Текст книги "Клодина в школе"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Чего «всякого»?
– Ну например: «Дорогая, разве вы не видите, что убиваете меня своим равнодушием? Ах, милочка, неужели вы не замечаете, как сильно я вас люблю? Эме, я так завидую этой безмозглой Клодине, ведь она с приветом, а вы так с ней нежны… Не отталкивайте меня, полюбите хоть чуть-чуть, и я буду для вас такой нежной подругой, что вы и представить себе не можете…» И она словно насквозь прожгла меня взглядом.
– Вы ничего ей не ответили?
– Ничего! Я не успела! Ещё она сказала: «Или вы думаете, что этими уроками английского языка вы приносите Клодине пользу, а мне радость? Я слишком хорошо знаю, что вам там не до английского, я готова рвать на себе волосы каждый раз, когда вы уходите! Не ходите туда больше, не ходите! Через неделю Клодина забудет об этих занятиях, а я буду любить вас такой любовью, на которую она не способна!» Уверяю вас, Клодина, я уже не соображала, что делала, она словно заворожила меня своим безумным взглядом. Вдруг вся комната закружилась, у меня помутилось в глазах, две-три секунды, не больше, я ничего не видела, слышала только, как она в панике причитает:. «Какой ужас… Бедняжка! Я испугала её, как она побледнела! Эме, дорогая!» Лаская, она помогла мне раздеться, я тут же забылась таким глубоким сном, будто весь день прошагала… Клодиночка, ну что я могла сделать!
Я потрясена: эта неистовая рыжая тётка не знает удержу. Но в глубине души я не очень удивляюсь, всё к тому и шло. Ошеломлённая, я стою перед Эме: это маленькое хрупкое создание околдовано злой фурией, и я не знаю, что сказать. Эме вытирает глаза. Сдаётся мне, что её печаль иссякает вместе со слезами. Я спрашиваю:
– Но вы сами, вы совсем её не любите, правда?
Она отводит глаза.
– Нет, конечно, но она, по-моему, и вправду меня очень любит, а я и не подозревала.
У меня сердце сжалось от этих слов, всё же я не дура и понимаю, что она хочет сказать. Я отпускаю её руки и встаю. Что-то сломалось. Раз она даже не хочет подтвердить, что по-прежнему держит мою сторону, и явно не договаривает, значит, скорее всего, между нами всё кончено. Пальцы у меня ледяные, а щёки горят. Повисает напряжённая тишина, но я её прерываю:
– Дорогая моя, ясноглазая Эме, умоляю, придите ещё раз, мы закончим месячные занятия. Может, она разрешит?
– Разрешит, я попрошу.
Она ответила не задумываясь, уверенная в том, что теперь добьётся от мадемуазель Сержан чего угодно. Как быстро она отдаляется от меня и как быстро та, другая, одержала верх! Презренная Лантене! Её, как драную кошку, прельщает благополучие. Она сразу смекнула, что дружба начальницы принесёт ей больше выгод, чем моя. Но я не стану ей этого говорить: пожалуй, она откажется прийти в последний раз, а я всё же сохраняю смутную надежду. Час пролетел. Уже в коридоре я на прощанье в каком-то отчаянии страстно её целую. Оставшись одна, я удивляюсь, что мне вовсе не так грустно, как я ожидала. Я думала, что забьюсь в нелепой истерике, однако в эту минуту мне скорее жутко холодно…
За столом я вывожу отца из задумчивости:
– Знаешь, папа, эти уроки английского…
– Да, ты правильно делаешь, что берёшь уроки.
– Послушай же, я решила их отменить.
– Они тебя утомляют?
– Раздражают.
– Тогда не занимайся.
И он возвращается к размышлениям о своих мокрицах. Прерывал ли он их вообще?
Ночью мне не давали покоя дурацкие сны – мадемуазель Сержан в виде фурии со змеями в рыжих волосах лезла целоваться к Эме Лантене, а та с криком убегала прочь. Я пыталась прийти к Эме на выручку, но Антонен Рабастан в нежно-розовой одежде не пускал меня, держал за руку и говорил: «Послушайте же, как я пою романс, я от него без ума». И пел баритоном:
на мелодию «Когда я гляжу на колонну, я горжусь тем, что я француз». Ерунда какая-то, я ни капельки не отдохнула!
В школу я прихожу с опозданием и гляжу на мадемуазель Сержан с подспудным удивлением: неужели эта вот рыжая тётка благодаря своей смелости и впрямь взяла надо мной верх? Она посматривает на меня лукаво, почти насмешливо, но я, усталая, удручённая, не склонна принимать вызов.
Когда я покидаю класс, Эме строит малышей (кажется, что события вчерашнего вечера привиделись мне во сне). Я говорю «здрасьте». Вид у неё тоже утомлённый. Мадемуазель Сержан поблизости нет, и я останавливаюсь.
– Как вы себя сегодня чувствуете?
– Спасибо, Клодина, хорошо. А вот у вас под глазами синяки.
– Может быть. Что нового? Прошлая сцена не повторилась? Она с вами всё также любезна?
Эме смущённо краснеет.
– Нового ничего, и она по-прежнему очень любезна со мной. Вы… вы её просто плохо знаете, она совсем не такая, как вы думаете.
С тяжёлым сердцем я слушаю, как она мямлит. Когда она вконец запутывается, я останавливаю её:
– Возможно, вы правы. Так вы придёте в среду в последний раз?
– Да, конечно, я уже спросилась, приду совершенно точно.
Как быстро всё меняется! После вчерашней сцены мы разговариваем уже по-другому – сегодня я бы не осмелилась открыть ей свою жгучую тоску, которой не утаила вчера вечером. Ну ладно! Повеселю её чуток.
– А ваши шашни? Как поживает красавчик Ришелье?
– Кто? Арман Дюплесси? Хорошо поживает. Иногда он битых два часа топчется в темноте под моим окном, но вчера я дала понять, что заметила его, так он шмыг – и поминай как звали. А когда позавчера господин Рабастан хотел привести его к нам, он отказался.
– А ведь Арман серьёзно увлечён вами, честное слово. В прошлое воскресенье я случайно подслушала, как младшие учителя беседовали у дороги. Впрочем, не буду об этом, скажу только, что Арман влюбился по уши, но только его надо приручить, он – птица дикая.
Оживившись, Эме хочет выспросить об этом поподробнее, но я ухожу.
Сосредоточим свои мысли на уроках сольфеджио обольстительного Антонена Рабастана. Они начинаются с четверга. Я надену синюю юбку, блузку со складочками, подчёркивающую талию, и передник – не большой чёрный, облегающий фигуру какой я ношу каждый день (он мне, впрочем, идёт), а маленький, красивый, голубой, вышитый – он у меня нарядный, для дома. И хватит! Не буду я из кожи лезть ради этого господина, а то как бы подружки не сообразили, что к чему.
Ах, Эме, Эме! Какая, право, жалость, что эта прелестная птичка, утешавшая меня среди гусынь, так быстро упорхнула. Теперь-то я понимаю, что последний урок уже ни к чему. Такому человеку, как она – слабому, себялюбивому, падкому на удовольствия, не упускающему своей выгоды, – перед мадемуазель Сержан не устоять. Приходится уповать на то, что я скоро оправлюсь от этого горького разочарования.
Сегодня на переменке я ношусь сломя голову, чтобы как-то встряхнуться и согреться. Мы крепко держим Мари Белом за её «руки акушерки» и бежим во весь дух, таща её за собой, пока она не просит пощады. Затем, угрожая запереть её в уборной, я заставляю Мари громко и внятно продекламировать рассказ Ферамена из «Федры». Она выкрикивает александрийские стихи мученическим голосом, после чего, воздев руки у небу, убегает. На сестёр Жобер это, кажется, производит впечатление. Хорошо, если им не по душе классика, я, как только подвернётся случай, подкину им что-нибудь современное!
Случай подворачивается очень скоро. Едва мы возвращаемся в класс, как нас впрягают в работу: в преддверии экзаменов мы тренируемся в письме круглым и смешанным почерками. Потому что все мы, как правило, пишем вкривь и вкось.
– Клодина, продиктуйте примеры, а я пойду рассажу младший класс.
Она отправляется во «вторую группу», которую тоже выселяют невесть куда. Это означает что добрых полчаса мы проведём без мадемуазель Сержан. Я начинаю:
– Дети мои, сегодня я продиктую вам нечто очень забавное.
Все хором выдыхают «А!».
– Да, весёленькие песенки из «Дворцов кочевников».
– Название очень милое, – на полном серьёзе замечает Мари Белом.
– Ты права. Готовы? Поехали!
На одной кривой ленивой,
Непреклоннейше ленивой.
Возбуждается и тонет
Целый пук кривых ленивых.
Я останавливаюсь. Дылда Анаис не смеётся, потому что не понимает, что к чему (и я тоже). Мари Белом в простодушии своём восклицает:
– Послушай, мы ведь сегодня утром уже занимались геометрией! И потом, что-то уж больно сложно, я и половины не успела записать.
Двойняшки недоверчиво таращат все четыре глаза. Я бесстрастно продолжаю:
Кривые оформляются в такую же осень,
Просим боль утишить в осенние вечера,
Что вчера породила лень кривой и твои прыжки.
Они с трудом поспевают за мной, уже отчаявшись понять, о чём речь; я испытываю лёгкое удовлетворение, когда Мари Белом жалобно перебивает меня:
– Погоди, не спеши, лень кривой и чего? Я повторяю:
– Лень кривой и твои прыжки. Теперь перепишите это сначала круглым, а потом смешанным почерком.
Мне в радость эти дополнительные уроки по письму, когда мы готовимся к экзаменам, которые состоятся в конце июля. Я диктую причудливые фразы и от души веселюсь, когда эти дочки мелких обывателей послушно читают наизусть или записывают подражания романской школы или колыбельные, нашёптанные Франсисом Жаммом, – всё это я нарочно выискала для своих дорогих подружек в журналах и книжечках, которые в большом количестве получает папа. Все они, от «Ревю де дё монд» до «Меркюр де Франс», скапливаются у нас дома. Папа предоставляет мне право их разрезать, а право прочтения я присваиваю себе сама. Надо же кому-то их читать! Папа просматривает их по диагонали, рассеянно, ведь о мокрицах в «Меркюр де Франс» упоминают редко. Я же просвещаюсь, не всегда, правда, улавливая, в чём там дело, и предупреждаю папу, когда срок подписки заканчивается: «Папа, продли подписку, не то почтальон в нас разочаруется».
Дылда Анаис, которая ни бельмеса не смыслит в литературе – и это не её вина, – недоверчиво бормочет:
– Наверняка ты сама нарочно придумала всё, что диктуешь нам на уроках письма.
– Скажешь тоже! Это стихи, посвященные русскому царю, нашему союзнику, так-то вот!
Она не смеет поднять меня на смех, но огонёк недоверия в её глазах не гаснет.
Вернувшись, мадемуазель Сержан заглядывает в тетради и возмущается:
– Клодина, как вам не стыдно диктовать подобную чушь? Вы бы лучше заучивали наизусть теоремы по математике, всё польза!
Но ругается она по привычке, эти розыгрыши ей тоже по вкусу. Однако выслушиваю я её с самым серьёзным видом, и меня снова обуревает злоба, ведь передо мной злодейка, похитившая нежность предательницы Эме… Какой ужас! Уже полчетвёртого, и через полчаса Эме явится к нам в последний раз.
Мадемуазель Сержан встаёт и говорит:
– Закройте тетради. Старшие девочки, которые готовятся к экзамену, останьтесь, мне надо с вами поговорить.
Остальные уходят, медленно надевая на ходу пальто и платки; им обидно, что они не услышат что-то, без сомнения, чрезвычайно интересное, что сообщит нам рыжая директриса. Она начинает говорить, и я, как всегда, поневоле восхищаюсь её чётким голосом, решительными чеканными фразами.
– Думаю, вы не тешите себя иллюзиями и понимаете, что ничего не смыслите в музыке – все, кроме Клодины, которая играет на пианино и бегло читает ноты. Я было поручила ей давать вам уроки, но вы такие недисциплинированные, что не послушаетесь своей подруги. Начиная с завтрашнего дня по воскресеньям и четвергам вы будете приходить к девяти часам заниматься сольфеджио и чтением нот под руководством господина Рабастана, потому что ни я, ни мадемуазель Лантене не в состоянии вас этому научить. Господину Рабастану будет помогать Клодина. Постарайтесь вести себя прилично. И приходите завтра к девяти.
Я тихо добавляю «Р-разойдись!», и это достигает её грозных ушей; она хмурится, но потом не выдерживает и улыбается. Её маленькая речь была выдержана в таком категоричном тоне, что сама собой в конце напрашивалась воинская команда – мадемуазель Сержан тоже это заметила. Надо же, по всей видимости, я не могу её больше рассердить! Прямо руки опускаются… Неужели она так уверена в своей полной победе, что может выставлять себя добрячкой?
Она уходит, и поднимается настоящая буча. Мари Белом никак не успокоится:
– Вот это да, поручить молодому человеку давать нам уроки, это уж чересчур! Всё же будет забавно, правда, Клодина?
– Да. Надо же немного развлечься.
– А тебе не страшно, что ты будешь на пару с Рабастаном обучать нас пению?
– Представь себе, мне совершенно всё равно.
Я слушаю вполуха и, сгорая от нетерпения, жду: мадемуазель Лантене пока не пришла. Дылда Анаис в восторге, она зубоскалит, держится за бока, словно её душит смех, и наседает на Мари Белом, та охает и никак не может от неё отбиться.
– Теперь ты покоришь сердце красавца Рабастана, – говорит Анаис. – Он не устоит перед твоими тонкими длинными руками акушерки, стройной фигурой, выразительными глазами. Вот увидишь, дорогая, дело кончится женитьбой!
Анаис совсем распоясывается, она выплясывает перед зажатой в угол Мари, а та прячет свои злосчастные руки и визжит как резаная.
Эме всё нет! Я нервничаю и, не находя себе места, подхожу к двери у лестницы, ведущей к «временным» (всё ещё) комнатам учительниц. Как хорошо, что я догадалась посмотреть! Вверху мадемуазель Лантене уже готова сойти с лестничной площадки. Мадемуазель Сержан держит её за талию и тихо, ласково в чём-то её убеждает. Потом она одаривает Эме долгим поцелуем, та, расчувствовавшись, с готовностью подставляет лицо и медлит уходить, а уже на лестнице оборачивается. Я отскакиваю, чтобы меня не заметили, и на меня снова наваливается тоска. Какая Эме скверная, как быстро она ко мне охладела и отдала свои ласки, свои золотистые глаза той, что была нашей врагиней! Не знаю, что и думать… Она заходит за мной в класс, где я сижу, погрузившись в размышления.
– Вы идёте, Клодина?
– Да, мадемуазель, я готова.
На улице я не отваживаюсь задавать вопросы, да и что она могла ответить? Лучше подождать до дома, а пока я ограничиваюсь банальными фразами о холодах, скором снеге, о том, как весело будет по воскресеньям и четвергам на уроках пения. Но говорю я просто так, и она прекрасно понимает, что вся эта болтовня ничего не значит.
Дома, при свете лампы, я открываю тетради и смотрю на Эме: она ещё красивее, чем в прошлый раз: обведённые тёмными кругами глаза кажутся больше на побледневшем лице.
– Похоже, вы переутомились?
Мои вопросы смущают Эме, почему бы это? Щёки её розовеют, она прячет глаза. Бьюсь об заклад, она чувствует себя немного виноватой. Я продолжаю:
– Скажите, эта рыжая злодейка по-прежнему лезет к вам со своей дружбой? Пристаёт со своими неистовыми ласками, как тогда?
– Нет… она очень добра ко мне… Уверяю вас, она очень обо мне заботится.
– Она опять вас гипнотизировала?
– Что вы! Об этом нет и речи… По-моему, в прошлый раз я слегка преувеличила, просто переволновалась.
Она совсем растеряна. Ничего не поделаешь, мне надо знать точно. Я подхожу к ней и беру её маленькие руки.
– О дорогая, расскажите, что ещё случилось! Неужели вы не поделитесь со своей бедной Клодиной, ведь позавчера я так расстроилась.
Но она явно взяла себя в руки и твёрдо решила молчать; постепенно успокоившись, она делает вид, что ничего не произошло, и глядит на меня лживыми и ясными кошачьими глазами.
– Говорю вам, Клодина, она оставила меня в покое и вообще очень добра ко мне. Знаете, она вовсе не такая плохая, как мы думали…
Что означает этот равнодушный голос и незрячий взгляд широко раскрытых глаз? Таким тоном она говорит со своими ученицами, мне только этого не хватало! Я креплюсь, чтобы не заплакать и не выставить себя на посмешище. Выходит, между нами всё кончено? И если я допеку её своими вопросами, мы на прощанье только рассоримся… Делать нечего, я беру английскую грамматику, Эме поспешно открывает мою тетрадь.
В первый и единственный раз мы серьёзно занимаемся с ней английским. С тяжёлым, готовым разорваться сердцем я перевожу целые страницы текста:
«У вас были перья, а у него не было лошади. У нас будут яблоки вашего кузена, если у него много перочинных ножиков.
Есть ли у вас чернила в чернильнице? Нет, но у меня в спальне есть стол…» и т. д. и т. п.
В конце урока эта чудачка в упор спрашивает:
– Клодина, дорогая, вы на меня не сердитесь?
– Нет, не сержусь.
И это почти правда. Я не чувствую гнева, лишь горечь и усталость. Я провожаю Эме и целую на прощанье, но она, подставляя мне щёку, так резко отворачивается, что я тыкаюсь губами почти ей в ухо. Какое чёрствое у неё сердце! Я стою под фонарём и смотрю ей вслед, мне так хочется побежать за ней. Но что это даст?
Я спала довольно плохо. Синячищи под глазами – тому подтверждение. Хорошо ещё, что это мне к лицу – к этому выводу я прихожу, разглядывая себя в зеркале и расчёсывая локоны (совсем золотистые сегодня утром), перед тем как отправиться на урок пения.
Я прихожу на целых полчаса раньше и не могу удержаться от смеха, когда вижу, что две подружки из нашей компании уже тут как тут. Мы внимательно оглядываем друг друга, и Анаис, одобрительно присвистнув, кивает на моё синее платье и прелестный передник. Сама она по торжественному случаю напялила праздничный фартук, красный, вышитый белыми нитками (в нём она кажется ещё бледнее), и тщательно уложила волосы в высокую причёску с завитками, почти падающими на лоб. Новый пояс чуть не до смерти стягивает ей талию. Она по-дружески замечает, что я плохо выгляжу, но я отвечаю, что усталый вид мне к лицу. Прибегает Мари Белом, как всегда шальная и взъерошенная. Она тоже постаралась, но вырядилась как на похороны. Кружевной воротничок с рюшками из крепа придаёт ей вид ошалевшего Пьеро в чёрном – и при этом она такая милашка со своими бархатными глазами и простодушным растерянным лицом. Двойняшки Жобер по своему обыкновению приходят вместе, они не кокетливы, во всяком случае, до нас им далеко; как всегда, они будут строить из себя паинек, а потом злословить. Мы греемся, сгрудившись у печки, и заранее вышучиваем красавца Антонена. Внимание, вот и он… Шум голосов и смех слышатся всё ближе, и в дверях появляется мадемуазель Сержан, за ней – неотразимый Рабастан.
Он поистине великолепен! На нём меховая шапка, и из-под пальто выглядывает тёмно-синий костюм. Картинно поздоровавшись, Рабастан разоблачается. Пиджак украшает роскошная шарлаховая хризантема; зеленовато-серый с белыми переплетёнными кольцами галстук – просто загляденье, его явно тщательно и долго завязывали перед зеркалом. Мы тут же благопристойно строимся, незаметно разглаживая малейшие складочки на блузках. Мари Белом веселится от всей души, ей не удаётся сдержать смешок, и она тут же испуганно замирает. Мадемуазель Сержан грозно хмурит брови. Она сердится. Войдя в класс, она первым долгом посмотрела на меня: голову даю на отсечение, что её обожаемая Эме всё-всё ей рассказывает! Я упрямо твержу себе, что Эме не стоит того, чтобы из-за неё горевать, но убедить себя не могу.
– Девушки, – блеет Рабастан, – не передаст ли мне кто-нибудь учебник?
Дылда Анаис, чтобы обратить на себя внимание, быстро протягивает своего «Мармонтеля» и получает в награду преувеличенно-любезное «благодарю». Этот толстяк готов любезничать даже со своим зеркальным шкафом. Впрочем, зеркального шкафа у него нет.
– Мадемуазель Клодина, – обращается он ко мне с обворожительной (так он полагает) улыбкой, – я рад и весьма польщён быть вашим коллегой. Вы уже давали подругам уроки пения?
– Да, но они ни за что не хотят слушаться своей одноклассницы, – прерывает Рабастана мадемуазель Сержан, раздражённая его трепотнёй. – С вашей помощью, сударь, она достигнет лучших результатов. Иначе им не выдержать экзамена, ведь они ничего не смыслят в музыке.
Так ему и надо! Не будет переливать из пустого в порожнее. Мои подружки слушают с нескрываемым удивлением. Никогда ещё с ними не обходились так галантно – особенно их поражают комплименты, расточаемые льстецом Антоненом в мой адрес.
Мадемуазель Сержан берёт «Мармонтеля» и показывает Рабастану место, на котором застряли его новые ученицы; одни не могут продвинуться дальше из-за невнимательности, другие просто ничего не понимают (исключение – Анаис, чья память позволяет ей заучивать наизусть подряд и без искажений все упражнения по сольфеджио). Мадемуазель Сержан права, эти дурочки в самом деле «ничего не смыслят в музыке», почитая делом чести не слушать соученицу, то есть меня, – на предстоящем экзамене они наверняка провалятся. Подобная перспектива бесит учительницу: ей самой медведь на ухо наступил, и она не может обучать пению, равно как и Эме, не долечившая свой ларингит.
– Пусть сперва каждая споёт отдельно, – предлагаю я нашему новому наставнику, а тот так и сияет, наслаждаясь возможностью распустить павлиний хвост, – они все ошибаются, но по-разному, я ничего не смогла с этим поделать.
– Вот вы, мадемуазель…
– Мари Белом.
– Мадемуазель Мари Белом, не соблаговолите ли вы спеть это упражнение?
Это коротенькая простенькая полька, но бедняжка Мари – в высшей степени немузыкальная особа – ни разу не смогла спеть её без ошибок. Этот прямой наскок заставляет её вздрогнуть, краска бросается ей в лицо, глаза растерянно бегают.
– Сначала я просто отбиваю такт, и вы вступаете на первый счёт: ре си си, ля соль фа фа. Ведь правда ничего сложного?
– Да, сударь, – отвечает Мари, от смущения совсем потерявшая голову.
– Хорошо, я начинаю… Раз, два, раз…
– Ре си си, ля соль фа фа, – пищит Мари голосом осипшей курицы.
Всё-таки она умудрилась вступить со второго такта! Я останавливаю её:
– Нет, ты послушай: раз, два, ре си си… Поняла? Господин Рабастан сначала просто отбивает такт. Давай сначала.
– Раз, два, раз…
– Ре си си… – вновь с жаром вступает Мари, делая ту же ошибку.
Подумать только, вот уже три месяца она поёт польку не в такт! Рабастан вмешивается – терпеливо и деликатно:
– Позвольте, мадемуазель Белом, давайте вы будете отбивать такт вместе со мной.
Он берёт Мари за руку и водит ею сам:
– Так вы быстрее поймёте. Раз, два, раз… Ну! Пойте же!
На этот раз она вообще не вступила. Зардевшись от неожиданного жеста учителя, она вконец смешалась. Я веселюсь от души. Однако обладатель прекрасного баритона, крайне польщённый волнением бедной пташки, совестится настаивать. Дылда Анаис, надув щёки, еле сдерживает смех.
– Мадемуазель Анаис, пожалуйста, покажите мадемуазель Белом, как нужно исполнять упражнение.
Анаис не заставляет себя просить дважды! Она поёт эту вещицу «с выражением», на высоких нотах и не слишком соблюдая размер. Но надо же, она знает её наизусть, и её довольно смешная манера петь, словно она исполняет не упражнение, а романс, приходится по вкусу нашему южанину – тот рассыпается в похвалах. Анаис пытается покраснеть, но у неё это не получается; тогда она довольствуется тем, что опускает взор долу, прикусывает губу и наклоняет голову.
Я предлагаю Рабастану:
– Сударь, пусть они споют несколько упражнений на два голоса. Я не смогла их этому научить, как ни старалась.
В это утро я настроена серьёзно: во-первых, потому что охоты смеяться у меня нет, а во-вторых, начни я дурачиться на первом же уроке, мадемуазель Сержан отменит вся занятия вообще. И потом, я думаю об Эме. Значит, сегодня она не сойдёт вниз? Всего неделю назад она бы ни за что не осмелилась так долго нежиться в постели!
Раздумывая обо всё этом, я распределяю партии: первая достаётся Анаис, которой будет подпевать Мари Белом, а вторая – пансионеркам. Сама я помогу тем, кто послабее. Рабастан подпоёт другим.
Мы исполняем небольшой отрывок на два голоса, я стою рядом с красавцем Антоненом, который, наклоняясь в мою сторону, выводит энергичные и выразительные: «А-а! А-а!» Должно быть, со стороны мы выглядим потешно. Неисправимый марселец так стремится выказать свои таланты, что совершает одну ошибку за другой – этого, впрочем, никто не замечает. Изысканная хризантема, которую он прикрепил к пиджаку, отрывается и падает на пол – окончив пение, Рабастан поднимает её и бросает на стол, говоря: «Ну как, по-моему, неплохо?» – явно напрашивается на похвалу.
Мадемуазель Сержан, слегка поостыв, отвечает:
– Пусть они споют одни, без вас и Клодины, тогда увидите.
(Судя по его сконфуженному виду, он совершенно забыл, зачем явился. Нам того и нужно! Самое милое дело! В отсутствие директрисы мы верёвки будем из него вить.)
– Разумеется, мадемуазель, но они продвинутся вперёд, как только приложат чуточку старания. Тогда им любой экзамен будет нипочём. Тем более что сам экзамен не ахти какой сложный.
Надо же, Рабастан встаёт на дыбы! Здорово он поддел директрису – сама она не может спеть даже гамму. Она прекрасно понимает его намёк и мрачно отводит взгляд в сторону. Я даже немного зауважала Антонена. Он таки испортил директрисе настроение, и теперь она сухо заявляет:
– Может, вы ещё с ними позанимаетесь? Мне хотелось бы, чтобы они спели отдельно – так они приобретут уверенность и сноровку.
Наступает черёд двойняшек. Голоса у них так себе, никудышные, да и чувство ритма отсутствует, но наши зубрилы всегда выйдут сухими из воды, недаром они примерные ученицы! Не переношу этих послушных скромниц. Так и вижу, как эти лицемерные паиньки корпят над упражнениями, долбя одно и то же раз по шестьдесят, прежде чем отправиться на урок в четверг.
Под конец, чтобы, как говорится, «потешить душу», Рабастан объявляет, что хочет послушать меня, и просит спеть какие-то нудные вещицы; эти старомодные вокализы – роковые романсы и примитивные песенки – кажутся ему последним словом искусства. Чтобы не ударить лицом в грязь перед директрисой и Анаис, я стараюсь петь как можно лучше. Антонен приходит в неописуемый восторг и рассыпается в комплиментах, путаясь в замысловатых фразах – мне и в голову не приходит выручить его, наоборот, не спуская с Антонена внимательных глаз, я, донельзя довольная, слушаю его. Не знаю, как удалось бы ему закончить изобилующую вводными предложениями фразу, если бы не подоспевшая мадемуазель Сержан.
– Вы дали девушкам домашнее задание на неделю? Нет, не дал. Он никак не может взять в толк, что его пригласили сюда вовсе не для того, чтобы петь со мной дуэтом!
Но что случилось с Эме? Надо бы узнать. Я ловко переворачиваю чернильницу на столе, норовя посильнее заляпать пальцы. Растопырив их, я огорчённо вскрикиваю «Ах!» Директриса, заметив, что я, как всегда, в своём репертуаре, отправляет меня мыть руки на колонку. Выйдя из класса, я вытираю руки губкой, чтобы стереть самую гущу, и внимательно оглядываюсь. Пусто. Ни души. Подхожу к ограде директорского сада. И здесь никого. Но там, в саду, чьи-то голоса. Чьи? Я перегибаюсь через ограду, заглядываю в сад с двухметровой высоты и под голыми ореховыми деревьями в бледном свете сурового зимнего солнца вижу угрюмого Ришелье, беседующего с Эме Лантене. Три-четыре дня назад подобное зрелище могло сразить меня наповал, однако огорчения этой недели немного меня закалили.
Вот тебе и нелюдим! Сейчас-то он в карман за словом не лезет и глаз не отводит. Неужто решился?
– Мадемуазель, неужели вы не догадывались? Ну сознайтесь, догадывались!
Эме, порозовев, дрожит от радости, и глаза её больше обычного отливают золотом, однако она не забывает посматривать по сторонам и тревожно прислушиваться. Эме мило смеётся, тряся головой, – ну конечно, эта обманщица ни о чём не догадывалась!
– Разумеется, догадывались, ведь я все вечера торчал у вас под окнами. Я люблю вас всем сердцем. А не так, чтобы пофлиртовать с вами во время учёбы, а затем уехать как ни в чём не бывало на каникулы. Выслушайте меня со всей серьёзностью, я нисколько не шучу.
– Значит, это так серьёзно?
– Да, уверяю вас! Позвольте мне сегодня же вечером поговорить с вами в присутствии мадемуазель Сержан!
Ой-ой-ой! Я слышу, как дверь класса открывается; кто-то идёт посмотреть, куда я провалилась. Я мгновенно отскакиваю от стены почти к самой колонке и бросаюсь на колени. Когда директриса с Рабастаном подходят ко мне, я что есть мочи стираю песком чернила со своих рук, «потому что одной воды тут мало».
Уловка удаётся.
– Бросьте, – роняет директриса. – Дома ототрёте пемзой.
Красавчик Антонен радостно-печальным тоном говорит мне «до свидания». Я встаю и плавно киваю головой, так что мои локоны мягко соскальзывают вниз, обрамляя лицо. Едва он поворачивается спиной, меня разбирает смех: этот толстый дурачина вообразил, что я перед ним не устояла. Я возвращаюсь в класс за пальто и иду домой, размышляя о подслушанном разговоре.
Как жаль, что мне не удалось узнать, чем кончился их любовный диалог! Эме, не чинясь, соглашается встретиться с пылким и честным Ришелье, а тот готов просить её руки. Чем только она всех привлекает? Не так уж она и хороша. Свеженькая? Да, и глаза великолепные, но, в конце концов, красивые глаза отнюдь не редкость, а что до лица, то бывают и посмазливей. И всё-таки все мужчины не сводят с неё глаз. Стоит ей показаться на улице, каменщики бросают работу и давай перемигиваться да цокать языком (вчера я слышала, как один из них, кивая на Эме, объявил приятелям: «Эх, кабы попрыгать блошкой у неё в постели!»). На улицах парни из кожи вон лезут, чтобы привлечь её внимание, а завсегдатаи клуба «Жемчужина», коротающие время за рюмкой вермута, с воодушевлением делятся впечатлениями о молоденькой школьной учительнице, при виде которой аж слюнки текут. Каменщики, обыватели, директриса, учитель, – сговорились они, что ли? Теперь, когда я узнала, какая она предательница, меня уже не так к ней тянет, но я чувствую себя опустошённой, нет во мне ни былой нежности, ни горькой тоски, как в первый вечер.
Нашу прежнюю школу скоро окончательно снесут – бедная старая школа! Сейчас ломают первый этаж, и мы с удивлением обнаруживаем, что стены отнюдь не сплошные, как мы полагали, а двойные, полые, как шкафы, и внутри них тянется что-то вроде чёрного хода, но сейчас там только пыль и ужасный запах – застарелый, отталкивающий. Мне нравится пугать Мари Белом рассказами о том, что это загадочные тайники, сооружённые в незапамятные времена, чтобы замуровывать неверных жён. Я, мол, сама видела белые кости среди строительного мусора. В ужасе выкатив глаза, она спрашивает: «Правда?» и подходит поближе, чтобы «увидеть кости». И тут же отскакивает назад.
– Ничего там нет, ты опять врёшь!
– Чтоб у меня язык отсох, если эти тайники не устроены с преступной целью! И вообще, знаешь, не тебе обвинять меня во лжи: ты сама в своём «Мармон-теле» прячешь хризантему из петлицы Рабастана.
Я выкрикнула своё обвинение погромче, так как заметила входящую во двор директрису, следом за которой шествовал Дютертр. Справедливости ради скажу, видим мы его часто. Доктор являет пример истинной самоотверженности каждый раз, когда, покидая больных, приходит убедиться, что в школе у нас всё в порядке, пусть даже сама школа обратилась в развалины: первый класс занимается в детском саду, второй – в мэрии. Почтенный господин Дютертр, без сомнения, опасается, как бы наше обучение не пострадало от бесконечных перемещений.