскрипели ступени. Тяжело сходила вниз Матрена Сидоровна. Крикнула, перегнувшись через перила:
– Верка, ты? Воротился Потапыч?
Дуня ответила:
– Петруша приходил. О сестре наведывался.
– Верки-то нет?
– Еще не воротилась.
– Вот я ее, бесстыжую, отдеру, как вернется. Сколько времени, как ушла… Увидит у меня… – сердито забормотала Матрена Сидоровна. Потом – уже другим голосом: – А Фрося как? Не получшело?
– Нет, – ответила Дуня и пошла обратно в горницу. Вошла и услыхала слабый Фросин голос:
– Дунюшка, а Дунюшка, кто приходил?
Дуня кинулась к Фросе. А та смотрит на нее ясными глазами и улыбается.
– Голубушка моя! Фросенька! Полегчало тебе?
– Спой песню, Дунюшка.
– Спою, спою… – Дуня принялась и обнимать и целовать подругу. – Как выздоровеешь, буду тебе петь… Какие попросишь… И свои деревенские. Из Гретри спою. Ах, Фросенька… Я много песен знаю. Не сосчитать сколько! Выздоравливай скорей, моя голубонька…
– Ты сейчас спой, Дунюшка… Прямо сейчас… – А голос уже еле слышный, и глаза потускнели.
– Пой, коли просит… – прошипела Матрена Сидоровна. – Не разумеешь, что ли… – Она следом за Дуней вошла в горницу.
– Про ноченьку… – невнятно попросила Фрося, еще что-то сказала, но понять было трудно.
Дуня обернулась к Матрене Сидоровне, как бы спрашивая у той позволения. Посмотрела на нее и изумилась: вместо злой, сварливой драчуньи увидела она на скамейке старую-престарую бабу: подперев рукой голову, сидела Матрена Сидоровна.
Глотая слезы – лишь бы не разреветься, – Дуня прислонилась спиной к стене. И вот словно из далекого далека принеслись и слога и звуки песни:
Эх ты, ноченька,
Ночка темная,
Ночка темная,
Ночь осенняя…
Не знала Дуня, что поет сейчас она свою последнюю песню. Но и этой последней песни она не допела до конца. Тихий шепот Василисы оборвал ее:
– Не дышит…
Глава десятаяИ рассыпалось все прахом
Григории Потапович Басов вернулся в Пухово в тот день, когда хоронили Фросю. На маленьком деревенском погосте долбили мерзлую землю. Все плакали, опуская Фросю в могилу. Все, кроме Петруши. Он словно окаменел, не проронил слезинки. Ветер трепал его светлые волосы, похожие на Фросины. И теперь, когда осунулось его лицо, когда румянец сбежал со щек и синева обвела глаза, он стал очень похож на сестру. А прежде этого как-то не замечали, как и не знали его нежной любви к сестре.
Когда шли обратно с кладбища, Дуня догнала Петрушу, прошептала ему:
– Шапку надень, милый. Простынешь…
Он, как стоял на погосте непокрытым, так и теперь шел, держа шапку в руке. И Дуню он словно бы и не услышал.
Антон Тарасович подошел к нему. Обнял за плечи, сам взял из рук его старый заячий треух, надел на голову.
В это самое время по дороге, которая вела из Москвы, и показался знакомый возок.
– Катит! – взвизгнула Верка, первая заметив возок. – Он! Григорий Потапыч… Лопни мои глаза – он!
Верка обернулась к Матрене Сидоровне, как бы испрашивая ее распоряжения: бежать ей или нет? Теперь-то, когда Григории Потапович воротился, она мигом все разузнает.
Матрена Сидоровна и не заметила Веркиного взгляда. Шла отяжелевшая, мрачная, еле переступала ногами в намокших от сырого снега валенках. Думала какую-то свою невеселую думу. Глаз не подняла, не посмотрела на возок, который медленно тянулся, переваливаясь на ухабах раскисшей дороги.
К вечеру все стало известно. В Пухове на одном конце не успевали слово промолвить, как неведомо какими путями оно перелетало на другой конец. И все поняли и не осудили Потапыча за то, что, везя из Москвы бариново повеление, он останавливался во всех придорожных кабаках и вином заливал свою обиду и боль…
А в бариновом повелении было сказано так: мол, будущая моя супруга не желает, чтобы имелся у меня в Пухове театр, желания ее для меня священны, а посему театру в Пухове более не быть.
Вот и весь сказ.
Белее снега белого стало Дунино лицо, когда она узнала об этом.
Федор Федорович по своему усмотрению распорядился людьми, которые эти годы были у него при театре и в оркестре. Каждого назначил, куда считал нужным, чтобы хозяйству не в урон, а прибыльнее стало.
Григорию Потаповичу Басову велел немедля ехать старостой в одну из своих деревенек, где последнее время сильно его доходы уменьшились. Пусть подтянет там людишек, чтобы исправнее на барина работали.
Певицу Надежду Воробьеву и двух сестриц – Мавру и Алену – продал за большие деньги графу Каменскому, который в Орле преогромнейший театр отстроил и нуждался в хороших дансерках и певице.
Чего так страшилась Верка, то и вышло: ее приказал отправить к новому владельцу в проданную деревню Комаровку. Василису назначил в дом прислужницей. Красивая горничная – в доме не помеха.
Музыкантами тоже распорядился: кому велел стать официантом, кому – помощником повара, кого – на псарню за собаками смотреть поставил, кому – в конюшне при лошадях находиться.
– А меня? Меня куда? – со страхом спросила Дуня, услыхав обо всех распоряжениях барина.
И тогда лишь она узнала, что жила в Пухове просто так, бесправно. Не откупленная барином Федором Федоровичем у белеховской барыни, а просто отданная на время, пока нужна ему будет. А раз надобность в ней теперь миновала—ехать ей обратно в Белехово.
Но, узнав это, Дуня поверить не могла, что все в ее жизни так внезапно рассыпалось прахом. Не могла она представить себе, что не увидит больше ни театра, ни легкого пламени свечей в репетишной комнате, ни той нарисованной яблони с золотыми яблоками, вокруг которой они с Веркой кружились на сцене, когда давали в Пухове представление «Дианино древо».
И музыки она более не услышит.
И никогда не придется ей петь ни арий из опер Гретри, ни песен из веселой комедии Фомина.
И навсегда ей придется проститься с учителем своим, с синьором Антоном Тарасовичем.
О боже, боже, почему же так жестоко, так несправедливо повернулась ее судьба?..
Горькие слезы текли по ее щекам, когда она узнала, что и Петрушу Белова барин продал кому-то из помещиков-театралов. Значит, и его больше никогда не увидеть. Никогда…
О маэстро Антоне Тарасовиче и бедной француженке в постановлении, которое привез Басов, было сказано так: отныне нужды в них более нет, а посему жалованье им выплачиваться уже не будет. Но если хотят, могут пока жить в Пухове, а ежели каждый найдет себе подходящую должность в ином месте, то он, Федор Федорович, против сего ничего иметь не будет.
Так закончилась эта барская затея. Одна из многих в те далекие от нас годы.
Пуховский театр перестал существовать.
Глава одиннадцатаяОбратно в Белехово
Была ли сейчас весна или глубокая осень? По календарю – весна, а погода осенняя. Моросил дождь, небо было в беспросветных тучах.
Дуня сидела на телеге, с головой покрытая мокрой рогожей. Капли дождя надоедливо и упрямо стучали по рогоже. Вероятно, стук этот был еле слышным, но Дуне казалось, будто кто-то нарочно и больно колотит молотком по ее темени.
Много слез было пролито, когда уезжала она из Пухова. Матрена Сидоровна и та всплакнула.
Сходила Дуня с Веркой и Василисой на Фросину могилу. Постояли там. Помолились.
С Петрушей Дуня простилась накануне вечером. И он не плакал, и она слезы не уронила: терпела, закусив губы. Оп шептал ей:
– Дуня, Дунюшка, Дуничка… Всю жизнь положу, чтобы быть нам вместе. Веришь ли?
Она ему терпеливо, как ребенку:
– Верю, верю тебе, Петруша.
А сама знала – расстаются навечно.
– Сам стану на ноги, тебя из неволи вызволю… Увидишь, Дунечка, – снова повторял он Дуне.
Антон Тарасович, когда она пришла с ним прощаться, гневно шагал по горнице. Из угла в угол, из угла в угол… Он тоже вскорости собирался уехать из Пухова. В сердцах сдернул с головы парик. Увидела Дуня, что он старый и седой. А глаза под черными бровями горели у него яростно. Он бормотал что-то на своем родном языке. И непонятные итальянские слова были словно бы понятны Дуне. Знала она, что бранил Антон Тарасович порядки, которые всех их сделали крепостными, рабами, подневольными и бесправными людьми, что никто из них не властен распорядиться ни своей судьбой, ни своей жизнью…
А дождь лил, не переставая. То громче, то слабее, то медленнее, то быстрее стучали дождевые капли по рогоже, которой была покрыта Дунина голова.
Бедная крепостная королевна… Где твои мечты и твои надежды? Где те звезды, которые лишь померещились тебе за окном? Где та золотая арфа, которую ты почти держала в руках? Где Звуки музыки, успевшие заполнить твои чувства?
Они подъезжали к Белехову. Дуня узнавала знакомые места.
Вон среди безлистых деревьев стоит господский дом. На взгорье – церковь с голубыми маковками. А там, в лощине у реки, ее деревня. Вся в дожде. Серая. Неприветливая.
Дуня скинула с головы рогожу. Чуть приподнялась на телеге.
Их избы пока не разглядеть, лишь на длинном шесте смутно угадывают ее глаза знакомую скворечню. Дунино сердце дрогнуло: у плетня, возле самого крыльца, стоит шест со скворечней. И сколько помнит себя Дуня, всегда стоял у крыльца этот шест и всегда висела на нем скворечня.
Чем ниже под гору, тем непролазнее весенняя грязь. Лошадь еле бредет по дороге, еле вытаскивает ноги из месива. Чавкает раскисшая глина под копытами.
А деревня все ближе, ближе. Сквозь сетку дождевых капель можно теперь разглядеть их избу с потемневшей соломенной крышей.
Вспомнилась Дуне одна весна. Была она еще совсем махонькой, а брат Демка еще меньше. Холодной и длинной была та весна. Тепло все не приходило, зима не хотела от них уходить. И скворцы не прилетали к ним обратно из дальних стран. А они с Демушкой все дождаться не могли – когда же прилетят? На день по двадцать раз выбегали на крыльцо: когда же?
Однажды солнце глянуло яркое, горячее, пахнуло с юга теплым ветром, брат глянул в оконце и закричал:
– Прилетели! Прилетели!
Оба, как были, босые, неодетые, непокрытые, выскочили на крыльцо смотреть скворцов. И правда ведь – прилетели! И прямо с дороги за работу взялись. Влетают в скворечню, вылетают из скворечни. Влетают, вылетают… И всякий раз в клювах мусор выносят – за уборку взялись.
Братик Демушка, подняв вверх светлые бровки, будто взрослый, с важностью сказал:
– Вот и дождались с тобой лета!
Потом скворцы, видно, приустали. Скворушка села на приступку перед скворечней, вроде бы перед дверью в свою избу. Скворец же пристроился по соседству на длинной березовой ветке. И запел. Да так звонко, весело запел. Видно, радовался, что с чужбины домой вернулся.
А она-то, она почему не радуется, что скоро будет дома?
– Надо быть, тут. Приехали, – сказал возница и остановил лошадь. Он был здешний, белеховский. Знал, куда везти.
Лошадь стояла возле их избы. Дуня была дома. В Белехове.
Она спрыгнула с телеги. Теперь уже радовалась тому, что увидит и мать, и братиков, и слепую бабку, и тревожилась – ведь сколько времени ничего о них не знала! Она толкнула дверь и пошла в сени. Толкнула другую дверь – и вот она дома.
Кислый запах, лоснящиеся от сажи стены, убогая теснота, в углу овца с ягнятами, неприглядная бедность поразили ее, ударили в самое сердце. Будто никогда прежде ничего этого она не видела и не знала, будто не прожила в этой избе почти всю свою жизнь.
– Дуняшка? – больше удивленный, нежели обрадованный, неожиданным басом воскликнул Демид, первый увидев сестру.
Глава двенадцатаяВ барских покоях
Через несколько дней в избу Чекуновых пришел староста. Сказал: барыня, узнав о Дуняшкином возвращении, приказала ей явиться.
– Желают они поглядеть, чему обучилась ты у пуховского барина, – прибавил староста, поглаживая ладонью седоватую бороду. – Так что собирайся…
Дуня встрепенулась. Впервые здесь, в Белехове, заулыбалась. Будто вся оттаяла. И глаза-то у нее заблестели, и на щеках заиграли ямочки. Торопясь, поднялась с лавки, воскликнула:
– Сейчас, сейчас, Никита Васильевич. Я мигом!
Достала свой прежний сарафан с золотенькими пуговками. Потрясла его, пуговки затренькали, и снова показался ей этот сарафан и красивым и нарядным. Мать расчесала деревянным гребнем ей волосы и, расправив старую лазоревую ленту, снова вплела. Приговаривала, любуясь тяжелой Дуниной косой:
– Пониже кланяйся ей, доченька… барыне нашей Варваре Лексеевие. Коли допустит к ручке, целуй. Она у нас гневлива бывает. Ну, давай бог тебе счастья.
Не ведала бедная мать, что видит она Дуню последний раз.
Ног не чуя под собой, летела Дуня в барский дом. Лицо было веселое, счастливое. Встретила на дороге Глашку, старую свою подружку. Та спросила:
– Куда несешься, Дуняша? Куда торопишься?
Дуня ей лишь рукой помахала. Кинула в ответ:
– После, после, Глашенька… – и бегом дальше.
Все, кому повстречалась Дуня этим днем, потом вспоминали: какая румяная, какая развеселая бежала она по дороге, перекинув косу с лазоревой лентой на грудь. А все ее видели в этот день последний раз.
Все, кроме брата Демки. С ним у Дуни была еще одна встреча. Только Демка о том единым словом не обмолвился.
Бежала Дуня, в голове же у нее была лишь одна думка – что она станет петь барыне Варваре Алексеевне, когда та пожелает узнать, чему обучилась Дуня, живя в Пухове чуть ли не полный год? И очень мечталось Дуне так спеть, чтобы барыня ей сказала: «Ладно, Евдокия, вижу, что в Пухове тебе делать нечего. Даю тебе вольную. И поедешь ты учиться в Москву, а желаешь – в Санкт-Петербург». А Дуня ей: «Матушка барыня, Варвара Лексеевпа, имеется в стране Италии город такой, Неаполем прозывается. Так сказывал мой маэстро синьор Антон Тарасович, что больно хорошо там пению учат…» А барыня к ней с улыбкой: «Ладно, поедешь тогда в страну Италию да в город, который Неаполем прозывается. А как выучишься – и нас не забывай…»
И, полная этих сладостных мечтаний, неслась Дуня навстречу своей судьбе по дороге, которая вела в барскую усадьбу.
А весна вдруг взяла свое. На дороге грязь пообветрило и глина не липла к лаптям. Далекий лес оделся в зеленую дымку. На солнцепеке по бугоркам ощетинилась первая травка, кой-где зажелтели цветы мать-и-мачехи.
«Что же мне спеть? – думала Дуня. – Из Гретри, что ли? Может, арию Люсиль? Или Анютину песню из оперы Фомина? А может, лучше тот романс, какой мне Петруша на виолончели подыгрывал?»
Барский дом с белыми колоннами уже близок, виден весь за голыми ветвями лип и дубов.
«Арию Лоретты спою, – решила наконец Дуня, входя на господский двор. – Очень меня хвалил синьор Антон Тарасович, когда Эту арию пела…»
Барынина горничная Степанида грубо одернула Дуню, когда та пыталась из сеней пройти дальше в барские покои.
– Куда прешься? Порядков не знаешь?
Дуня, сразу оробев, пролепетала:
– Так ведь барыня приказали.
– Тут и стой, – велела Степанида и строго поджала тонкие бескровные губы. – Доложу… Ишь чего надумала – грязными лаптями да пол марать.
И стояла бы Дуня возле двери до прихода Степаниды и терпеливо бы топталась у порога, пока не кликнут ее к барыне. Но вдруг услыхала она музыку. А услыхав, забыла все на свете. Звуки доносились из-за неплотно прикрытой двери, которая, надо думать, вела в барские покои.
Безудержная радость заполнила Дуню – и здесь музыка! И здесь услыхала она песенку, которую не раз пела и Надежда Воробьева, и красивая Василиса, да и она сама…
И ноги сами повлекли ее на звуки музыки. Вся она, всем существом потянулась туда, где слышалась мелодия знакомой песни.
Она осторожно отворила высокую белую дверь и очутилась в просторном светлом зальце. Здесь стоял клавесин, точь-в-точь такой же, как в покинутом ею Пухове. А за клавесином, к ней спиною, сидела барышня. Дуня узнала ее: барышня Евдокия Степановна. Неприбранная, в папильотках, которые топорщились во все стороны, в розовом замусоленном халате, барышня вполголоса напевала знакомую Дуне песенку, аккомпанируя себе на клавесине.
Но пальцы ее то и дело ошибались, попадали не на те клавиши. Да и голосом она фальшивила, слушать непереносимо.
Полная самого искреннего доброжелательства, Дуня поспешила к клавесину. Ласково сказала:
– Ай, барышня… Тут надобно не фа, а ми. А тут вовсе соль бемоль! Соль бемоль, барышня. Да вы меня пустите, я покажу… А то ведь фальшь выходит.
И деликатно отстранив от клавиатуры руки барышни, Дуня одним пальцем проиграла мелодию, которая той не давалась. Потом, весело поглядев на барышню, еще и голосом повторила эти несколько нот.
Сперва барышня Дунечка словно бы онемела от изумления. Но изумление у нее сменилось возмущением и гневом: да что ж это такое? Какая-то девка в лаптях ворвалась без спроса, отпихнула ее от клавесина и вздумала учить?
– Ты в своем уме? – взвизгнула барышня, вскочив со стула. – Ты что…
Дверь, которая вела из зальцы в другие покои, распахнулась. Вошла барыня Варвара Алексеевна, с нею старшая горничная.
Степанида, метнув на Дуню сердитый взгляд, как бы беззвучно прошипела: не могла там дождаться? Сюда приперлась?
А барыня, поглядев на Дуню, спросила:
– Кто такая? Зачем сюда явилась?
Степанида объяснила, что девка эта из Пухова, барином Федором Федоровичем обратно присланная. Дунечка подбежала к матери:
– Маменька, она меня от клавесина отпихнула, учить вздумала… Ах, маменька!
Дуня начала было оправдываться:
– Да ведь… надо соль бемоль, а вы, барышня…
– Холопка! Указывать вздумала? Барышня получше тебя знает, что надобно, что не надобно, – вскипела гневом Варвара Алексеевна. – Ишь ты… Распустил вас там у себя Федор Федорович. Дерзость-то какая!
– Это точно, – поджав губы, поддакнула Степанида. – Дерзка не в меру.
– Ну-ну… А я-то хотела ее горничной к Дунечке.
– Что вы, маменька! Я ее на порог не пущу… Этакая грубиянка!
Снова вмешалась Степанида:
– Говорила я вам, голубушка барыня, лучше моей племянницы Лукерьи не сыщете… Тиха, услужлива, свое место знает.
– А эту куда? В девичью? Кружева-то, поди, не умеет плести.
Помолчав, что-то прикинув и обдумав, Степанида сказала:
– И в девичьей ей не место – дерзка не в меру. Опять же может барышне на глаза попасться.
– Барыня голубушка, постом у кривого Ерошки жена померла. Куча ребятишек без матери осталась. Чем не жена ему?
– И то дело… – проговорила барыня.
– Молода, здорова, и за хозяйством уследит, и ребятишек приголубит.
Внимательно оглядев Дуню, Варвара Алексеевна кивнула:
– Можно и замуж. Годится вполне.
Дуня только ахнула и закрыла лицо ладонями.
– А теперь проваливай отсюда, – сказала Степаяида и толкнула Дуню к двери. – Надо же – барышню до слез довела! Матери скажи: просватала тебя барыня за кривого Ерошку.