Текст книги "Приемная мать"
Автор книги: Сильвия Раннамаа
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Второе условие – чтобы я ни в коем случае не входила в группу, где Свен. Тут мне было легко его успокоить, потому что из всех мальчиков старше шестнадцати лет один Свен не участвовал в патрулировании – у него все еще болела нога. Вообще-то лучше нам было в том разговоре не касаться Свена, потому что в наших новых отношениях впервые ощутился разлад.
– Я тебя уверяю, Кукла, ты не знаешь Свена. Считаешь, что он хороший музыкант и увлечен тобой, но... впрочем, когда-нибудь сама убедишься.
И это правда. Я не знала Свена, как до этих пор не знала Энту и хотя бы его друга Ааду. Я их всех немножко знала с внешней стороны, а у Свена случайно именно эта сторона была наиболее привлекательной.
И вот наступил день, когда Энрико показался мне уже настолько здоровым и веселым, что я решилась сделать то, что следовало сделать давным-давно.
– Энрико, – начала я, опустив глаза, – я уже давно хочу у тебя попросить прощенья в одном... Знаешь, я не должна была тогда говорить тебе...
Ой, до чего же иногда обоюдоострая штука просить прощенья. Невольно приходится бередить старые раны. Но раз уж я начала и Энрико с напряженным вниманием смотрел на меня, мне пришлось продолжать.
– С моей стороны было очень низко упрекать тебя в той несчастной истории в нашей старой школе. Ты можешь простить мне это?
– Ах, ты об этом! – На лице Энрико отразилось разочарование и смущение. – Что теперь об этом говорить. И вообще – Урмас тогда выдал мне за дело. Знаешь, я когда-нибудь еще здорово отблагодарю его за это. Честное слово.
Только эти бесконечные извинения и объяснения, в сущности, чепуха. Значит, убей человека, попроси прощения – и все в порядке. Не так ли? Ну, знаешь... – Энрико поежился. – Когда-то ты заставила меня в судебном порядке просить у тебя прощенья, – тут он слабо улыбнулся, – и разве это поправило дело, скажи? Разве я от этого изменился или ты стала ко мне лучше относиться? Ведь нет же?
– Я... конечно же... – я отчаянно пыталась не покривить душой и в то же время не забывать, что не имею никакого права и основания обижать человека, особенно теперешнего Энрико, – то есть, это же... как воспринимать... Я уверена, что... ну, да...
– Ну что же ты заикаешься! – улыбка Энрико переходит в откровенный смех. – Ведь я не такой дурак, как ты, видимо, думаешь. И знаешь что, Кукла, – он вдруг стал снова серьезным, просто очень серьезным. – Извиниться-то я извинился. Высыпал себе на голову целую гору пепла и так далее. Но честно говоря, был здорово разочарован, когда обнаружил, что эта твоя тетрадка вовсе не дневник. Знаешь, я бы многое дал, чтобы хоть разок почитать твой дневник. Конечно, только твой. Не думай, дела других девчонок меня ничуть не интересуют. Никогда не интересовали и интересовать не будут. Только о тебе я хочу знать все. Понимаешь? Все!
Он взял мою руку и я не решилась отнять ее, не решилась спросить, зачем же он дал мою тетрадь читать другим, потому что почувствовала, что у него опять жар. Рука была такая горячая и мне стало очень жаль его. Он лежит в больнице только из-за меня. Защищая меня, он рисковал жизнью. Думая об этом, я тихонько, бережно погладила его руку, судорожно сжимавшую мои пальцы. И тут же ужасно испугалась своего поступка, увидев вдруг изменившееся лицо Энрико – мне даже страшно стало – а вдруг у него снова открылась рана?
Он прошептал: «Кадри!» и еще раз «Кадри!» и в глазах у него было столько света, что я не выдержала, встала и отошла к окну. Там, стоя спиной к Энрико, глядя в окно и ничего перед собой не видя, я вдруг все поняла. В эти долгие-долгие минуты я мысленно просила у него прощенья за все, за все! Когда я обернулась, чтобы попрощаться и уйти, я поняла, что он знает это.
Он примирился...
В те дни я так была связана с Энрико, что почти позабыла обо всем другом. Но чем лучше чувствовал себя Энрико, тем радостнее становилось, и я понемногу начала опять интересоваться окружающими людьми и событиями.
С того страшного вечера я говорила со Свеном только один раз, когда он остановил меня в коридоре и как-то очень странно спросил, как все это случилось. Это было совсем в начале и я знала только, что Энрико все еще без сознания и мне пришлось столько раз рассказывать об этом и врачам, и милиционерам, и учителям и всем прочим, что я устало пожала плечами и сказала:
– В другой раз.
Теперь мне вспомнилось это. И еще, что в последнее время Свен словно бы сторонится меня. Может быть, его обидел мой ответ. Когда человек подходит к тебе с сочувствием, не стоит его сразу отталкивать. Кроме того, у него все еще болит нога, а я и этим не удосужилась поинтересоваться. Все это и вообще какое-то неопределенное желание ясности заставило меня искать встречи со Свеном. Как-то под вечер я пошла его искать туда, где мы раньше встречались. Сразу после подготовительного урока поспешила туда. Услышала, что он упражняется. Решила не мешать ему, а подождать на лестнице. Чтобы не бросаться в глаза тем, кто может случайно оказаться на лестнице, я встала в уголок, на площадке. В этот час в коридорах уже никого не было. Только с нижнего этажа доносились голоса ребят, направлявшихся в столовую. Игра Свена здесь была еле слышна. Он должен был скоро закончить, если не хотел остаться без ужина. Я терпеливо ждала.
Сердце билось почему-то необычно сильно. Не знаю, может быть, так бывает со всеми, кто тайно ждет. Мне вспомнились мои мысли в тот вечер, когда я столкнулась с Энрико, и я чувствовала, что сегодня что-то должно решиться.
Игра оборвалась – а это значило, что Свен вот-вот появится в коридоре, и я почему-то поднялась на несколько ступенек выше. Осторожно выглядывала из-за перил.
Дверь отворилась. Не знаю, все ли, кто подслушивает и подглядывает, чувствуют себя так неловко, только я, увидев Свена, невольно отпрянула в тень. Когда он прошел мимо, не заметив меня, я быстро побежала вниз и посмотрела ему вслед. Да, я не ошиблась. Вот он идет, самый красивый мальчик в классе, тайная или явная мечта всех наших школьниц. Мальчик, который еще во втором классе играл принца, идет, высокий и стройный, своей слегка пружинистой походкой. Казалось, кто-то приподнял передо мной завесу и я почти громко охнула.
Он уже подошел к задней лестнице. Я окликнула его:
– Свен!
Он остановился, словно налетел на стену. Я подошла.
– Ты больше не хромаешь?
Видимо, ему нечего было ответить. Мне показалось, что его смуглое лицо стало еще смуглее. Теперь мне самой было неприятно, что я остановила его. У него было такое загнанное выражение глаз, и, в конце концов, я не уверена, что смею упрекать кого-нибудь в трусости. Хотя он и мальчик. Мне было неловко, словно я увидела раздетого человека. Вспомнилась история принца и принцессы и наш первый танец и захотелось убежать, но все-таки я сказала:
– По мне ты можешь продолжать в том же духе. Ты же знаешь – я не болтушка. Я тебя не выслеживала, не думай, а просто хотела поговорить с тобой, но теперь это уже не имеет смысла...
Его лицо оживилось, он как-то криво усмехнулся:
– Пойми, Кадри. У меня нет желания возиться с головорезами. У меня свое призвание. И этого за меня никто не может делать, не так ли? Но другие могут за меня... Одним словом, мне предстоит трудный экзамен по фортепьяно, и я буду выступать.
Я оставила его с его призванием и убежала.
Но самое поразительное было еще впереди. Когда я уже сидела за столом, этот человек с призванием вскоре появился в столовой и в самом деле опять хромал!!!
Если принцессе приходится стыдиться трусости принца, пусть даже игрушечного, то уж лучше бы ей навеки остаться в хрустальном гробу, с куском отравленного яблока в горле. Но к счастью, это только пьеса, а настоящая жизнь – в чем-то другом...
ЧЕТВЕРГ...
Многие большие и маленькие события, о которых я думаю и пишу, может быть, скоро забудутся, но этот день никогда не изгладится из памяти. До конца жизни.
В тот день солнце сияло особенно щедро. Наступила настоящая весна. И я осмелилась радоваться ей. В лесу, за школьным садом, собрала букет подснежников и пошла в больницу. У меня было припасено для Энрико нескольких забавных историй о школьных делах и немало приятных новостей. Я хотела в разговоре дать ему как-то понять, что понимаю, почему он предостерегал меня в отношении Свена, понимаю, почему он ни во что не ставит этого принца. Думалось, что это обрадует Энрико.
В гардеробе, когда я попросила халат, мне сказали, что у Адамсона уже есть посетитель. У него посетитель? Я знала точно, что сегодня раньше меня никто не собирался навестить Энрико.
– Кто же у него? – удивленно спросила я.
– Его мать.
Его мать! Я совсем позабыла об этой возможности. Правильно. И у Энрико есть родители. Об отце я слышала и раньше, но теперь, за время болезни Энрико, узнала кое-что дополнительно. О матери же у нас с ним никогда не было разговора.
Как бы то ни было, это была хорошая новость. Все равно, каким путем, но опять обрести свою мать! Я уже собиралась вернуться в интернат, но подумала о данном Энрико обещании не пропустить ни одного дня и, кроме того, мне самой все это было немножко интересно. Как-то там Энрико? Что он расскажет о своей матери и вообще..?
Я вышла на залитую солнцем улицу и стала прогуливаться взад и вперед. Вскоре я услышала, что кто-то зовет: «Барышня! Послушайте, барышня!»
Это восклицание, повторенное несколько раз, показалось мне настолько смешным, что я с любопытством оглянулась, чтобы посмотреть, что это за барышня, которую надо так настойчиво и громко окликать.
У входа в больницу стояла женщина. Она махала руками и, увидя, что я остановилась, направилась ко мне.
– Да, вы. Вас зовут Кадри?
– Да.
Это был самый странный человек из всех, кого мне доводилось встречать. Густые черные брови, непонятного цвета глаза, большой, широкий нос – все на этом лице, исключая глаза, находилось в непрерывном движении. Мне подумалось, что если кому-нибудь пришло бы в голову нарисовать горячку, то ее можно было рисовать с этой женщины. Она начала без обиняков, как-то отрывисто и натянуто:
– Видите, он прогнал меня. Родной сын выгнал вон. Ох, я не переживу этого. Это убьет меня. Это последняя капля, переполнившая чашу. Я тоже человек. Я с ума сойду!
Конечно, я сразу догадалась, кто была эта женщина. Кроме того, у нее было хотя и очень отдаленное, но все же сходство с Энрико. Я растерянно молчала. Стояла в полном замешательстве и смотрела на сменяющиеся гримасы этого странного лица. Не знаю, как может случиться, что кто-то говорит о чем-то таком страшном, как сумасшествие и прочие ужасы, а я стою, слушаю и не нахожу в себе ни капли сочувствия. Просто стою и смотрю.
Было удивительное чувство: словно смотришь на пустую сцену, где всего один актер – очень плохой актер, который изо всех сил старается изобразить потрясенного горем человека. Я видела, что она не только не делает усилий, чтобы сдержать слезы, как любой взрослый человек, а, наоборот, как ребенок, делает все, чтобы заплакать.
Это удалось ей неожиданно легко. Слезы потекли по ее толстым, густо напудренным щекам.
– Пожалуйста, не плачьте. Ведь люди увидят, – только и сумела сказать я, и мне стало до боли жаль Энрико. – Он очень болен. Он очень болен. Постарайтесь понять его.
Слезы исчезли так же неожиданно, как и появились. Остались только полоски на нарумяненных щеках. На мгновение она закатила глаза. Во всем этом было что-то очень противное. Я была готова на что угодно, только бы можно было уйти, а не стоять здесь и не смотреть на нее. Я была уверена, что если бы ушла отсюда, то ее лицо стало бы спокойным и ей бы не захотелось ни плакать, ни закатывать глаза. Но я не решалась оставить ее. К тому же она беспрерывно говорила.
– Болен! Болен! – грубо крикнула она. – Я что ли виновата? Скажи? Разве я натравила на него хулиганов? Говори!
Широко открыв глаза, я смотрела в ее искаженное лицо.
– Зачем вы мне это говорите?
Наверно, она не слышала меня. Безобразно гримасничая, она вдруг начала передразнивать своего сына:
– Мама, я жду свою одноклассницу. Мама, она должна сейчас прийти. Мама, двоих сюда не пускают. Так что, мамочка, убирайся-ка отсюда. А мамочка приехала с края света, чтобы взглянуть на больного сына. Мама-то деревянная, что ли? А? Значит, мама мешает, раз сыночку захотелось поухаживать...
– Подумайте, что вы говорите! – прервала я. Она вдруг громко рассмеялась:
– Ах, вот как! Только этого еще и не хватало! Значит, барышня считает, что я не умею с ней разговаривать? Может, свекровь недостаточно тонко воспитана? Может, барышне даже стыдно стоять здесь и разговаривать с такой старухой, как я? Но все-таки, надеюсь, барышня извинит, что я захотела ее увидеть. Это чудо-юдо, этого ангелочка, ради которого мой единственный сын дал себя убить.
Все это было сказано хриплым, неестественным голосом. И вдруг она перешла на визг. Посыпались слова, которые я не могу повторить. Я попятилась, резко повернулась и пустилась бежать. Бежала, как от потопа.
Еще на лестнице, в интернате, где я налетела прямо на воспитательницу, я задыхалась от бега и волнения. Хотела молча пройти мимо воспитательницы, но она схватила меня за плечо и строго спросила;
– Куда ты? Что случилось?
Мне не хотелось говорить. Только не теперь. Ни она почти насильно увела меня к себе и стала расспрашивать:
– Откуда ты? От Энрико? Что с ним? Да говори же наконец! Отвечай, если тебя спрашивают. Ему хуже?
Мне ничего не оставалось, как рассказать, почему я не видела Энрико. – Ты видела его мать? – Да. И я рассказала все.
– Ой, воспитательница, если бы знали, – я спрятала лицо у нее на плече. – Но она права. Ведь я же, правда, виновата. Я... Ох, да вы не знаете всего. Я... ведь я знала, что Энту хочет идти со мной домой. Я видела, как он искал меня. Но я не знаю и всего не могу сказать. Только я боялась его и презирала и потому-то забралась от него к этим развалинам. Ох, ничего бы не было, если бы я не была такой дурой и просто... Словом, если бы я думала не только о себе. Мы вместе пришли бы домой и ничего бы не случилось. Ох, как только подумаю, что его могли убить! И вообще он из-за этого столько натерпелся и, может быть, это останется на всю жизнь и я во всем виновата. Я...
– Успокойся, глупенькая, успокойся! Прежде всего, Энрико жив! Во-вторых, он молодой и сильный и, конечно, поправится. Перестань. Что ты мучаешься. Всякое слово, которое ты где-то услышишь, нельзя принимать близко к сердцу. Нужно быть тверже.
Послушай, Кадри. Видишь ли, я живу среди вас и слышу и вижу иногда больше, чем вы думаете. Знаю о ваших взаимоотношениях, о ваших маленьких привязанностях, о дружбе довольно много. Знаю Энрико и знаю тебя. Я понимаю, что именно оттолкнуло тебя от Энрико. Его поведение. Кто же в этом виноват? Ты? Нет, моя девочка. Если тут вообще кто-то виноват, то только родители, которые своим образом жизни коверкают и уродуют души детей с самого раннего детства.
Я знаю историю Энрико. Мать думала только о себе и об удовлетворении своих капризов и прихотей. Ребенок был для нее только источником хлопот и обузой. А для ребенка это не может пройти бесследно. Или с полдюжины случайных мачех, которых отец приводил домой, иногда всего на два-три дня – могли ли они вызвать в душе Энрико чувство уважения к матери и вообще к женщине? Я хорошо помню, каким он к нам пришел. Беспризорник. Кулаки, грубость, брань. Вначале он был в моей группе. Но после того, как он здорово отколотил Свена, директор перевел его в другую группу. Мне этот мальчик нравился всегда. Я видела его насквозь. А ты еще не научилась этому искусству. Кроме того, как ты сама говоришь, ты была предубеждена против него. Кстати, заметь – предубеждение – самое плохое в отношениях между людьми.
– Нет, вы не знаете, и я не умею этого объяснить, но все-таки я как-то знала... То, есть, я не знала, а просто иногда чувствовала, что он словно бы делает себя таким, и еще... Но именно это и раздражало меня... Если человек что-то из себя строит, то почему же не хорошее, не могу понять. И вообще, зачем притворяться? Да еще плохим? Я не могу этого объяснить. Но когда он смастерил для Сассь утюг и еще раньше... Я где-то внутри чувствовала, что он не такой, каким хочет казаться. Но это-то и злило. Не знаю... как-то не думала об этом. Только ведь... если я это чувствовала, то должна была и сама быть другой. Я тоже вела себя неправильно, тоже была не совсем честной, не правда ли? Я... Ох, я и сама не понимаю. Почему это так? Почему делать зло гораздо легче, чем добро? Скажите, воспитательница, вы ведь старше и у вас больше опыта – почему это так?
Воспитательница серьезно смотрела на меня:
– Кадри, ты спрашиваешь о вещах, на которые нелегко ответить. Мы все еще сваливаем это на недавний бесчеловечный и несправедливый строй. Списываем за счет укоренившихся пережитков, стараемся, по мере сил, ликвидировать их. Вам, молодежи, предстоит продолжить это дело. Мы сделали, что сумели. Видишь, и из Энрико сделали человека, который без колебаний, рискуя жизнью, встал на защиту девушки.
Если бы он остался дома, то, возможно, сейчас он был бы с теми, от кого он защищал тебя. Вместо плохого дома – новый, нормальный, хороший коллектив. А это именно то, что так необходимо многим молодым. Ведь Энрико – не исключение. Из скольких домов пока еще выходят в жизнь и в общество люди с надломленными, изуродованными, искалеченными душами. А общество должно выпрямлять их и в большинстве случаев справляется с этим,
Но что же такое коллектив? В данном случае это не только мы, учителя-воспитатели, а в той же, если не в большей степени, вы, ученики-воспитанники. Каждый, кто в коллективе выступает за правду, стремится к прекрасному и чистому, хочет строить новую, лучшую жизнь – это положительный фактор, направляющий коллектив, определяющий его лицо. И конечно ты, сама того не подозревая, стала одной из воспитательниц Энрико. А он, в свою очередь, в чем-то повлиял на тебя. Как ты думаешь? Ведь это так?
Мне вдруг вспомнилось кое-что, заставившее меня густо покраснеть. Но именно этот эпизод, казавшийся таким бессовестно несправедливым, заставил меня о многом серьезно призадуматься. Не говоря уже о позднейших поступках Энрико.
Когда я шла от воспитательницы, мир казался мне прежним, сияющим утренней красотой, и я заторопилась в больницу, чтобы разделить это чувство с Энрико.
ПОЗДНЕЕ...
Когда я стояла в больничной гардеробной и ждала, чтобы мне выдали халат, я увидела медсестру, с которой мы часто говорили об Энрико. Она сказала:
– У Энрико уже был посетитель. Это его очень взволновало. Теперь ему необходим покой. Не волнуйтесь. Я сообщу вам сразу, как он спросит о вас. Ведь вам можно позвонить?
Она, правда, сказала, что, мол, не волнуйтесь, но сама казалась очень встревоженной и это передалось мне. Бедный Энрико, я так и думала, что посещение матери тяжело отразится на твоем здоровье.
Я долго бродила по улицам.
Вечером все еще было тревожно на сердце. В школу никто не позвонил, и я решила на всякий случай еще раз зайти в больницу спросить, уж не стало ли ему хуже.
На этот раз дежурила новая медсестра, которую я видела впервые. Она подняла на лоб очки и спросила, глядя мне в глаза:
– Вы ему кем приходитесь?
– Одноклассница, – просто ответила я.
И тут она сказала самые невероятные и страшные слова:
– Он умер уже два часа назад!
Это неправда! Это не может быть правдой! Это невозможно! Пожалуйста, пожалуйста, ведь это же неправда?!
И все-таки это правда.
И все-таки это правда. Энрико умер.
Умер.
Умер. Мы все живем, а он умер. Его нет. Нет нигде. Ни в другой комнате, ни в другой школе, ни в другом городе. Его нет нигде. Он умер.
Это потрясло всех.
Глубоко ранило всех. И меня особенно. Это прошло сквозь нас! Прошло, как огонь сквозь живое тело. От каждого из нас что-то отняло и оставило что-то взамен. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что это выжгло в одних то лишнее, чего не хватало другим, чтобы вжечь в них это. В этих событиях мы слились в один гораздо более прочный, чем до сих пор, сплав, и стеклянная стена старых представлений, рухнула между нами и разбилась вдребезги.
Но это произошло ценой жизни, а мы еще не были закаленными людьми...
Наверно, мне следовало бы написать здесь и о том, что я узнала значительно позднее от старика с больными ногами, что лежал в одной палате с Энрико, и от медсестры.
В то время, когда я стояла на улице с матерью Энрико, там, наверху произошло то жестокое и непоправимое.
Сестра обвиняет себя, говорит, что не должна была пускать эту мать к сыну или, по крайней мере, должна была предварительно поговорить с ней. Мужчина из палаты упрекает себя, почему во время визита этой матери или, по крайней мере, сразу после ее ухода не вызвал сестру или санитарку...
Первое, о чем мать стала говорить сыну, были жалобы на то, как трудно ей, бедненькой, живется. Это была длинная жалобная и вздорная песня о человеческой черствости и бессердечии по отношению к ней. И в заключение трагический, прозвучавший, как обвинение, возглас:
– Будто у меня и без того мало горя и неприятностей, чтобы тебе надо было навести на мою голову еще и эту беду!
Ее нервы, мол, больше не выдерживают, все это сведет ее в могилу. Во время этих излияний Энрико лежал тихо, только руки нервно теребили край одеяла. Пока мать наконец не заявила:
– Скажи, надо тебе было ввязываться в драку с босяками из-за какой-то чужой девчонки!
На это Энрико взволнованно возразил:
– Мама, ну что ты говоришь. Во-первых, это была не какая-то чужая девчонка, а Кадри. Понимаешь? Моя одноклассница и... вообще-то, если бы была и чужая, то я, по-твоему, должен был сам удрать, а девочку бросить с этими типами?
Когда же мать услышала, что эта самая девушка должна с минуты на минуту прийти в больницу, она иронически и двусмысленно усмехнулась и заявила:
– Ну, прекрасно. Посидим и подождем, когда эта «одноклассница» явится. Хочу своими глазами увидеть это чудо-юдо, ради которого мой сын готов положить свою голову.
И тут же закурила.
– Не годилось вмешиваться, – рассказывал больной, видевший все это. – Хотел было сказать – бросьте, мол, хотя бы папиросу. Мне было жаль парня. Он был прямо как в огне.
Мать причитала еще долго, жаловалась, что никто ее не понимает, и родной сын в том числе, что все мужчины одинаковы, и сынок такой же, и все они обижают ее, несчастную. А она так страшно страдает. Потому-то и нервы у нее расстроены. Энрико не говорил больше ни слова, и мамаша вдруг вскочила:
– Вижу, вижу, что ты хочешь от меня отделаться. Тебе нечего сказать матери. Я тебе не нужна. Ждешь эту чужую девчонку, из-за которой уже и так получил. Ну что ж, на здоровье. Не буду вам мешать. Пожалуйста, я могу и уйти. В жизни уже приходилось уходить, уйду и теперь. Никто во мне не нуждается. Прощай. Это наша последняя встреча. Когда-нибудь ты еще вспомнишь свою бедную, несчастную маму, но будет уже поздно.
И бедная, несчастная мама удалилась, оставив за собой клубы горького табачного дыма и еще более горькие мысли. Ушла, так и не удосужилась спросить хоть один раз, как ее сын чувствует себя, не нужно ли ему чего-нибудь, не нужна ли ему ее помощь.
Когда за матерью закрылась дверь, Энрико приподнял с подушки голову и позвал:
– Мама!
Потом опустился на подушку и лежал тихо, с закрытыми глазами, так, что сосед уже решил, что Энрико задремал. Но потом заметил, что Энрико стал судорожно вдыхать воздух и открыл глаза.
Сосед предложил позвонить и позвать санитарку, чтобы открыть окно, но Энрико резко, почти сердито отказался от этого. Если подумать, то и это понятно. Конечно, он не хотел, чтобы другие заметили, что его мать курила в палате.
Он не хотел ждать даже меня. Боюсь, что именно меня. Хотя я не раз раньше открывала и закрывала у них в палате окно. Неужели я не смогла бы это сделать и на этот раз? Мой бедный, бедный друг! Как только подумаю: целый класс друзей, целый интернат своих, целая больница людей, которые там только для того, чтобы помочь в беде – и все-таки в тот момент ты был в таком тупике, так одинок. Думал, что был.
Как это страшно.
И потом – какое-то невероятно жестокое равнодушие к себе, или что же это такое? Хотя, если бы я была на твоем месте, может быть, я поступила бы так же. Даже наверно. Ни один человек, не достигший двадцати лет, не может представить, что смерть существует и для него! Для нас существует все – великие и малые и даже совсем маленькие вещи, только не это. С невероятным усилием ты поднялся с постели. Ты, которому нельзя было даже поворачиваться на другой бок, как-то добрался до окна, ухватился за ручку, потянул – окно не поддавалось, резко рванул ручку и тут же упал. Для тебя больше не было ни весны за окном, ни уходившей матери, ни пришедшей меня. Ничего не было.
Ты умер через несколько часов, не приходя в сознание.
И твой сосед был прикован к постели, и медсестра не успела прибежать на его отчаянный звонок на несколько секунд раньше, и я-то была вынуждена стоять на улице и слушать бессердечный вздор, тогда как ты...
Странно, что, рассказывая об этом, приходится употреблять все те же слова, будничные, обычные слова, сказанные столько раз прежде – ужасно, потрясающе, дико, отчаянно – те самые слова, которые говорятся в беде и в горе. Слова остались те же, но если подумать о случившемся, они словно потеряли смысл.
Прошли дни, недели, месяцы. Мы плакали и уже опять смеялись не раз и по самым разным поводам, но когда вспоминаешь это, в душе поднимается такая скорбь, что на минуту тускнеет завтрашний день...
В ту ночь мы все вместе бродили по улицам. Вообще не смеялись – нам казалось, что в эту короткую, холодную весеннюю ночь наша юность словно бы хочет ускользнуть от нас...
Свежий предрассветный ветер застал нас в городском парке. Мы стояли под старыми дубами, такие, какие мы есть – с нашим общим горем, с нашей скорбью и горечью. Мы не стыдились своих чувств.
Не помню, кто был первым, но там каждый из нас дал свою клятву. Я не стану здесь повторять их. Может быть, теперь, в эти трезвые дни, многие из них покажутся наивными, как те мольбы и обещания Марелле, когда она торговалась со своим богом за жизнь Энрико. Но в этих клятвах было лучшее, что было в каждом из нас, и в них выразилось то, во имя чего каждый из нас хочет жить.
Каждый из нас по-своему закрепил в своем сердце память об ушедшем друге, и я уверена, что совсем погаснуть она никогда не сможет ни в ком...
Когда на рассвете наступающего дня мы шли к школе, ко мне неожиданно подошел Ааду:
– Кадри, мне нужно поговорить с тобой.
У него был такой странный голос, что я сказала:
– Не говори, Ааду, если тебе больно.
– Нет, я должен. Ты должна знать – это я тогда отнял у Энрико твою тетрадку и дал ребятам прочесть. Я понимал, что он этого не хочет, но... я... Теперь я очень жалею об этом. Кадри, ты понимаешь? Для Энрико ты значила больше всего. Больше, чем я и... Может быть, именно поэтому я... Ну, понимаешь? Ты не должна о нем...
– Не надо, Ааду, не надо. Теперь это все прошло, да? Мы все были немножко несправедливы друг к другу, правда ведь. Но теперь это все прошло. Не бойся, я не могу думать об Энрико плохое. Ты же знаешь. Все, что было, настолько не важно по сравнению с этим. Теперь...
Я боролась со слезами. Было такое чувство, словно кто-то приказывает мне быть сильной и справиться с ними, но когда взглянула в изменившееся за эту ночь мальчишеское лицо Ааду, с которого словно бы вдруг стерлись все следы прежнего выражения и которое выглядело сейчас таким беспомощно-горьким, то не смогла удержать слез.
А Ааду повторял:
– Ну, что ты, Кадри. Не надо. Ведь теперь ничего не поправишь.
Мы вернулись в школу, и начался новый школьный день, и оба мы до боли ясно чувствовали, что в самом деле ничего больше поправить нельзя!
Непостижимо, как это человек после смерти остается с нами и снова и снова раскрывается для нас. Теперь вдруг он стал для нас тем, кем был на самом деле. Неужели мы действительно раньше не замечали всего этого? Или мы просто слишком эгоистичны, чтобы замечать такое? Почему мы не старались преодолеть это? И почему так часто кажемся не теми, что есть? Почему?
Мой бедный, бедный друг! Я опять и опять вижу тебя в Ааду, в Марелле, в Сассь, в окнах и дверях нашей школы, и я узнаю тебя все больше, когда тебя уже нет с нами.
Я обязана тебе больше, чем кому-либо на свете, но я никогда не смогу отблагодарить тебя за это. Я должна постараться доказать тебе это своей жизнью. В ночь твоей смерти я дала тебе клятву. Мы все дали. Хочу бороться за счастье и не только за свое. Хочу бороться, чтобы больше не было так много слепых случайностей и чтобы никто не обижал детей.
Если хорошенько подумать, то несчастья несчастных начинаются не всегда с того мгновения, когда беда уже нагрянула, его корни где-то глубоко в биографии каждого из нас. Только ведь первые страницы нашей биографии пишутся не детской ручонкой. Нужно следить, внимательно следить, чтобы почерк родителей, что так ясно виден на протяжении всей жизни, был прежде всего чистым и ясным. Я не знаю, как это сделать. Еще не знаю, но хочу посвятить этому свою жизнь. Вообще же, по-моему, растить человека может только тот, кто его любит, а любит человека прежде всего тот, кто умеет его воспитывать!
Этому умению надо учиться. Всем. Любовь нам дана природой. Но и природа ошибается, а если нет любви, то у этого несчастного надо отнять родительские права. Я считаю так совершенно серьезно. Когда я говорила об этом с воспитательницей, она слегка улыбнулась и сказала, что это у меня от горячности молодости. Это непримиримость. Может быть. Но ведь то, что все это я давно продумала, показывает, что я права. Быть может, в моей голове и не зародятся совсем новые мысли, но я хочу сделать все, чтобы эти мысли осуществились. Ведь не даром я живу в пору создания новой эпохи. Кто же тогда будет ее создавать. И я тоже! Я в первую очередь, потому что мне надо заплатить свой долг. Но как именно – этому я буду еще учиться.
Главное, нельзя забыть свою клятву!
Когда я в тот раз рассталась с Ааду и потихоньку пробралась в спальню, все спали, потому что было еще очень рано. Я подошла к кровати Сассь, чтобы поправить сползшее одеяло.
Она спала, по своему обыкновению свернувшись клубочком, и к ее розовой, детской щечке был прижат маленький утюжок. Я слишком устала, чтобы что-то чувствовать. Хотела осторожно убрать утюжок, потому он оставил на ее лице глубокую красную полоску и, кроме того, я подумала, что сама Сассь совсем не хочет, чтобы, когда ее будут будить, другие заметили это. Старалась быть очень осторожной, но Сассь вдруг приподняла чуть опухшие веки и на мгновение ее потемневшие от сна детские глазенки уставились на меня с немым вопросом. Потом она сделала движение, словно хотела спрятать утюжок, но передумала и молча протянула его мне, потирая другой ручонкой щеку. Я также молча спрятала утюжок и протянула к ней руки. С неожиданной стремительностью она бросилась ко мне на шею, как человек, ищущий защиты от бури.