Текст книги "Крепостные королевны"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Заветный корешок
Когда одна за другой они вошли в баньку, низкая дверца за ними как бы сама захлопнулась. Вокруг была совершенная тьма. Ни зги не видно! Поднеси сейчас Дуня свои пальцы к самому носу, все равно она бы их ни за что не разглядела.
Пахло распаренными березовыми вениками. Откуда-то сбоку тянуло еще не остывшим жаром. Дуня поняла, что баньку не так давно топили.
Сперва в этакой темнотище Дуня ничего не видела. Только слышно ей было дыхание Марфы и шорох ее шагов. Но вот внизу, почти у самого пола, стала разгораться красноватая искра – это Марфа достала из-под золы горячий уголек и принялась его раздувать. Теперь, хоть и смутно, стало видно Марфу, сидящую на корточках. Об уголек Марфа зажгла лучину и зажала в светец.
Вся банька осветилась – лоснящиеся сажей стены, большая кадка в углу, деревянная бадейка, печь-каменка, от которой тянуло жаром, и низкий-низкий потолок, тоже черный от сажи.
А Марфа, напрочь скинув с головы платок, принялась расплетать косу.
Дуня стояла, боясь шевельнуться. И боязно ей было, и страсть как интересно – даже дух захватывало.
Между тем Марфа, расплетя косу, с распущенными, чуть ли не до колен волосами, скинула с себя сарафан и осталась в одной рубахе.
И тут она повернулась к Дуне и поглядела на нее.
Бедная Дуняша вся затряслась: перед ней стояла колдунья! Настоящая колдунья, хоть красивая и молодая. В свете лучины лицо ее было бледным, сурово сдвинулись темные брови, а глаза светились.
– Ох, тетенька Марфа – не то прошептала, не то пискнула Дуня. Коленки у нее подогнулись, и она присела на пол.
Марфа опустилась на корточки и снова стала раздувать угли, лежавшие в печи. С каждым ее вздохом все краснее и ярче разгорались эти угли, но она продолжала на них дуть и при этом шептала, шептала, шептала…
Дуне было видно ее лицо в отсветах багрового пламени. Чуть повернутое к ней, это красивое строгое лицо то озарялось светом, то снова тускнело, как бы покрываясь пеплом.
«Колдует… – дрожа от страха, думала Дуня. – Ох, сейчас осипну, как та Санька…»
И хоть сейчас ей было не до того, она поняла, что осипнуть ей не хочется, нет-нет! – ни за что ей не хочется стать безголосой и сиплой.
А Марфа, вздувая угли, бросала в их жар сухие травинки, какие-то корешки и неведомые снадобья, доставая все из деревянного туеса, стоявшего тут же на полу.
Потом она порывисто встала и выпрямилась. Так выпрямилась, что голова ее чуть ли не уперлась в черный потолок.
И стала она говорить странные слова, чародейские слова. Сперва тихо и медленно, потом все быстрее и громче:
– На море-окияне стоит остров. А на острове том стоит баня, а в бане лежит доска, а на доске лежит тоска…
Вся банька наполнялась благоуханным дымом: это тлели, вспыхивая на горячих углях, травы и коренья. Запах дурманил, был сладок и нежен. Казалось, будто разом зацвели лесные ландыши, и белая черемуха, и шиповник, и медовая медуница, и другие пахучие травы.
Марфа, освещенная отблесками пылающих углей, говорила и говорила. Слова ее были горячи и непонятны. Жутко становилось Дуне от этих слов.
– Мечется тоска, бросается тоска – из угла в угол, из переруба в переруб, из окна в окно, из огня в огонь, из пламени в пламя, с ножа на нож, из петли в петлю…
Вдруг Марфа подошла к Дуне, все так же сидевшей на полу почти без памяти от страха. Стала над нею – высокая, окутанная своими тяжелыми распущенными волосами. И уже не шепотом, а громко стала выкрикивать:
– Кинься, тоска, из ретива сердца вон, от Евдокии в петлю, из петли на нож, с ножа в пламя, из пламени в огонь, из огня в окно, из окна в переруб, из переруба в угол, из угла в воду… Как мать сыра земля сохнет от жару и полымя, от ветру и вихоря, так тоска пусть ссохнется от моего заговора. И будет весела и здорова Евдокия и душой и телом…
Тут Марфа протянула Дуне какой-то корешок – сморщенный, корявый – и уже тихо промолвила:
– Возьми, голуба… Как ляжешь спать, положи под голову… Сбудется!
Дуня хотела ей сказать «спасибочки», но Марфа закричала:
– Молчи, молчи… нельзя слов говорить… все пропадет… не сбудется…
Дуня дрожащими пальцами взяла из Марфиных рук заветный корешок, в мыслях же у нее было: «Что сбудется-то?» Но спросить не посмела, раз Марфа приказала молчать.
Но Марфа, словно угадывая невысказанное, ответила:
– Все сбудется, чего просишь, а чего не просишь, того не проси… Иди теперь!
Опрометью кинулась Дуня вон из баньки. Сломя голову бежала по тропке, по которой шла сюда не торопясь. Не помнила, как прибежала к оврагу, как сковырнулась по склону вниз, как перепрыгнула через ручеек, как поднялась на пригорок, где, освещенный луной, в тихом безмолвии стоял флигелек.
Фрося и Вера поджидали ее. Протянув к ней руки, помогли взобраться в окно.
– Ну? – нетерпеливо шепнула Верка. – Была? Видела ее? Колдунью?..
У Фроси тоже глаза блестели жадным любопытством.
– Ох, девоньки… – сперва только и могла вымолвить Дуня. А как очухалась, давай сыпать: – Девоньки вы мои, девоньки… Все видела! Вот он – заветный корешок…
И долго-долго они втроем шептались, тесно прижавшись друг к другу, Дуня даже пыталась им пересказать те слова, которыми колдовала Марфа над раскаленными углями.
– Вот как она. Слушайте: кинься, тоска, из ретива сердца вон… Из пламени в огонь… из огня в переруб…
– Ну-ну-ну? – тормошила ее Верка. – Дальше, дальше чего? Фрося же только слабо охала. Иногда теребила Дунину руку, когда та на миг смолкала.
– Сказала: все сбудется, чего просишь, – прошептала Дуня. – А чего не просишь, того и не проси… Так и сказала!
– Сбудется! Всенепременно сбудется… – пылко воскликнула Фрося, кинувшись к Дуне. Она обняла ее за плечи и чмокнула в щеку.
– Поедешь домой! – добавила Верка.
– Домой?
Дуня задумчиво смотрела на девочек. В темноте раскосые глаза Верки блестели, а милое Фросино лицо, казалось, мерцало, таким было бледным.
Домой? Да охота ли ей теперь домой?..
– Будете вы спать, дуры? – услыхали они гневный окрик Василисы. – Раскудахтались… День вам короток?
Девочки, прикусив языки, замерли. Больше уже не шептались, уснули как убитые.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЗВЕЗДЫ ЗА ОКНОМ
Глава перваяСпустя несколько дней
После неудачного появления Дуни в репетишной комнате о ней словно бы забыли. Девочки под неусыпным надзором Матрены Сидоровны время от времени отправлялись то танцам учиться, то хорошим манерам. Ульяшу с Василисой, кроме того, учили петь. У той и у другой были красивые, сильные голоса. Федор Федорович назначил им быть в театре певицами.
Имя Антона Тарасовича – итальянского музыканта – Дуня впервые услыхала от Ульяши и Василисы. Обе они после урока пения вернулись потные, замученные. Ульяша с опухшими от слез глазами, Василиса раздраженная. Ульяша как пришла, так сразу плюхнулась на скамью. Сперва стала обмахивать руками разгоревшееся лицо, а там дала волю слезам.
Верка молча, с сочувствием на нее смотрела.
Потом спросила:
– Опять бранился?
– Ругмя ругал, – всхлипнув, ответила Ульяша.
– А нынче почему?
– Да разве все упомнишь? Кричит мне: форты, форты, форты! Нет того, чтобы по-русски. А все – форты, форты, форты…
В разговор вмешалась Фрося:
– Ведь намедни мы с тобой затвердили. Опять запамятовала? Форте, стало быть, громко, а как надобно голосом легонечко брать…
– Несчастная моя головушка, ничего я не могу в толк взять, – Заливаясь слезами, причитала Ульяша. – Погубит меня ни за что ни про что проклятый итальянец. Хоть бы домой меня отпустили к родимой матушке, к родимому батюшке…
Жалко было смотреть на нее – такую белую, такую сдобную и такую глупую.
Он как начнет орать – что знала, из головы выскочит, – проговорила Василиса, нетерпеливо скидывая с ног обе туфельки: одну швырнула куда-то в угол, другая ударилась об дверь.
– А Петруша говорит, – своим тихим голосом продолжала Фрося, – что уж так доходчиво, так вразумительно Антон Тарасович разъясняет! Только слушай прилежно да вникай, а далее…
Василиса не дала ей досказать. Лицо у нее пошло красными пятнами, и, оборвав Фросю, она в сердцах крикнула:
– Отвяжись ты со своим братцем! В любимчиках у итальянца ходит. По нему – лучше нет на свете, чем Антон Тарасович. А по мне – пропади он пропадом! Нет, вы, девушки, подумайте… «Нечего тебе, говорит, попусту время тратить. Нет у тебя талантов…» Это у меня-то нет?! А красота моя – это что ему, не талант?
И Василиса горделиво прошлась по горнице.
Дуня поглядела на нее и отвела взгляд. Какой прок от этой ее красоты? Вон и волчье лыко, когда в цвету, глаз не оторвешь, а лучше обходить этот куст стороной.
Ульяша, расшнуровывая на себе корсаж, продолжала причитать:
– Загубит он меня бедную, меня бедную-разнесчастную, разнесчастную-бесталанную…
Но мало-помалу причитания ее становились все спокойнее, вроде бы горесть в них уже иссякала. И никто из девочек Ульяшу уже не жалел. Все знали, что, скинув с себя наряд и оставшись в рубахе, Ульяша грохнется на лавку и скажет: «Девки, хлебца нет ли? Дюже есть охота! С голоду живот подвело…»
А набив себе рот хлебом, Ульяша вмиг позабудет свои недавние стенания. Наевшись, тут же уляжется на лавку, повернется носом к стене и уснет, крепко и безмятежно. И ей уже ни до чего нет дела!
Что и говорить – дивный Ульяшин голос был для нее дар ненужный и обременительный.
Кто же он, этот Антон Тарасович? Довел до горючих слез толстую Ульку. И почему на него шипит и злится Василиса?
Дуня спросила у Фроси:
– Лупцует он их, что ли? По щекам? Или еще как?
– Петь он их учит, – тихо ответила Фрося.
Дуня удивилась:
– Петь учит? Так хорошо, коли учит! А слезы лить зачем?
Василиса тут же накинулась на Дуню:
– Попадешься к нему в когти – узнаешь! Только такую, как ты, никто учить не станет…
Дуня грустно потупилась. Она и сама, без Василисиных слов, знала, что учить ее не собираются. Давеча до того осрамилась, что и теперь совестно смотреть людям в глаза.
Только зачем ее без толку тут держат? Хоть бы на работу поставили. Покос идет. Самая страда кругом, а она сидит бездельная да мух от себя гоняет…
И снова ее одолевали думы: как там у них в Белехове? Как мать с Демкой? Ох и мытарятся же! И на барские луга им надо поспеть, и свою травушку скосить, высушить, убрать. И так коровенке на всю зиму не хватает, а без Дуниной помощи вовсе пропадут. И она ясно видела и слепую бабку, которая топчется по избе, чтобы кое-какое варево сготовить к приходу матери с Демкой. И Демкино насупленное лицо. И грязных, неухоженных братишек. И угнетенную непосильной работой мать…
Спустя несколько дней Матрена Сидоровна, распахнув дверь в горницу, крикнула свое всегдашнее:
– Девки, живее! В репетишную, – и швырнула на руки подскочившей Верке ворох туалетов.
Верка завертелась, заплясала-, раскидывая по скамейкам юбки, фижмы, корсажи. Запела, озорничая:
– Взойду я на гой-гой-гой! Ударю я в безелюль-люль-люль! Утки крякнут, берега звякнут… Выбирайте, девки, что кому к лицу!
Девчонки, будто куры на зерна, кинулись разбирать пестрое тряпье. Как всегда, перессорились из-за зеленого атласного корсажа. Василиса со всего маха стукнула Ульяшу по спине, когда та схватила розовую косынку.
Взяв каждая, что ей положено, девочки увидели, что лежит еще и пятая кисейная юбка и еще одни фижмы, и корсаж синий бархатный.
Василиса властно кинула:
– Верка, что нам не надобно, отнеси Сидоровне. Скажи, что, иол, просчиталась.
Вера было принялась собирать разбросанные вещи, да Фрося ее остановила:
– Погоди относить. Может, не в просчете дело? Не для Дуни ли туалетец приготовлен?
Дуня уныло сидела возле окна.
Василиса фыркнула:
– Скажет тоже! После того сраму в репетишной, да неужто?
– Все-таки спроси, – настаивала Фрося.
– А мне что? Я спрошу, – сказала Верка и метнулась из комнаты.
Дуня не шелохнулась. В голове у нее была одна лишь думка – убежать из Пухова.
В ту колдовскую ночь она вроде бы поверила, что вскоре ее отошлют домой. Но дни летели за днями – скучные, беспросветные, бездельные. До того ей опостылели и эта горница, полная мух, и оконце, возле которого она просиживала, и насмешки Василисы. А колдовство? Да что там колдовство? Лежит у нее в изголовье сухой корявый корешок. А проку в нем? Нет, и колдовству не верила Дуня.
Вбежала Верка.
– Твоя правда, Фрося: Дуняше туалетец.
– Со свиным рылом да в калашный ряд, – ухмыльнулась Василиса.
Фрося на нее прикрикнула:
– Бога побойся, Васюта! Зачем девушку зря срамишь? Чем она тебе не потрафила? Ей и так здесь тошно. Эх, ты… – и, не договорив, обратилась к Дуне: – Давай, Дунюшка, пособлю тебе. С первого разу не разберешься. Все тут мудрено устроено.
Дуня испугалась: да что они? Рехнулись, что ли? Куда ей такое? Нет, нет, нет… Да она сроду не носила чулок. А юбки? Три юбки? Неужто все три надевать? И чтобы руки и шея остались нагишом?..
Но делать нечего. Раз баринов приказ – хочешь не хочешь, а не отвертишься!
С помощью Фроси принялась Дуня одеваться. Завязала вокруг талии тесемки от фижм, накинула на себя одну за другой две нижние юбки, а сверху – кисейную, дымчатую. Затянули на ней девочки синий бархатный корсаж, и стала Дуня на себя непохожая. Вроде бы она Дуня Чекунова, и все-таки – нет! – совсем иная. Глаза вдруг сделались огромными, а шейка из синего бархата вытянулась высокая, белая, тоненькая.
– Вот те на… – Верка, отступив на шаг, оглядела Дуню. – В туалетце наша Дунюшка ужести до чего авантажна. Королевна!
– А волосы ей куда? – спросила Ульяна. Она тоже взялась хлопотать около Дуни. – Букли-то она не свертела… Куда ей волосищи-то деть? Ишь какую косу отрастила. Дунька, с чего она у тебя такая?
– Не знаю, – ответила Дуня.
Ничего она не знала, ничего не понимала. Что с ней делают? На какое посмешище опять поведут? И наряжают зачем-то. Ох, господи, господи, когда это мучение кончится?
– Может, на темечке ей волосы устроим? – оглядывая Дуню, сказала Фрося. – Давайте башенкой, а?
Лишь одна Василиса стояла в стороне. Изредка, через плечо, косилась на девочек, помогавших Дуне наряжаться. Завистлива была. Непереносимо бывало, когда любовались не ею – другой, когда не ее – другого хвалили.
А Дуне и совестно и приятно. Приятно, что пойдет она в репетишную комнату наряженная, под стать другим девочкам. Но как же в таком вот платье из дому выходить? Людям на глаза показываться? И шея-то у нее голая. И руки тоже голые. А ноги? Поди, шага ступить она не сможет в эдаких туфельках. Хоть красивы, спору нет, но жмут ведь очень. Лапти куда как лучше…
– Не пойду, – вдруг тихо сказала Дуня – Нет, нет, нипочем не пойду!
Она бухнулась обратно на лавку и для верности крепко ухватилась за доску руками.
– Обалдела! – воскликнула Верка. – Рехнулась, право слово!
Но Дуня упрямо твердила: не пойду да не пойду! И так она заартачилась, будто и впрямь решила настоять на своем. Но вот из-за двери раздался голос Матрены Сидоровны:
– Скоро вы там? Сейчас будет вам всем по щекам. Узнаете тогда…
Дуня приподнялась с лавки. Шепотом Фросе:
– Ой, Фросенька… Ой, совестно мне!
– Привыкнешь, – в ответ прошептала Фрося и накинула на Дунины плечи косыночку, всю разрисованную цветами.
В дверь просунулась круглая голова Матрены Сидоровны, сверкнули ее острые глазки. Она обвела всех пятерых свирепым взглядом.
– Все еще возитесь? Сейчас узнаете у меня, чем крапива пахнет!
– Идем, идем, сударушка наша, поспешаем, – не сказала – пропела Василиса, и первая, шурша юбками, павой поплыла из дверей к Матрене Сидоровне.
– Первый звон – пропадай мой сон! Другой звон – земной поклон! Третий звон – из дому вон! – озорничая и залихватски притопывая красными каблуками, Верка выскочила следом за Василисой. Фрося, Дуня и Ульяша тоже вышли из горницы.
Глава втораяАрия Баха
Сначала они повели в театр Верку и Фросю. Там шла репетиция оперы «Дианино древо». Обе девочки танцевали в этой онере: сначала – пастушек, потом – нимф.
Кто такие пастушки – это Дуня понимала. Ну, а нимфы?
– Богини—вот кто, нимфы-то! – объяснила ей Верка. – Ну, которые с небес спускаются да пляшут…
Дуня изумилась:
– И тебя с Фросей будут с небес спускать?
– А как же! На веревках, прямо с потолка…
– Врешь…
– Вот те крест! – И Верка истово перекрестилась.
Но все же Дуня ей не поверила: такая озорница, как Верка, вполне может и соврать и побожиться. Вот Фрося – другое дело. Дуня вопросительно глянула на Фросю: кто же эти самые нимфы-то? На кой они надобны?
– Богинины прислужницы – вот кто нимфы, – уточнила Фрося.
– А плясать зачем им?
– А плясать им надобно. В театре у нас кто поет, кто пляшет. Без этого нельзя. Уразумела?
– Ага! – ответила Дуня, но было ей это по-прежнему непонятно, а допытываться не стала. Думала только об одном – не свернуть бы ноги, не споткнуться о камень. Не приведи бог, коли растянется она на дорожке. Вот Василисе смеху будет!
Эх, лапти-лапоточки! Насколько же в них было удобнее, сподручнее.
Оставив Верку с Фросей у театра, сами пошли дальше. Впереди – Василиса с Ульяшей, за ними Дуня, а следом катилась Матрена Сидоровна, кряхтя и поругиваясь.
Звуки музыки – низкие, певучие, торжественные – Дуня уловила сразу. Сперва решила: померещилось. Ведь иной раз слышалось ей будто и ветер поет песни, и цветы, покачивая головками, что-то напевают, а уж вода на плотине – та и вовсе такое вытворяет, что на всю деревню ей песни слыхать…
Но сейчас было другое. Все громче и громче становилась песня, и вот уже, кроме этой песни, Дуня ничего не слышит.
Как пчела из далекого далека, учуяв сладкий запах цветущей гречихи, летит на розовое благоуханное поле, так и Дуня, вся настороженная, вся превратившись в слух, шла теперь на звуки музыки, которые доносились все явственнее.
Нет – она теперь знала, – не померещилась ей эта песня, и не потер донес ее из лесу, и не речка журчала, перекатываясь через камни. Но что так сладостно пело, Дуня понять не могла. Никогда сроду она такого не слыхала. Никогда за всю свою жизнь.
– Петруха играет? – спросила Ульяша, покосившись на Василису.
– Он, – ответила Василиса.
– Девки, – вдруг заговорила Матрена Сидоровна, ковылявшая за ними. – Пока вы там у итальянца будете горло драть, я бы в людскую завернула. К куму. Как? Сами-то дойдете?
– Мы и за ней доглядим, – сказала Василиса, – за нашей дурехой… – И, засмеявшись, она толкнула в бок Ульяшу: – Ах, моннер, глянь-ка, глянь! Идет-то она как… Одно бесподобство!
Но Дуня, кроме музыки, ничего не слыхала. Ей казалось, что не она идет навстречу звукам, а звуки сами летят к ней, с каждой секундой становясь слышнее и торжественнее.
Войдя первой в репетишную комнату, она остановилась на пороге. Словно застыла, окаменела. Напрасно Василиса шипела: «Пусти…»—и толкала ее в спину. Затаив дыхание, Дуня смотрела на того, кто сидел на стуле посередине комнаты и играл, сжимая коленями странный, никогда ею не виданный инструмент.
Конечно, Дуня понятия не имела, что инструмент, на котором так дивно играл юноша, – виолончель, что музыку, которую она сейчас слышит, написал великий немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах, и называется эта пьеса «Арией». Но красоту этой музыки Дуня почувствовала всем своим существом, и сейчас, застыв у порога, вся превратилась в слух. И сама того не замечая, стала чуть слышным голосом вторить виолончели. Сознавала ли она то, что делает? Нет, не сознавала. Просто голос ее, как бы резонируя баховской музыке, чисто и точно повторял рисунок прекрасной мелодии.
Она не заметила и человека, стоявшего возле окна и внимательно слушавшего музыку. Человек этот был синьор Антонио, или, как его по-простому называли в Пухове, – Антон Тарасович. На виолончели же играл его любимый ученик Петруша Белов, Фросин родной брат.
Услыхав Дунин голос, синьор Антонио, досадуя, сперва хотел оборвать ее. Но, прислушавшись, промолчал и приблизился к Дуне.
А она-то, по-прежнему ничего не видя и ничего не замечая, пела… Пела всем своим существом, прижав к груди руки и полузакрыв глаза.
Но вот музыка смолкла, и Дуня, словно очнувшись, прошептала:
– О боже…
И огляделась.
По лицам девочек – Ульяши и Василисы – поняла, что совершила недозволенное. Человек же в седом парике стоял уже рядом и смотрел на нее странным и непонятным взглядом.
– Виновата… – чуть слышно промолвила Дуня и, вся затрепетав, спрятала лицо в ладони.
– О, синьорита… – сказал этот человек. – О, синьорита…
И более ничего не прибавил.
– Виновата… – повторила Дуня, готовая заплакать. Нет, не от страха, но от каких-то иных, неведомых ей чувств.
И услыхала Василисин голос, самоуверенный, полный снисходительности и насмешки:
– Уж вы не серчайте на нее, Антон Тарасович. Дуреха. Ничегошеньки не разумеет.
Синьор Антонио с негодованием махнул на Василису рукой. Как бы отстраняясь сам и оберегая Дуню от насмешливого голоса и грубых слов, он повернулся к Василисе спиною, а Дуне сказал:
– Попрошу синьориту сюда, к клавесину, – и жестом показал, куда ей идти.
Дуня, робея, повиновалась.
Синьор Антонио приподнял крышку странной формы ящика, похожего на крыло огромной птицы. Ящик стоял на четырех высоких резных ножках, был красного дерева и разукрашен рисунками. Под крышкой Дуня увидела много-много костяшек – белых и черных.
Присев к клавесину, Антон Тарасович стал пальцем нажимать то черную костяшку, то белую, заставляя Дуню голосом повторять звук, который, звеня, раздавался из ящика.
– А теперь си второй октавы, – говорил Антон Тарасович. И Дуня повторяла голосом си второй октавы.
– Может быть, попробуем до диез третьей октавы? – И синьор Антонио нажимал пальцем на этот раз черную клавишу, и Дунин голос легко и чисто выводил этот новый высокий звук – до диез третьей октавы.
«Да нет, он не злой, он хороший, добрый», – думала Дуня, с доверчивой улыбкой глядя на музыканта, и повторяла голосом уже не отдельные ноты, а целые музыкальные фразы и красивые мелодии, которые Антон Тарасович играл на клавесине.
– Как звать тебя? – спросил наконец он, закрыв крышкой белые и черные костяшки.
Дуня ответила.
– Дуния? – переспросил итальянец. – Как? Дуния?
– Нет, просто – Дуня, – ответила она. – Авдотья.
И тут Антон Тарасович сказал повелительным голосом, обращаясь к Дуне, как к своей будущей ученице:
– Каждый день будешь приходить сюда. И каждый день я буду учить тебя… Понятно?
Дуня кивнула: как не попять? Понятно.
– У тебя, миа амика, – речь Антона Тарасовича звучала теперь чуть ли не торжественно, – у тебя… как сказать по-русски? У тебя, моя милая, божественный слух! А голос есть совершеннейшее бель канто…
– Чего? – переспросила Дуня. Она вытаращила глаза и заморгала. – Чего у меня?
А в дверях стоял сам барин Федор Федорович. В руках лорнет, на лице улыбка, на камзоле переливаются дорогие пуговицы.
– Это ней я говорил вам, дорогой маэстро! Не правда ли, сия девка – отличное приобретение?