Текст книги "Князек"
Автор книги: Синтия Хэррод-Иглз
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Настало время сказать все, что она хотела, – хотя говорить было трудно. Пришел час вручить бразды правления Джин, поговорить с Дуглас о долге и о той роли, что ей отвела судьба, о влиянии, которое она должна оказать на супруга... Настало время сказать последнее «прости» всем и каждому, вплоть до последнего слуги – и непременно заручиться прощением... И пора со всей печалью и любовью сказать «прощай» Джэну, который шутил сквозь слезы, душившие его, – губы его, прильнувшие к ее щеке, были мокры и солоны... Ее сын, ее сын во всем!
А когда все удалились, настало время помолиться вместе с Симоном – покаяться, распахнуть настежь сердце и получить прощение всех грехов перед дальней дорогой к Предвечному Отцу, подле которого обретет она покой. Мир снизошел на нее, словно на все ее раны пролился целебный бальзам – и вот уже боль отступила, и она смогла погрузиться в воспоминания и порадоваться напоследок. Перед глазами Нанетты проплывала вся ее бесконечно долгая жизнь, вся, до мельчайших подробностей, словно озаренная нездешним светом...
И она словно вплывала из темноты в этот сияющий небесный свет, все дальше на восток – а низко над горизонтом уже сияли первые звезды, неестественно-яркие. ...И он был уже здесь, тот единственный, к кому она стремилась всю свою долгую жизнь – его сильные руки протянуты к ней, его сердце до краев полно любовью... Да, это лицо Пола, и это его темные глаза – но руки, обнимающие ее и любовь, согревшая ее душу, не принадлежат смертному. Потому что в самом конце пути вся земная любовь сливается в одну, могучую и горячую – и вот душа ее уже в его объятиях: он любит ее и давно ждал…
Глава 20
Невзирая на всеобщую глубокую печаль по поводу кончины Нанетты и гибели Иезекии в море в марте того же года, венчание состоялось, как и было запланировано, в апреле. И это был двойной праздник – ведь обвенчались еще Габриэль и Лесли. Мэри была не слишком удовлетворена выбором Габриэля – ведь из-за повторного брака лорда Гамильтона Лесли оказалась бесприданницей, за исключением разве что скромного наследства, оставленного ей матерью. Нет, Мэри решительно не понимала причуды своего красавца-сына! Поначалу она пыталась переубедить его – а когда он с улыбкой выслушал ее горячую проповедь и оставил ее без внимания, Мэри приложила все усилия, чтобы уговорить Джэна запретить сыну этот брак – а в крайнем случае, пригрозить ему лишением наследства. Но с тех пор, как в усадьбе появился Томас и Джэн помирился с матерью, прежние горячие амбиции уступили место в его сердце безмятежному спокойствию – к тому же его куда больше интересовал Николас... Джэн твердо заявил Мэри, что не намерен ничего воспрещать Габриэлю – пусть женится на ком хочет.
– Лесли поможет ему остепениться, – прибавил он. – Я только рад, что он попал в хорошие руки. Повеса-сын всегда так дорого стоит...
У них с Мэри происходили бурные стычки, но Джэн непоколебимо стоял на своем – и Мэри ничего не оставалось, кроме как демонстративно отказаться танцевать на свадьбе... Потом она расхворалась и долгое время хандрила, принимая в огромных количествах какие-то пилюли и снадобья – но они не помогали, а лишь сделали ее раздражительной до невозможности. Через какое-то время после венчания молодых Мэри отчего-то стало очень трудно мочиться, она хирела на глазах – и уже в конце апреля ее не стало. Джэн был глубоко потрясен ее смертью – несмотря на то, что в последнее время они частенько ссорились, но он знал ее с детства, они вместе выросли, и Мэри была единственной женщиной, которую он любил и желал. Не согласись она когда-то пойти за него – возможно, он остался бы одиноким на всю жизнь...
Он потерянно бродил по дому, всюду ища ее, вслушиваясь в тишину и не улавливая звуков знакомого голоса... То и дело он ловил себя на абсурдной мысли: «Я должен сказать Мэри то-то и то-то...» или «Это развеселит Мэри...» Большая часть его существа умерла вместе с ней. Ее портрет в покоях Уотермилл-Хауса был украшен лавром и черными лентами – всякий раз, взглядывая на это властное, свежее и молодое лицо, Джэн чувствован укол совести и душевную боль: как мог он перечить ей, ссориться... Он страдал оттого, что теперь не мог ничем порадовать ее...
Уотермилл Хаус теперь был населен призраками, да и чересчур велик для него одного – и то, что он переехал в усадьбу Морлэнд, оставив Уотермилл Габриэлю и Лесли, устроило всех. Молодым нужно было собственное гнездышко, да к тому же Томас и Дуглас были рады, что с приездом Джэна есть кому наставить их на путь истинный в управлении поместьем. Да и Джэн мог теперь каждый день видеться с внуками. Позднее до него дошла горькая ирония судьбы – в конце концов он, его старший сын и его внуки поселились-таки в усадьбе Морлэнд. Мысль о том, что Пол смотрит на это с небес с укоризной, а Мэри с удовлетворением, заставила его криво усмехнуться…
Девятнадцатого ноября 1588 года королева распорядилась о торжественном благодарственном молебне по всей стране по случаю разгрома испанской армады. В усадьбе Морлэнд день этот отмечался с особой помпой – ведь именно тогда Дуглас объявила, что зачала. Она особенно радовалась еще и потому, что завидовала Селии, которая вновь была в положении – Дуглас уже начинала волноваться: как-никак она замужем с самого апреля! А на Рождество Лесли, запинаясь и мучительно краснея, сказала, что тоже беременна... Дети должны были появиться на свет в апреле, мае и июне 1589 года.
– Вот скоро и будет у нас полный дом ребятишек, да еще и малыш Роб, – говорил довольный Томас. – Я с радостью напишу обо всем отцу. Он обрадуется тому, что дом снова оживает...
Джин бросила на него странный взгляд: она прикусила язык, удержавшись от замечания, что после того, как Джейн увезла Неемию домой, в Шоуз, в детской огромной усадьбы будет лишь единственное дитя, носящее имя Морлэнд... Томас отписал Джону, приглашая его посетить усадьбу Морлэнд – Джон ответил ему, сообщив, что непременно прибудет, если позволят дела, как раз на крещение младенца, если, разумеется, оно совершено будет в лучших традициях католичества. Томас, верный себе, ни словом не обмолвился об этом Дуглас – к чему раньше времени тревожить ее? Вот когда ребенок родится, тогда и настанет время думать о крещении...
Тем временем в несвойственном ему приступе хозяйственной энергии, вызванном, скорее всего, предстоящим отцовством, Томас огородил участок земли недалеко от вересковых болот и объявил всем, что намеревается заняться разведением племенных лошадей. В этом сказалось его происхождение по материнской линии – в крови у северян было выращивание крупного скота, а овец они даже не воспринимали всерьез.
Дуглас, безмятежно счастливая от сознания своего положения, одобрительно улыбнулась, когда Томас изложил ей свой план. Она, как и он, выросла в краю, где занимались в основном лошадьми. Овец она тоже не жаловала.
– Ну, надеюсь, ты на этом сможешь заработать, мой дорогой скотовод, – ведь наш денежный ящик почти опустел...
Томас протянул руку и коснулся ее пальцев. Он вообще не мог пройти мимо Дуглас, не дотронувшись до нее или хотя бы не взглянув в ее прелестное лицо:
– У тебя будет золото, моя принцесса, – и драгоценности, и все самое лучшее, даже если мне для этого придется заняться алхимией!
Краем глаза Джэн заметил движение руки Джин – он решил, что она собирается осенить себя крестом, как всегда делала его мать при упоминании о магии. Но она всего лишь поправила выбившуюся из-под льняного чепца прядь... Джэн улыбнулся, укоряя себя. Те дни давно минули – дни, когда над людьми довлели предрассудки и суеверия. Но Джэн все же привык к истово верующим женщинам... К тому же его волновало то, что часовня заброшена, комната священника пустует, а Томас и Дуглас, похоже, и пальцем не шевельнут, чтобы найти нового капеллана... Он отметил про себя, что необходимо поговорить с ними об этом – в более подходящее время.
Пришла весна, и зеленые побеги, показавшись из-под земли, потянулись к солнцу, воздух звенел птичьими голосами и тут и там слышалось блеяние ягнят. А Томас, объезжая пастбища, подстрелил семейство лис и отвез шкурки меховщику в Стоунгейт, чтобы тот выделал их – он хотел, чтобы ко дню рождения младенца Дуглас получила в дар новую шубу... Три беременных женщины делались все тяжелее и неповоротливее – особенно отличилась малютка Селия: она была просто необъятна и еле передвигалась, а живот выпирал даже под широким бесформенным платьем. Да никакая другая одежда на нее уже не налезала...
Окончился долгий Великий пост, миновала Страстная неделя и настала Пасха – а уже в понедельник Селия почувствовала первые схватки и удалилась в верхние покои под присмотром опытных женщин: там все уже было готово к родам. А они были долгими и трудными – никто не мог остаться равнодушным к стонам и крикам боли, доносившимся сверху. Всегда спокойный и замкнутый Николас, казалось, еще глубже ушел в себя – он ходил по дому, словно загнанный зверь, всякий раз содрогаясь, когда слышался очередной вопль. Наконец, раздалось слабое мяуканье младенца – Николас подошел к лестнице, готовый подняться по первому же знаку, устремив глаза на закрытую дверь – точь-в-точь голодная собака у дверей кухни.
Но никто не звал его, а некоторое время спустя вновь замяукал ребенок – и вот ему уже вторит другой голосок... Близнецы? Сердце его радостно забилось, хотя он и страдал вместе с Селией – казалось, его терзала та же боль... Голосишки у детей были громкими – видимо, младенчики появились на свет крепкими и здоровыми. Он ждал, прижимая руки к колотящемуся сердцу...
А тем временем в верхних покоях повитуха пеленала второго ребенка, довольная настолько, будто сама только что родила:
– Ах, как славно, госпожа, – маленькая девочка, как раз под пару мальчику! Всегда хорошо, когда первым рождается мальчик – обычно они слабее девочек... Не сомневаюсь, что оба дитятка выживут, хвала Господу! Но вы, госпожа, были просто огромны, когда их носили! Ни еловом не солгу, никогда прежде не видела такого громадного живота – а ведь я стольких детишек приняла... Ну-ну, детка, не кричите. Ведь все уже позади...
– О, как мне больно! – Селия рыдала и металась на подушках. Вдруг она пронзительно вскрикнула, подтянув к животу колени и стараясь повернуться на бок. Джин обеспокоенно взглянула на повитуху и протянула руку, чтобы погладить Селию по волосам. Повитуха решительно уложила Селию как надобно.
– А ну-ка, цыпленочек, лягте как следует – это просто отходит послед. Сейчас вы от него освободитесь – и все будет хорошо, боль тотчас пройдет. Есть от чего шум поднимать – подумаешь, чуть-чуть больно!
– Нет-нет, вовсе не чуть-чуть! – выкрикнула в отчаянье Селия. Тело ее сводила судорога, она вся выгибалась... Потом застонала: – Мне больно, мне больно!
Повитуха нахмурилась, и, отведя руки Селии, принялась ощупывать ее живот. Джейн в волнении наблюдала за ней.
– Ну, что? – шепотом спросила она.
– Боже мой... госпожа... ума не приложу... Ничего похожего никогда прежде не видывала... По размеру живота можно подумать, что она должна еще родить... Ну-ну, дитя, ну-ну... – Но Селия снова отчаянно закричала. Она согнула в коленях ноги, упершись пятками в кровать, и снова вся выгнулась. Повивальная бабка оторопела: – Разрази меня гром, госпожа, если в животе нет еще одного малютки! Да за всю жизнь я не видела эдакого! Что? Но, хозяин, вам сюда никак нельзя! Сию же минуту вон отсюда! – Это Николас, потерявший, наконец, всякое терпение и взволнованный необъяснимыми криками боли, доносившимися сверху, ворвался в спальню. Но повитуха внушительным своим телом заслонила постель, на которой корчилась Селия, и Николас воззвал:
– Селия! Что случилось? Что с тобой?
Но Селию захлестнула волна такой боли, что она не отдавала себе отчета в происходящем. Она крикнула ему, рыдая:
– Это суд вершится надо мной – за то, что я предала веру отцов моих! Молись, Николас, молись за меня – Пресвятой Деве, Святой Анне и Святой Селии... А Пресвятой Деве пообещай, что я тотчас же приду в часовню и принесу богатые дары, если все обойдется! О-о-о-х! – Она содрогнулась от нового приступа острой боли, и повитуха вытолкала Николаса за дверь.
– Вы должны выйти, – твердо распорядилась она. – Здесь еще предстоит много поработать.
Ее настойчивость возымела действие.
– Я буду молиться, – в смятении проговорил он. – Сестра, не дайте ничему дурному случиться с ней! Ведь все будет хорошо, правда?
Но повитухе было уже не до него. Она взглядом приказала ему убираться.
– Да, Господи! Идите и молитесь, сэр, что угодно делайте – только выметайтесь!
Николас отправился прямиком в часовню. Он никогда не молился сразу нескольким святым, но с взволнованным сердцем и пересохшим ртом он преклонил колени перед алтарем и сложил молитвенно руки. Статуи святых были убраны – но алтарь был все еще покрыт чудесным покровом, вышитым руками давно умерших женщин семейства Морлэнд. Горела лампада. Николас попробовал молиться так, как об этом просила Селия, – но нужных слов не находил, и стал просто повторять:
– Господи... Умоляю тебя...
Третий младенец располагался неправильно, и Селия тщетно промучилась еще немало часов, а повитуха вся вспотела и раскраснелась, пытаясь извлечь тельце. Наконец, это удалось. Дитя родилось бездыханным, задушенное пуповиной – а измученная Селия истекала кровью, но была жива... Поскольку в поместье не было капеллана и некому было окрестить близнецов, через два дня их отвезли в ближайшую деревню, в храм Святого Стефана. Селию отнесли туда же на крытых носилках, чтобы мать присутствовала на церемонии крещения. Мнения по поводу целесообразности ее присутствия в храме разделились. Джин бешено сопротивлялась этому, по ее мнению, акту мракобесия. А на следующий день у Селии начался сильный жар, и через сутки ее не стало...
Дуглас и Лесли, обе ожидающие рождения первенцев, рыдая, прижались друг к другу.
– О, мне вполне хватит одного ребеночка – я хочу, чтобы были живы оба, и он, и я... – говорила Лесли. – О, Боже, как мне страшно!
– Мне тоже, – прошептала Дуглас, еще крепче прижимаясь к сестре. Но внутри у нее все похолодело. Она мучительно думала: если это и впрямь кара Господня, то не падет ли она и на ее голову?
На Пасху труппа лорда Говендена играла «Мавра и Пусуллу» в театрике «Солнце», что располагался подле одноименной таверны. Этот театр был выстроен совсем недавно на южном берегу как раз напротив Блэк-фрайарза, около лодочной переправы – искателям удовольствий из пуританского Лондона легче легкого было добраться сюда. Пьеса привлекала зрителей, и актеры довольно потирали руки – наконец-то их тощие кошельки наполнятся звонкой монетой! Прошлый сезон оказался на редкость неудачен: труппа вложила всю наличность в строительство театра, нажив лишь неприятности – придворный церемониймейстер возмутился, театр закрыли на полтора месяца, а труппу жестоко оштрафовали. Актеры считали, что им крупно повезло: их могли бы засадить и в темницу... Теперь же все нанятые исполнители и ученики свистели в кулак, да и владельцы труппы подтянули пояса потуже...
Но «Мавр» должен был поправить дело, а причин успеха было сразу несколько: во-первых, сцена гибели Пусуллы – ее не просто обезглавливают, а еще и выносят на подносе отсеченную голову... А потом и самого Мавра зверски убивают отец и брат погибшей – а он, обороняясь, наносит им тяжкие раны. В общем, для этой сцены ежедневно труппе требовалось два ведра овечьей крови, доставляемой с ближайшей фермы.
Другой причиной успеха был исполнитель главной женской роли. Второй сын Вильяма, Вилл-младший, в двенадцать лет затмил своего старшего брата Амброза. Играя Пусуллу, в сцене казни он издавал такой пронзительный вопль, что поговаривали, будто леди на галерке, заслышав его, тотчас же падают без чувств. Пятнадцатилетний Амброз исполнял роль брата героини. У него сломался голос, и женщин играть он больше не мог – и тем не менее у него был прекрасный тенор, что снискало ему успех у слабого пола... В общем, Амброз вполне утешился, уступив брату женские роли.
Помимо Амброза и Вилла, в семье теперь был еще один сын, Роуланд – ребенок третьей жены Вильяма, Джилл Хупер, – Вильям подобрал ее в таверне несколько лет назад и женился на ней для того, чтобы было кому присмотреть за ребятишками. Роуланду минуло только шесть лет – но он уже играл роль младшей сестрицы Пусуллы, а в других сценах появлялся на подмостках в облике пажа.
Даже дочерей Вильям приспособил к делу. Разумеется, на сцене появляться они не могли – но участвовали в представлении, играя на гобое, лире и барабанах за сценой. Сюзан уже исполнилось четырнадцать – она стала необыкновенно хорошенькой, и более заботливому отцу доставляла бы немало хлопот... Тринадцатилетняя Мэри обладала на удивление сильным характером – даже Джилл спрашивала у нее совета прежде, чем что-либо предпринять, и всегда считалась с мнением девочки. Джилл была добросердечной, нежной и беспомощной женщиной – на самом деле не кто иной, как Мэри была хозяйкой и руководительницей в семье. Она следила, чтобы все были вовремя накормлены, стирала и штопала одежду, и чтобы малыш Роуланд вовремя ложился в кровать вместо того, чтобы сидеть под столом в пивной, потягивать эль, словно взрослый, и даже курить табак – ребенка потом сильно тошнило...
Но несмотря ни на что семья была очень сплоченной и все любили друг друга. Амброз был верным оруженосцем Мэри – они сообща наставляли на путь истинный Джилл, защищали Сюзан, подбадривали Вилла, пытались воспитывать Роуланда, и при этом обожали отца, гладя на него как на бога... Вильям же, будучи созданием из совершенно другого мира, любил всех одинаково, снисходя к ним из эмпирей духа... Не он, а Амброз разгонял молодых людей, увивавшихся, словно весенние псы, вокруг разрумянившейся Сюзан... Именно Амброз следил, чтобы костюм отца был в порядке перед выходом на сцену – а Мэри тем временем вовремя напоминала Джилл, что пора бы убраться в комнатах, которые они занимали в гостинице, и сходить на базар за куском баранины на ужин отцу и мальчикам...
В Светлое Воскресенье спектакля не было. Мэри, выйдя из дальней комнаты, где спала вместе с Сюзан и Роуландом, увидела, что отец сидит за столиком у окна и пишет. Увидев его впалые побледневшие щеки, покрытые щетиной, и круги под глазами, она поняла, что он так и не ложился...
– Ох, отец, – она подошла к нему, наступая на обрывки бумаги, разбросанные по полу. – Поглядите-ка на себя! На что вы годны, после того как просидели ночь напролет над этой чепухой!
Вильям повернулся, будто очнувшись от звука ее голоса, и на губах его появилась слабая улыбка:
– Ах, это ты, дитя? Как, уже утро? Знаешь, я даже не помню, спал я и видел сон или же просидел всю ночь с пером в руках: у меня в ушах звучала дивная гармония…
– Ах, папа, снова музыка! – воскликнула Мэри. – Что проку нам от твоей музыки? Тебе ведь не платят ни гроша сверх обычной платы за песни, что звучат в спектаклях – а продавать их ты оказываешься наотрез... Роуланду позарез нужны новые чулки – мы с Джилл только и делаем, что штопаем их, на них уже живого места нет! К тому же мальчик ужасно быстро растет – я вечером снимаю с него чулки и боюсь, что утром он в них уже не влезет! А в Кэмбервелле завтра ярмарка – ты ведь обещал, что мы все вместе туда поедем! Надо ведь что-то купить, а то какая же это ярмарка... К тому же, пешком туда далековато – нужно нанять повозку, и много чего еще надо... Я не говорю уже о том, что нужно умудриться заплатить за жилье – а цены на говядину, от них с ума сойти можно! У нас на столе и баранина-то не каждый день... А ты тут рассуждаешь о гармонии!
Глаза Вильяма с нежностью и гордостью устремились на смелую девочку: она чистенькая и свежая, словно весенний первоцвет... Белье и воротнички у нее всегда белоснежные и наглаженные, и казались совсем новыми, красное шерстяное платьице и черный корсаж опрятны и скромны – но было заметно, что девочке не чуждо кокетство: она приколола на грудь белую розочку, сорванную с куста на задворках таверны...
У Вильяма защемило сердце – он вдруг вспомнил свою мать, разодетую в шелка и бархат, с ниткой бесценного черного жемчуга на шее... Тельце его дочери никогда не знало ласки нежного шелка – но сейчас она бесстрашно нападала на него, прося вовсе не нарядов и безделушек, а новых чулок для Роуланда...
– Ах, Мэри, птичка моя, будь ты мальчиком – какие прекрасные роли ты могла бы играть! – сказал он. Мэри взглянула на отца с раздражением. Когда он становился сентиментален и употреблял нежные словечки времен своей юности, Мэри знала по опыту, что это значит: отец переставал слушать.
– Нынче Светлое Христово Воскресенье, отец, – и мы всей семьей идем в церковь. Извольте умыться и побриться, наденьте свои новые бриджи. А теперь идите, растолкайте-ка Джилл и велите ей развести огонь – а я тем временем подниму Роуланда и одену его. Вы опять вчера вечером не углядели за ним, он насосался пива – сами знаете, после такого он утром ничего не соображает... – заметила девочка с укоризной. За пологом кровати завозился Амброз, и показалась его взлохмаченная голова: – «Время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей...» Христос Воскресе, сестрица!
Мэри, не удостоив брата ответом и бросив на отца еще один укоризненный взгляд, удалилась в дальнюю комнату, чтобы разбудить малолетнего пропойцу-братца. Через час все собрались внизу, одетые в самое лучшее и готовые идти в церковь через мост – все, за исключением Вильяма. Когда зазвонили к заутрене, а он так и не спустился, Амброз пошел искать его – и вернулся с известием, что кто-то из слуг видел, как полчаса назад он удалялся в направлении, противоположном храму...
– Он был без шляпы и шел, размахивая руками... – добавил Амброз. – А вы знаете, что это означает.
Да, это всем было известно.
– Мне бы следовало это предвидеть, когда я утром увидела, что он провел бессонную ночь, – с досадой сказала Мэри. – Что же, ждать его нет никакого смысла – когда его посещает Муза, он может пробродить так день напролет... Ах, почему ты не следишь за ним, Джилл? Ведь он как-никак твой муж!
Джилл сделала отчаянный жест – она не имела на Вильяма ровным счетом никакого влияния...
– Давайте тронемся в путь! – нетерпеливо сказал Вилл. – Не хотим же мы, в самом деле, снова опоздать!
– Да, пойдемте, – спохватилась Мэри. – Как это все-таки дурно с его стороны! Будто он не знает, что за непосещение службы его могут оштрафовать!
– Может быть, никто ничего не заметит, – равнодушно отозвалась Сюзан. Но Мэри покачала головой.
– Отец – слишком заметная фигура. Все обратят внимание на то, что его нет...
...Вильям шел по густой траве вдоль берега – его чулки и туфли насквозь промокли от росы. Он машинально отмечал прелесть первых ирисов и златоцветника, расцветших словно в честь праздника, и стыдливые изысканные примулы в обрамлении плотных зеленых листьев, и россыпи мать-и-мачехи, и первые нежные листочки на старых каштанах, и снующих взад-вперед весенних пташек, собирающих мох и веточки для гнезд... Река уже вскрылась, и в волнах мелькали уносимые течением ветки и пучки темных водорослей... Два лебедя настороженно наблюдали за человеком с безопасного расстояния, борясь с течением сильными ударами черных лапок...
Но мысли его заняты были иным. В ушах у него звучала музыка – та же музыка, что и ночью: именно она и гнала его прочь от дома, ведь усидеть на месте в лихорадке творчества было не в его силах... Вильям пересек Лондонский мост – и даже не заметил этого, и углубился в дебри узких и запутанных улочек. Под ногами хрустели капустные листья и хлюпала навозная жижа, но и этого он не замечал... Люди вокруг двигались почему-то в том же направлении, и он предоставил толпе нести себя – ведь это не требовало усилий...
Он поднялся по высоким ступеням – и оказался в каком-то помещении. Понял он это, лишь когда солнце перестало светить ему в глаза. Он присел на скамью, потому что подвернулось местечко, впервые, будто очнувшись, огляделся – и обнаружил, что оказался в церкви. В следующее мгновение он понял, что это за храм – это был Собор Святого Павла. Вильям перестал хмуриться, и лицо его озарила улыбка. В конце концов, он добрался-таки до церкви – малышка Мэри будет довольна!
Храм был крестообразной формы, а в темных углах его будто бы мелькали тени всех тех, кто молился здесь когда-то – тысяч и тысяч усопших... Вильям поднял голову вверх, втягивая ноздрями знакомый с детства запах... Это успокоило его. Зазвучал хор – это был прекрасный и торжественный псалом. Вильям оцепенел – внутри него словно открылся колодец тишины: звенящее многоголосье певчих мало-помалу заполняло эту пустоту. Звуки лились расплавленным серебром, и вот уже он переполнен ими до краев, и не может вместить больше... Он судорожно прижал к груди руки: ему казалось, что он умирает – столь странным и прекрасным было охватившее его чувство...
Это была Истина, это был Свет, это было Озарение! Вильям был в таком благоговейном восторге, что совершенно не замечал, что творится вокруг – для него существовала лишь эта сладкая боль, словно душа стала слишком велика для бренной плоти и стремилась вырваться наружу из темницы, вознестись к свету—и той всеобъемлющей Тишине, что и была сердцем Музыки... Как странно, как противоестественно—в сердце Музыки – Тишина... А в сердце Тишины – Музыка?! Да, это именно то, чего искал он все эти годы – и вот Оно!
...Литания, да конечно же, Литания! Так вот отчего все те песни и баллады, которые он до сих пор сочинял, вызывали у него досаду! Вот отчего его подташнивало, словно он объелся бараньего жира! Литания – вот единственная Истина, единственная настоящая музыка! И вот для чего создан он, Вильям Морлэнд, актер Вилл Шоу – чтобы донести до людей свет Славы Божьей! Так вот для чего дарован ему Господом его талант! Сейчас это казалось Вильяму настолько очевидным – смешно, как это он раньше ничего не понимал, блуждая во тьме...
Когда служба закончилась и толпа вновь вынесла его на свет, он без сил опустился прямо на ступеньки, поднял глаза к небу, улыбаясь полубезумной, лунатической улыбкой – он не хотел никуда идти отсюда, не хотел возвращаться к привычной суете...
Вильям не впервые внезапно покидал дом – но никогда прежде он не отсутствовал так долго. Когда же он не воротился в воскресенье вечером, Джилл вполне уверилась, что его нет в живых, а Мэри считала, что его схватила стража и он в тюрьме... Полдюжины людей с фонарями проискали его весь вечер, но далеко уходить от гостиницы они не отваживались, а уж о том, чтобы пересечь реку ночью, и не помышляли. Утром поиски решили было возобновить, но Мэри заявила твердо:
– Мы едем на ярмарку. Мы так давно собирались.
– И оставим бедного папу? – спросила Сюзан. – Он мертв – я знаю, он мертв! – ревела Сюзан. Но Мэри оставалась непоколебимой.
– Либо он вернется сам, либо мы что-то о нем узнаем. Не вижу смысла сидеть здесь.
– Какая же ты бессердечная, жестокая девочка! – воскликнула, всплеснув руками, Сюзан. – Тебе нет до бедного отца ровным счетом никакого дела!
Но Амброз, сочувственно взирающий на сестру, понимал все. Она была взволнована не меньше всех прочих – а, пожалуй, и более, нежели Джилл или Сюзан: ведь она была куда умнее. Он положил руку на ее плечо жестом защитника.
– Оставь, Джилл. Она совершенно права. Отец вернется, когда сочтет нужным, – а я тоже не имею желания проворонить ярмарку. Я слыхал, там будут циркачи – говорят, потрясающие гимнасты, и еще факир, глотающий огонь... и человек с тремя ногами...
– Я хочу на ярмарку! – взвизгнул Роуланд.
– И я, и я! – подхватил Вилл.
– Вот и славно, – быстро сказал Амброз. – Давайте-ка собираться. Как следует умойтесь, получше оденьтесь – не забудьте новые чулки... И быстренько! А ты, Джилл, помоги-ка Мэри приготовить еду в дорогу – хлеба и холодного мяса будет вполне довольно.
Так Амброз с помощью Мэри подгонял домашних, и к семи часам они уже сидели в повозке вместе с еще одним семейством, направляясь в Кэмбервелл.
...А беглец Вильям, хранимый небом, как все те, кто свою жизнь ни в грош не ставят, не был ни убит, ни схвачен стражей... Он сладко проспал ночь во дворе у храма, а когда явилась ночная стража с фонарями на длинных шестах, он просто прикрыл лицо рукавом – и стражники прошли мимо, не заметив его. С первым лучом солнца он поднялся и вошел в храм, где начиналась утренняя служба. Он оставался там весь день, прослушал все дневные службы – а к шести часам вдруг с удивлением осознал, что голоден и очень соскучился по семье. Ему захотелось вернуться в гостиницу «Солнце», досыта наесться и рассказать домашним о чуде, которое с ним произошло, – а потом добраться до своего столика у окна, и писать, писать, писать... Он ощущал небывалый прилив энергии и счастья – это было так непохоже на его обычную полудрему. Он жадно вдохнул прохладный вечерний воздух и направился домой.
...Семья его тем временем ехала домой с ярмарки. Повозку сильно встряхивало на ухабах, и приходилось хвататься друг за дружку и за борта, чтобы не вывалиться – но это никого не печалило. Счастливые, перемазанные, сытые и уставшие, они не чаяли добраться домой и упасть в постель после этого бесконечного дня, полного удовольствий... Перед их глазами проплывали картины этого чудесного дня. Они глазели на цирковых уродцев, любовались гимнастами, с восхищением наблюдали, как факир глотает огонь, а акробат шагает по проволоке, аплодировали музыкантам, плясали до упаду, лакомились горячими пончиками, которые поджаривали тут же у них на глазах на жаровне – у них ныли ноги, бока покалывало от смеха, а головы сладко кружились...
Повозка медленно двигалась, полусонная кобыла еле передвигала ноги, а возница время от времени подхлестывал ее вожжами, но больше по привычке – он и не ожидал, что это возымеет действие... Люди сидели, привалившись друг к дружке или к бортам повозки, со слипающимися глазами. Темнело – они уехали с ярмарки куда позже, чем намеревались – и делалось свежо, а кобыла двигалась с каждым шагом все медленнее... Но путешественников это нимало не волновало – как, впрочем, и то, что кусты на обочинах так темны и густы...
Все произошло молниеносно. Из кустов стремительно выскочил человек и остановился прямо перед мордой полусонной клячи – она даже всхрапнула, и тут же раздалось жалобное ржание: разбойник перерезал ей горло огромным кинжалом, жутко блеснувшим в полутьме. Лошадь осела на землю, а повозка опрокинулась – люди посыпались наземь. Тем временем из темноты появились еще двое устрашающего вида людей – они были худые и заросшие, и явно голодные.