Текст книги "Крепостные королевны"
Автор книги: Софья Могилевская
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Королева Голкондская
Когда заиграла музыка, Дуня не только услышала, но и увидела оркестр. Все было перед нею, внизу, возле самой сцены. Правда, чтобы увидеть, надо было изловчиться и на цыпочки встать и свеситься над перильцами.
А слушая музыку, она не переставала удивляться: какой огромный здесь оркестр! Куда больше, нежели у них в Пухове. И скрипок много. И виолончелей не то две, не то три. И флейты, и трубы, и литавры, и огромный-преогромный барабан. И еще были такие инструменты, каких у них в Пухове она не видела. Дуня старалась среди звучания оркестра уловить голоса этих невиданных инструментов, чтобы потом расспросить Антона Тарасовича.
Она радовалась, что и Петруша слышит эти прекрасные звуки. И как в лад поют виолончели, и какие нежные переливы у здешних флейт, и как грозно звучат медные трубы.
Потом слуги в голубых ливреях чинной вереницей вынесли канделябры с зажженными свечами, и Зал погрузился в темноту. Тогда медленно и торжественно поднялся голубой занавес. Опера «Королева Голкондская» началась.
С этой минуты Дуня уже ничего не видела, ничего не слышала и ничего знать не хотела, кроме того, что было на сцене. Она вся была там, была рядом с прекрасной королевой Голкондской. Она любила и страдала вместе с ней. Она радовалась и горевала вместе с ней. И пела она тоже вместе с ней, беззвучно повторяя голосом мелодию, которая неслась к ней со сцены.
Дуня еще раньше знала, что главную роль в этой опере – королеву Голкондскую – будет играть лучшая актриса театра Параша Жемчугова. Знала Дуня, что Параша, как и она, Дуня Чекунова, тоже крепостная девушка – крепостная девушка графа Шереметева; что прежде фамилия Параши была вовсе не Жемчугова, а Ковалева. Это граф придумал ей называться Жемчуговой, потому что Параша была как бы прекраснейшей жемчужиной среди актеров его театра.
Все это Дуня знала. Но сейчас она ни о чем таком не думала. Более того, ей просто не верилось, что перед ней на сцене простая крепостная девушка. Полно, разве крепостная может быть такой королевой? Такой величественной и властной? Так повелевать теми, кто ее окружает на сцепе, и теми, кто слушает и смотрит на нее из зрительного зала?
Вот она проходит между колоннами своего дворца. Пурпурная мантия на ее плечах. Корона венчает ее голову. Вся она искрится, сияет, сверкает драгоценностями. Придворные – кавалеры и дамы – танцуют вокруг нее, отвешивают ей поклоны, расточают ей любезные слова в ариях и речитативах.
А какая у нее походка, а какое лицо, какой у нее нежный, сильный и красивый голос!
Вдруг вместо царских чертогов на сцене – парк. В парке – уединенная беседка. Вся увитая розами и плющом. А в беседке королева Голкондская. Нет, теперь это уже не королева. Просто девушка Параша сидит там одна. Сидит и тоскует. Тоскует и поет о своем милом, с ним разлучила ее злая судьба.
И снова на сцене перемена. Теперь – зеленая поляна, журчит ручей. А вместо властной королевы – пастушка Алина в голубых атласных башмачках, с убором из голубых лент. Она встречает своего пропавшего возлюбленного. Его зовут Сентфар. Они счастливы. В оркестре поют флейты, трепещут струны арфы и издали доносится песня пастухов и пастушек.
Потрясенная всем, что она видит и слышит, Дуня не чувствовала, как слезы бегут по ее щекам…
Голубой блестящий занавес уже опущен. Чуть колышутся его тяжелые атласные складки.
Все.
Спектакль окончен.
Где-то там, за этим занавесом, осталась и прекрасная королева Голкондская, и сад с пунцовыми розанами, и зеленые лужайки, и пляшущие пастушки в голубых башмачках, и ручей, скользящий по влажным камням… Музыканты уже укладывают в футляры свои инструменты.
Постепенно пустеет зрительный зал. Расходятся нарядные дамы и кавалеры. Опустела графская ложа. Лакеи с низкими поклонами открыли двери перед своим господином, распахнули голубые портьеры.
В зрительном зале слуги начинают гасить огни – ив люстрах, которые свисают с потолка, и в массивных торшерах возле степ, и в бронзовых канделябрах.
Поднимаются со своих мест и пуховские девушки. Задумчивые и зачарованные.
Грустное и какое-то смущенное лицо у Василисы. Кажется, никогда не была она краше. Но сейчас она не думает о себе. Не охорашивается, не жеманничает. Молча накинула на волосы платок, еще раз глянула на опущенный занавес и тихо пошла к дверке, которая выходила на лестницу. И Верка не смеется, не отпускает своих шуток. Малиновыми пятнами пылает румянец на осунувшемся Фросином лице. Она шепотом промолвила:
– Девоньки, да что ж это такое? Не пойму, что со мной?..
И девушки-актрисы – Надежда Воробьева, Катерина Незнамова и обе сестры, Алена с Маврой, – молчаливые и потрясенные, покидали маленькую тесную галерейку под потолком. И у них нет слов, чтобы объяснить, какие чувства и мысли пробудило в них увиденное и услышанное.
А Дуня все стоит, все смотрит на занавес и все не может опомниться. Неужто не во сне? Неужто наяву она такое видела?
Вдруг спохватившись, огляделась. А девушки-то где? Ушли? Все до одной? И ее не кликнули?
Накинув на себя шубейку, Дуня осторожно, ощупью стала спускаться вниз. На лесенке – ужас как темно! После освещенного зала ничего не видно. Да-а-а такой крутизне, да в этакой темноте и голову сломить недолго…
Лесенку она кое-как одолела. Пощупала ногой – ступенек больше нет. Но по-прежнему со всех сторон ее окружала тьма.
Куда ей идти? Где выход из театра?
Ох, господи, неужто она заблудилась? Хоть бы огонек какой чутошный…
Сама не зная, куда несут ее ноги, она пошла наугад. Попала в какой-то коридор, шла на ощупь долго. И вдруг, приглядевшись, заметила вдалеке слабый рассеянный свет. Обрадовалась, кинулась туда. А добежав, остановилась у приоткрытой двери. Именно отсюда, из-за этой двери, и выскользнул неяркий луч света, наискось протянувшись по полу.
Дуня несмело тронула дверь, дверь открылась пошире. И Дуня вошла в небольшую комнату.
Комната была на манер тех, какие имелись за кулисами пуховского театра. В таких одевались актеры перед выходом на сцену. Только в Пухове актерские комнаты были победнее, попроще. И стены там были дощатые, и мебель кое-какая, самая неказистая, а зеркало совсем маленькое.
А тут-то вон какие обои на стенах! Птицы на них летают, купидоны на них смеются, и пестрые розаны повсюду на них расцвели. Стол здесь покрыт богатой скатертью. Зеркало здесь большое да в красной раме. А по бокам зеркала – два канделябра. Одна свеча горит, остальные же отгорели, только оплывшие огарки от них торчат.
И тут увидела перед собой Дуня еще одну дверь. Эта дверь была тоже слегка приоткрыта. И за этой второй дверью были люди. Они говорили. Слышались их негромкие голоса.
«Вот хорошо-то, – подумала Дуня. – Авось не заругают, коли спрошу у них, куда мне податься?..»
Она сделала несколько шагов ко второй, полуоткрытой двери и застыла в изумлении. В той комнате, ярко освещенная многими свечами, перед большим, во всю стену зеркалом, откинувшись на спинку кресла, сидела Параша Жемчугова. Да. Она. Королева Голкондская.
Была она все в том же пышном наряде, как и на сцене. Только без пурпурной мантии. Скинутая с плеч, тяжелая парчовая мантия лежала на полу возле ее ног. И корона тоже была брошена на стол, стоявший рядом. А сама она, королева Голкондская, – только нет, теперь это была уже не та гордая королева, которая недавно с царственным величием повелевала своими подданными.
Худенькая и бледная, Параша сидела и плакала. Слезы бежали по ее щекам, скатываясь на атлас, парчу и золотые кружева королевского наряда. Плечи вздрагивали, а дорогие кольца на пальцах холодно и нестерпимо сияли…
Она говорила. Сперва понятными Дуне русскими словами:
– Не могу я больше… Не могу так жить… – и, оборотив лицо к кому-то, стоявшему сбоку, продолжала уже на другом языке. На французском, что ли? А в голосе и словах все та же горестная тоска.
Тот, к кому были обращены ее слова, пока еще не видный Дуне, отвечал тоже по-французски. Хотя говорил он громко и повелительно, но и в его голосе Дуня уловила горечь и тоску.
В испуге Дуня попятилась назад и чуть не вскрикнула. Вдруг в зеркале, в том, перед которым сидела Параша, она увидела скрытую от нее часть комнаты и человека, с которым разговаривала Параша.
Человек этот стоял опершись рукой о спинку кресла. Дуня сразу узнала его. Дважды она видела его. Один раз тогда, в карете. И еще раз, когда он приезжал на представление «Дианино древо». У них в театре сидел он рядом с барином Федором Федоровичем в первом ряду, на почетном месте. Был улыбчив, кивал головой, то и дело подносил к глазам стеклышки на длинной золотой ручке. А сейчас? Неужто прогневала его бедная Параша? Не угодила ему? Почему у него такое раздраженное, суровое лицо?
А она-то, она почему так горюет? Почему так плачет? Она? Параша? Стало быть, нелегка ее жизнь…
Дуня и сама готова была зареветь. Уж очень жалела она несчастную подневольную королеву с ее большим человеческим горем…
Вдруг Дуня увидела в зеркале лицо и глаза человека, который находился возле Параши. И на зеркальной поверхности встретились их взгляды: ее, Дунин, испуганный и робкий, и глаза Шереметева, полные тяжелой барской надменности и недовольства.
– Кто там? – резко спросил он и сделал шаг к двери, за которой стояла Дуня.
Отпрянув назад, не помня себя от страха, Дуня ринулась вон из комнаты. И бегом, бегом, бегом в темноту коридора…
Она не знала, куда бежит – вперед ли, назад? Только бы подальше от этих глаз, и чтобы не видеть их никогда, и чтобы не слышать этого голоса…
Бедная Параша!..
Глава шестаяМетель
Без оглядки бежала Дуня. Казалось ей, что конца-краю не будет этому темному коридору. Как бы только не споткнуться, не упасть. Увидела впереди человека. Откуда он взялся – не поняла. Шел этот человек ей навстречу, освещая себе дорогу зажженной свечой.
С разбегу Дуня налетела на него. Остановилась, тяжело дыша.
– Ох, дяденька, – взмолилась. – Пособи! Запуталась… Не знаю, куда мне?
Человек поднес к самому Дуниному лицу свечку. Спросил:
– Кто такая?
Ответить Дуня не успела. Сзади ее схватили за плечи.
– Ой! – вскрикнула Дуня, пытаясь вырваться. – Не надо…
Услыхала знакомый картавый шепот:
– Ты в своем разуме? Башка твоя еловая… Видно, совсем рехнулась. Дурища набитая… Без тебя ведь уедем.
Только такой расторопной и бедовой девчонке, какой была Верка, удалось отыскать Дуню среди ходов-переходов, коридоров, закоулков, актерских комнат и разных других помещений за кулисами театра.
Схватив за руку, Верка поволокла Дуню за собой, не переставая на ходу браниться.
Но как же счастлива была Дуня этой руготне! Вот бы, кажется, от радости зацеловала Верку, подружка милая, не кинула в беде!
Отыскала, вывела…
Метель уже и вовсе разошлась. Непроглядной мутью заволокло небо. Ничего не было видно, ничего не было слышно. Лишь свист ветра да белые снеговые вихри. Снежинки больше не кружились вокруг фонарей, не плясали, не порхали… Сшибаясь, толкаясь, налетая друг на друга, они словно сцепились в жестокой схватке. Чей-то голос крикнул оттуда, из метели:
– Нашла? Привела?
Нет, не чей-то, а это Петруша спрашивал у Верки про нее, про Дуню.
И Верка ответила ему туда, в снег, в метель:
– Тут она. Привела! – и втолкнула Дуню в знакомый возок. И снова из метели, перекрикивая вой ветра, на этот раз послышался басовитый голос кучера Ильи:
– Когда так – поехали…
Трогаться в путь в такую пургу, в такую вьюгу? А что станешь делать, коли здесь, в Кускове, все забито гостями – и дальними и ближними? Для них, для пуховских, мест не осталось. И самим некуда голову приклонить, и лошадей негде поставить. Посоветовались, решили ехать до первого постоялого двора.
В возке было все так же темно и душно. Все так же отдавало овчиной.
Сперва девушки хором накинулись на Дуню. Обозвали ее и недотепой, и разиней, и балдой, и еще какими-то словами. А отведя душу, принялись между собой переговариваться: и охать, и ахать, и удивляться никогда доселе не виданному великолепию зрительного зала, театральных декораций, костюмов и всему, на что нынче глядели их глаза.
– А Параша-то Жемчугова, хоть крепостная, а счастливица!
– Говорят, сама государыня ей алмазный перстень пожаловала.
– Царица? Быть того не может…
– Уж это точно, точно… Верные люди говорили…
– Ну и счастье привалило девке!
– Что там перстень… Говорят, что граф для нее, для своей Параши, еще один театр строит.
– Где? Здесь? В Кускове?
– Нет, в Останкине. Есть у него еще одно поместье под Москвой. Этот Кусковский театр хорош и прекрасен, а новый-то, говорят, во сто раз прекраснее будет…
– Ах-ах-ах… – заахали обе сестрицы, Алена и Мавра, – да возможно ли, чтобы еще прекраснее? Поверить трудно… Счастливица Параша!
– Как пела она… – тихо вдруг промолвила Василиса. Голос у нее был не то грустный, не то удивленный – словно понять она не могла: что же с ней самой-то творится? И, сказав это, снова умолкла. И всю дорогу словечка не проронила.
А метель бушевала. И стонал, и визжал, и завывал ветер за оконцем.
У Дуни в голове тоже вроде бы метель мела. И она тоже ничего понять не могла. Трудно ей было разобраться в том, что видела, что слышала, чему стала невольной свидетельницей…
Счастлива ли Параша? Разве от счастья такими слезами плачут? Вон и пальцы дорогими кольцами унизаны, и театр-дворец для нее строится в каком-то Останкине, а все равно плачет, все равно тоскует, что жизнь ей не в жизнь. Почему же так?
Словно из тумана, из далекого детства выплыло к Дуне лицо матери, молодое, красивое. И как она, ее мать, тогда, весною, смотрела в небо. Смотрела на летящих птиц. И как с тоской говорила: «Счастливые, вольные, летят, куда хотят…»
А Параша-то, разве она вольная? Крепостная королевна, вот кто она! А пурпурная мантия? А драгоценные кольца? Все это – так, пустяки, лишь одна видимость. Не полетит она, куда захочет. Крепко-накрепко закована, хоть и золотыми цепями.
В душную темноту возка из пурги и метели к Дуне врывалось то пение скрипок, то слышались ей низкие, глубокие звуки виолончели, то голоса флейт и гобоев. Все перекрывал торжественный и горестный напев трубы…
Но слышнее всего ей был сейчас голос Параши – прекрасной и несчастной крепостной королевны.
Глава седьмаяПозолоченная арфа
И снова полетели будни.
Прошли святки. Начался январь – снежный, вьюжный, с лютыми морозами.
Под крещенье девчонки затеяли гадать. Верка расстаралась, добыла пчелиного воеку – желтого и чистого. Как подошло время, налили девчонки в деревянную бадейку воды, в глиняной плошке натопили воску и давай по очереди лить его на воду. Замысловатыми узорами растекались восковые струйки по воде. Девчонки смотрели на эти узоры и толковали их всяк по-своему. Кому дальняя дорога выходила, кому с милым под венец идти, кому и деньги получать. И разное другое… Сбудется или нет – один бог знает, а выходило!
А для Дуни легла на воду звезда. Большая, причудливая. Во все стороны она раскинула желтые восковые лучи.
Верка с лукавством подмигнула Дуне:
– Эге, надо быть, почести тебе будут великие, Дунюшка. Уж это точно… Такие звезды зря не выпадают.
Дуня смотрела на свою звезду задумчиво, чуть прищуря ресницы. А звезда, распластанная по воде, слегка покачивалась в деревянной бадейке.
«А зачем мне почести, – думала Дуня, – хотя бы и великие? Вот бы выучиться петь, как Параша Жемчугова. Так петь, чтобы людям радостно и сладко было слушать мое пение. Вот что мне надобно! И еще, чтобы Петруша мне всегда подыгрывал, когда я стану петь… И еще, чтобы Антон Тарасович на меня никогда бы не гневался, а только чтобы хвалил. И еще, чтобы учил он меня всю жизнь до самой смерти».
За эту зиму, всем на удивление, Дуня выросла и возмужала. Да так оно и быть должно: к пятнадцати годкам время подходило. И неожиданно вдруг расцвела. Румянец разлился на ее тугих щеках, да такой нежной яркости, будто солнце только и делало, что обласкивало ее своими лучами. Да и каша, сдобренная конопляным маслом, видно, шла ей впрок. Улыбнется ли, громким ли смехом зальется – на щеках вспыхнут ямочки: на левой щеке – поглубже, на правой – помельче. А зубы так и светятся между алых губ.
И музыкальная наука у Дуни шла ходко. Антон Тарасович с ней усердно занимался: то арии разучивал, то заставлял упражнения петь, которые называл вокализами. То для развития голоса и слуха с ней проходил сольфеджио.
Иногда она с Петрушей романсы пела. Она, Дуня, стояла возле клавесина, а Петруша с нею рядом играл на виолончели. Дуэтом называлось это. Так согласно у них получалось – как бы Дунин голос с Петрушиной виолончелью в одно сливались.
А бывало, приказывал Антон Тарасович петь ей дуэты с тенором Сафрошей Лопатиным или с басом Тимошей Демченко. Тоже хорошо и ладно выходило.
Однажды Антон Тарасович сказал, что, пожалуй, в скором времени он начнет учить Дуню играть на арфе.
На арфе?
Дуня ушам своим не поверяла. Глаза раскрыла. Ткнула пальцем в дальний угол горницы: на той, на золотой? Вот там которая стоит? Да правда ли? Да может ли быть такое? Батюшка, Антон Тарасович, не обманом ли меня тешишь, глупую?
Дуня прижала руки к груди и глаз не могла отвести от прекрасного инструмента.
Потом взглядом спросила у Антона Тарасовича: «Можно ль?» – и подошла поближе к арфе.
И опять молча глядела на затейливо разукрашенную золотую раму и на струны – одни тонкие, жильные, другие толстые и блестящие.
Наглядевшись вдоволь, снова без слов спросила: «Можно ль?» – и несмело дернула средним пальцем одну, самую толстую струну.
И арфа заговорила. Ответила ей. Отозвалась. А голос-то у нее был спокойный, басовитый. Будто у Тимошки Демченко, когда он выводит самую низкую ноту.
Тогда Дуня уже посмелее пощипала тоненькие, жильные струнки. А эти ей в ответ зазвенели ясными, легкими голосами.
Уже совсем расхрабрившись, Дуня скользнула пальцами сразу по всем струнам: от басовых к дискантам, потом от тонких дискантовых обратно к басовым. И снова туда. И опять обратно.
И вдруг свершилось чудо!
Будто вдруг кто расколдовал золотую молчаливую арфу. Будто вешние ручьи вдруг зажурчали, будто где-то гром пророкотал, будто солнечные лучи вдруг запели, и будто хлынули серебряные дожди с неба, и будто разом все птицы ей отозвались – и малиновки затренькали, и овсянки, и горихвостки, и крохотные голубые лазоревки, и трелью залились соловьи…
Веря и не веря, что это может когда-нибудь сбыться, Дуня шепотом спросила:
– Неужто научусь играть на этой, на золотой?
– Научишься, – ответил ей Антон Тарасович. – Уж это я тебе говорю…
– Научишься… – вслед за учителем шепотом повторил Петруша. Он не сводил глаз со счастливого Дуниного лица.
Глава восьмаяМираж недолго длился
Ближе к масленой неделе из Москвы стали долетать разные дурные вести. Пришлет барин в Пухово по какой-либо надобности кучера Илью или казачка Афоньку, те и давай рассказывать. А то вернутся порожняком мужики, которые возили в Москву для барского стола что требуется, и эти не молчат, тоже ведут рассказы на людской кухне.
А рассказывали, что вроде бы пристрастился последнее время барин Федор Федорович к картам. Кроме карт, ничего не держит в уме. Что ни день – идет у него картежная игра. Иной раз за картами просиживает ночи напролет. То велит везти себя к графу Лариону Ивановичу, который на Сивцевом Вражке живет. То в дом к Нелидовым. То и вовсе на Тверскую в Английский клуб. Всюду там шла крупная игра. А для барина каждая игра проигрышем оборачивалась. Долгов наделал – ой-ой-ой… Одному богу ведомо сколько! А игры все какие-то новомодные: одна – ломбер называется, другая совсем по-чудному – шнип-шнап-шнур. Язык свернешь, выговаривая.
Но поверить слухам, которые приходили из Москвы, все же пришлось!
Явился вдруг в Пухово приказчик из соседнего поместья. Объявил: барин, мол, Урасов Федор Федорович, продал его барину, Мефодию Карповичу, березовую рощу. Ту, что за оврагами и к их землям примыкает. Вот и бумаги – купчая и все, что полагается.
Потом оказалось, что продана барином и дальняя деревенька Комаровка. Видно, совсем увяз в долгах, коли свое родовое Пухово взялся по частям продавать.
Пожалели все и о веселой белоствольной роще, куда любили ходить по грибы и по ягоды. А еще больше тужили о проданной деревеньке. Многие из дворовых жили прежде в Комаровке, у многих там осталась родня. Стало быть, переходят сейчас родные к новому владетелю. А что новый барин задумает с людьми делать, разве ведомо?
Бывало, что кучер Илья привезет из Москвы и распоряжения Григорию Потаповичу Басову.
Ему приказывал барин все по части театра: «Пересмотри театральные костюмы к опере „Дианино древо“. Почисти, приведи в должный вид и уложи в лубяные короба. Может, и люди, и костюмы вскорости понадобятся».
То напишет барин Антону Тарасовичу. Только уже не приказывает, а просит: «Прошу вас, дорогой маэстро, поусерднее заняться с людьми оперой Фомина „Мельник, колдун, обманщик и сват“. С весны начнем ставить».
Однажды вдруг потребовались в Москву певица Катерина Незнамова и тенор Сафрошка Лопатин. Отправил их Басов.
Уезжали оба развеселые. Не чуяли над собой беды. Не думали, что навеки покидают эти места. Сулились, вот вернутся обратно и порасскажут: как в Москве у Спаса бьют, у Николы звонят, у старого Егорья часы говорят!..
Однако обратно не вернулись – ни Катерина, ни Сафрон. Потом люди рассказали, что проиграл их обоих барин в карты. Не то Шаховскому, не то Апраксину. И тот и другой держали в Москве театры, в которых играли крепостные актеры.
Вот какие дела-то пошли!
А великим постом пришла новая весть – барин женится!
На ком? Да на одной богачке! Хоть не очень молода она, хоть лицом не больно вышла, зато денег полны закрома. Хоть лопатами сгребай. И поместья есть. И дома в Москве имеются. И землица в Саратовской губернии. И деревни где-то под Владимиром.
Да точно ли женится барин? Может, только слухи?
Точнее быть не может: женится! Весной свадьбу сыграют.
Стали это известие обсуждать: к радости оно или к беде? Одни толкуют – хорошо. Барин разбогатеет – и нам от того хуже не будет. Другие сетуют – плохо! Переселится барин в поместье жены, и в захудение придет бариново Пухово. А уж если задумает поставить какого-нибудь нового управителя… Да если из немцев… Порядки иные пойдут, пропадет все пропадом.
И девчонки – Василиса, Верка, Фрося и Дуня – в своем флигельке тоже каждый вечер шептались. Сойдутся и обсуждают без устали неожиданную женитьбу барина. Вроде бы им что? Их дело – сторона! Какое же сторона, когда от бариновых дел судьба их зависит. Вон продана деревенька Комаровка, а в Комаровке вся Веркина родня – отец, мать, братья, сестры, тетки с дядьями. Чья теперь будет сама Верка? Урасовская или к новому владельцу перейдет? А про нового владельца ужасти какие слухи ходят! Жестокосердный. Тиран. Из своих людишек соки выжимает. Люди у него в нищете и голоде прозябают. Верка и вовсе закручинилась. Поговорки, присказки, перепляс свой даже забыла. Шептала:
– Слыхали, девоньки, намедни на насесте куры раскричались? Не к добру это, девоньки! Плохая примета. Уж это точно.
Григорий Потапович Басов да синьор Антон Тарасович – те на свой лад рассудили. Как говорится, со своей колокольни смотрели на предстоящую женитьбу Урасова. Свадьба, надо думать, будет богатейшая – пиры пойдут за пирами. А где гости пируют, как же обойтись без музыки и театра? Решили ко дню свадьбы как бы подарок приготовить, новую пьесу поставить. Сначала даже размолвка у них получилась: Григорию Потаповичу желательно было что-либо из русских опер ставить, а синьору Терручи хотелось итальянцами или французами блеснуть. Однако в конце концов поладили: будет у них всего понемногу: дуэт из итальянской оперы «Ринальдо», арии и балетные номера возьмут у французского композитора Гретри, а русские песни и хор, которым встретят барина, из оперы Фомина «Анюта».
Почему-то оба – и Басов и синьор Антон Тарасович – решили, что после венчания Федор Федорович с женой всенепременно пожалует в Пухово. Иного не предполагали. Как же, чтобы после свадьбы да не посетить родового поместья?
И надо сказать, что мысль о такой пышной встрече новобрачных всем пришлась по сердцу. Надоела зимняя спячка и безделье, в которых пребывали последнее время и музыканты, и певцы, и танцовщицы. Ведь Федор Федорович, по примеру Шереметева, не дозволял людей, приставленных к театру, занимать на иных работах. И вот все радовались, что снова приложат силы к любимому делу, снова начнутся репетиции. Басов с Антоном Тарасовичем так ретиво взялись за работу, что усердием своим остальных заразили и за собой увлекли.
Сперва было пожалел Антон Тарасович, что нет в их труппе Катерины Незнамовой, ее красивого низкого голоса. Но тут неожиданно Василиса себя показала.
После поездки в Кусково что-то в ней круто изменилось. Перестала она без конца прихорашиваться, перестала до надоедливости хвалиться своей красотой. Вдруг за ум взялась и с таким прилежанием стала заниматься пением, что Антон Тарасович не мог нахвалиться ею.
– Будет, будет из тебя толк, Василиса, – неустанно твердил Антон Тарасович теперь. – Это я говорю! Мне можешь поверить, миа амика…
Вот до чего хвалить стал: теперь не только Дуню, но и Василису величал по-итальянски «моя милая»!
Дуня же, как и прежде, занималась, не щадя сил. Скажи ей, чтобы с первыми петухами встала да на урок шла – побежит, довольная и счастливая. Прикажи ей петь всю ночь до утра, будет петь и усталости не почувствует…
К предстоящему празднеству Антон Тарасович разучивал с ней прелестную арию из оперы Гретри «Ричард Львиное Сердце». Эту арию Дуня пела даже на французском языке. С трудом, однако затвердила все слова. Аккомпанировал ей Петруша на виолончели.
Но хоть пела она по-французски, в мыслях произносила русские слова и всякий раз заливалась трепетным румянцем, когда в конце каждого куплета повторяла:
Коль скажет мне «люблю»,
Дрожу я от того.
И сердце затрепещет вдруг,
Не знаю отчего.
Пела, а сама глаз не смела поднять, взглянуть на Петрушу.
Зимой репетишная комната пустовала – стояла нетопленная, неприбранная. Музыкальные инструменты – арфу, клавесин, ноты, пюпитры Антон Тарасович велел перенести к себе во флигель. Там и обучал музыкантов и певцов.
В репетишной же космами повисла по углам паутина. Пыль легла на пол, на картины, на зеркала, висевшие в простенках. Потускнели от грязи хрустальные подвески на люстре, застыли на них капли воска от обгоревших свечей.
А Басов вдруг решил все занятия теперь вести в репетишной. Даже у барина позволения не спросил, своим умом стал действовать. Послал девчонок туда прибраться. Ну, девчонки и постарались. Как говорится – не за страх, а на совесть!
Пол так навощили да натерли, что стал паркет блестеть, словно первый ледок на пруду, еще не запорошенный снегом. Работали вчетвером. Весело, дружно. Работая, песни пели.
Вроде бы от Пухова до Белехова дали неоглядные, а песни и там и тут похожие. Когда Вера, Василиса или Фросенька запевали, вместе с ними вровень пела и Дуня. И эти трое тоже подхватывали, лишь только Дуняша свои деревенские начинала.
Когда мартовское солнце, веселясь и играя, пробилось сквозь вымытые ими оконные стекла, лучи его осветили люстру на потолке, и в их свете засверкали хрустальные подвески и узкие зеркала на стене, улыбнулись им гипсовые купидончики, сидевшие на гипсовых пеньках. Тут Верка на радостях пустилась в пляс. Ухарски подбоченилась и пошла чуть ли не вприсядку. И Дуня вокруг нее завертелась. И Василиса не отстала, поплыла, помахивая мокрой тряпкой вместо платочка, шитого шелками.
Только Фросенька стояла в сторонке. Ей как-то вдруг сильно занедужилось: и в боку закололо, хоть криком кричи, и в озноб бросило, зуб на зуб не попадал. Видно, прохватило ее, когда она, разгоряченная, вместе с Дуней выскочила босиком и непокрытая прямо на снег вытрясать распашной занавес.
Перед тем как уйти им из репетишной, Дуня придирчиво оглядела комнату: хорошо ли они прибрались? Не осталось ли где пыли али паутинки малой? Либо еще какой-нибудь неисправности? Ведь уже с завтрашнего дня здесь у них пойдут занятия и с Антоном Тарасовичем, и с мадам – француженкой.
И снова, в который раз, вспомнилось Дуне то летнее утро, когда впервые она попала сюда, в эту комнату. Матрена Сидоровна не вела ее, а волокла, таща за руку. Пинком вытолкнула прямо вон туда, на середку. И стояла она, Дуня, всем на посмешище – простоволосая, кое-как одетая. Дура дурой. Этакой недотепой. Девчонки над нею потешались, а она не осмеливалась глаз поднять – ничего не видела, ничего не слышала, ничего уразуметь не могла. Горло сдавил ей стыд… И еще вспомнилось, как после дома, после ихней белеховской курной избы, как же ей здесь казалось распрекрасно! И пол этот, сложенный из гладких дощечек. И светильники на стене, обвешанные прозрачными бусинами на золотых цепочках, и эта картина, на которой стоит человек в странной, непонятной одежде, с венком на голове. Теперь-то она знает, что на картине нарисован бог Аполлон, а в руках у него лира… Не бог, которому она в церкви молится, а совсем другой – греческий бог. Бог музыки! Тогда она еще не знала, что и к ней придет ее самая большая радость – музыка. Те прекрасные звуки, которые она научилась понимать и без которых жизнь теперь для нее уже не жизнь. Спала ее душа в неразвитости, а музыка разбудила и заполнила всю, без остатка.
Яркие лучи мартовского солнца поднялись теперь выше, к той картине, которая висела напротив окна. И озарилось светом лицо Аполлона и сладкозвучная лира в его руках. Дуне словно бы послышалось, как нежно зазвенели струны под пальцами Аполлона, и вся она затрепетала в ответ на музыку, которую никто, кроме нее, не мог слышать…
На следующий же день по приказанию Басова в репетишную перенесли клавесин. И прекрасную золотую арфу. Все музыкальные инструменты, ноты и пюпитры.
Спустилась из своих покоев мадам Дюпон. Была она в той заячьей душегрейке, которую ей подарил Басов. Щеки нарумянила, припудрила седые букли, свисавшие вдоль щек.
Оглядев репетишную комнату, обрадовалась, залепетала:
– Тепло, очень тепло… И очень красиво!.. – Велела поскорее вести к ней на урок девочек и взрослых актрис.
Однако мираж сей недолго длился – в конце марта барин потребовал Григория Потаповича к себе в Москву…