Текст книги "Клодина в школе"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Сидони-Габриель Колетт
Клодина в школе
Зовут меня Клодина, я живу в Монтиньи. В 1884 году я здесь родилась, а умру, скорее всего, где-нибудь в другом месте. В моём учебнике географии, где даётся описание департаментов, читаю: «Монтиньи-ан-Френуа – красивый городок, 1950 жителей, расположен амфитеатром на реке Тез, среди достопримечательностей – хорошо сохранившаяся сарацинская башня…» Что за скучища, в самом деле! Перво-наперво, никакой реки Тез нет. Насколько мне известно, считается, что она течёт внизу по полям, за железнодорожным переездом, но в любое время года воды в ней – воробью по колено. «Монтиньи расположен амфитеатром»? А вот и нет. Скорее сами дома сбегают с вершины холма в долину. Они громоздятся уступами под громадным замком, перестроенным при Людовике XV и уже обветшавшим – даже больше, чем низкая, сплошь увитая плющом сарацинская башня, которая тоже осыпается прямо на глазах. И это вовсе не город, а деревня: улицы, к счастью, немощёные, и вода после ливня стекает узкими бурными потоками, так что часа через два дорога уже сухая. Это деревня, притом не слишком красивая, но я её обожаю.
Густые, буйно разросшиеся леса, привольно шумящие повсюду, покуда хватает глаз, – вот в чём прелесть и очарование здешних мест, где холмы разбегаются над узкими, похожими на овраги долинами… Кое-где виднеются проплешины зелёных лугов и редкие клочки возделанных полей, но всё вбирает в себя великолепный лес. Так что этот благословенный край живёт в страшной бедности: красные крыши немногочисленных ферм, раскиданных там и сям, только оттеняют бархатистую зелень лесов.
Милые, так хорошо знакомые мне леса! Я исходила их вдоль и поперёк. И лесные вырубки, поросшие молодыми деревцами, яростно раздирающими лицо путника. В светлых рощицах полным-полно земляники, ландышей и… змей. При виде этих ужасных, маленьких, гладких и холодных существ, скользящих у моих ног, меня частенько охватывал удушливый страх. Раз двадцать, не меньше, мне случалось замереть, едва переводя дух, обнаружив у самой своей руки, возле куста мальвы, изящно свернувшегося ужа, выставившего вверх головку и не спускающего с меня золотистых глазок. Ужи не ядовитые, но какая жуть! И всё равно я снова возвращалась в лес – одна или с подружками; чаще одна, потому что эти дурёхи действуют мне на нервы: то они опасаются порвать платья о колючки, то пугаются зверюшек, мохнатых гусениц или хорошеньких, круглых и розовых, словно жемчужины, травяных паучков; бестолковые девицы без конца орут и чуть что уже устали – в общем, спасу от них нет.
У меня есть любимые деревья, которым лет по шестнадцать-двадцать; сердце кровью обливается, когда такой лес вырубают. Подлеска нет, деревья стоят как колонны, но на узких тропинках, где в полдень темно почти как ночью, голоса и шаги звучат тревожно. Как же я люблю здесь бывать! Всмотришься в зелёное сияние, таинственно мерцающее вдали меж деревьев, и душу переполняют одиночество, покой и лёгкое волнение – так сумеречно, такая глухомань кругом… Среди высоченных стволов никакой мелкой живности нет и в помине, травы не растут, земля утоптанная – то сухая и гулкая, то мягкая вблизи родников; порой пробежит белохвостый кролик или мелькнёт пугливая белка, которую толком и не разглядишь, так быстро она мчится, а ещё тут водятся неповоротливые золотисто-красные фазаны, кабаны (я, правда, их ни разу не видела) и волки – одного я слышала в начале зимы, когда собирала буковые орешки, славные, маленькие, маслянистые, от них першит в горле и нападает кашель. Иногда в этом высоченном лесу тебя застигает ливень; стоишь съёжившись под самым развесистым дубом и молча слушаешь из своего укрытия, как дождь стучит по кронам деревьев, будто по крыше, а потом вылезаешь из чащобы, ошеломленно и растерянно щурясь от яркого солнечного света.
А ельники! Не густые и не слишком загадочные – я люблю их аромат, розовый и лиловый вереск под ногами, песни ветра в ветвях. Идёшь через частый строевой лес и вдруг – о чудо! – выходишь на берег спокойного, затерянного в лесу глубокого пруда, окружённого со всех сторон деревьями. А посередине пруда, на островке, растут ели. Нужна немалая смелость, чтобы проползти туда по вырванному с корнем дереву, перекинутому под водой. Под елями разжигаешь костёр, даже летом, именно потому что нельзя, и печёшь на нём что под руку попадётся: яблоко, грушу, картошку, которую стащила на поле, а если и этого нет – кусок ржаного хлеба. Он пахнет горьким дымом, смолой – жуть какая прелесть!
Десять лет бродила я по лесам, забывая обо всём на свете, завоёвывая и открывая для себя этот мир. В тот день, когда придётся с ним расстаться, я буду горевать всей душой.
Два месяца назад мне стукнуло пятнадцать, я отпустила юбки до щиколоток, нашу старую школу сломали и нам поменяли учительницу. Юбки пришлось отпустить из-за того, что на мои ноги уже пялили глаза, с голыми ногами я стала самая настоящая барышня; старая школа развалилась на глазах, а на место нашей учительницы, злополучной мадам X., сорокалетней уродины и невежды, но добрячки, вечно терявшейся перед инспекторами, позарился кантональный уполномоченный доктор Дютертр, он вознамерился посадить на него свою протеже. А у нас все пляшут под дудку Дютертра.
Бедная старая школа, ветхая, пропахшая сыростью, но такая забавная! И пусть теперь строят новые роскошные здания, я никогда тебя не забуду.[1]1
Новый «школьный комплекс» строится уже семь-восемь месяцев в специально приобретённом соседнем саду, но до сих пор нас не очень-то интересовали эти постоянно растущие огромные белые коробки. Несмотря на быстроту (необычную для нашего городка лентяев), с какой ведутся работы, строительство, я думаю, не закончат до Всемирной выставки, а к тому времени, получив свидетельство об окончании учёбы, я уже – увы! – покину школу… (Прим. автора.)
[Закрыть]
На втором этаже были комнаты для учителей – мрачные и неудобные, на первом – наши два класса, старший и младший, занимали две комнаты, на удивление уродливые и грязные, с обшарпанными столами, каких я больше нигде не видела. Просидишь полгода за таким столом и запросто обзаведёшься горбом. После трёхчасовых утренних и дневных занятий в классах стояла такая вонища, что выворачивало наизнанку. Подружек моего круга у меня никогда не было – так уж заведено, что редкие состоятельные семьи в Монтиньи посылают своих детей в пансион в главный город департамента, посему в нашей школе учатся немытые, как на подбор, дочки бакалейщиков, крестьян, жандармов, а чаще всего рабочих.
Я же попала в эту странную компанию, потому что не желала покидать Монтиньи: будь со мной мама, она бы и на день меня тут не оставила, но папа в упор ничего не видит и мной не занимается – на уме у него одна работа, ему и в голову не приходит, что мне больше пристало воспитываться в пансионе при монастыре или при каком-нибудь лицее. Кто-кто, а я ему глаз открывать не буду.
Дружила я и дружу с Клер (фамилию не называю), своей сводной сестрой, тихой девочкой с прекрасными нежными глазами и романтической душой. В школе Клер только и делала, что каждую неделю влюблялась (о, платонически!) в нового мальчика. Она и сейчас готова втюриться в первого попавшегося придурка, склонного к поэтическим излияниям, – будь то младший преподаватель или инженер дорожной службы.
Потом – с дылдой Анаис (ей, без сомнения, удастся поступить в училище в Фонтеней-о-Роз благодаря феноменальной памяти, заменяющей ей мозги), равнодушной, порочной и такой спокойной, что её невозможно вогнать в краску – вот счастливая! Анаис – настоящая мастерица смешить, сколько раз она доводила меня до колик. Волосы у неё пегие, кожа жёлтая, в лице ни кровинки, глаза чёрные, узкие и длинные, как гороховые тычины. Одним словом, девица каких мало – врунья, прохиндейка, подхалимка, предательница, уж она-то сумеет устроиться в жизни. В тринадцать лет она переписывалась и встречалась с одним болваном-ровесником; об этом прознали, и вышла целая история, переполошившая всю школу – всех, кроме неё. Ещё я дружу с сестрами-двойняшками Жобер, прилежными ученицами, до того прилежными, что так бы и расцарапала их обеих – меня жутко раздражают их благоразумие, каллиграфический почерк, дурацкое сходство, вялые тусклые лица, слезливое кроткое выражение их овечьих глаз. Сестры Жобер – трудяги, отличницы, благопристойные лицемерки, несравненные зануды – фу!
Есть ещё весёлая, как зяблик, Мари Белом. Ей пятнадцать, но кротостью нрава и рассудительностью она точь-в-точь восьмилетняя тихоня. Её фантастическая наивность обезоруживает нашу вредоносность. Мы очень её любим. При ней я всегда выкладывала целый ворох самых неприличных историй, в первый момент она искренне приходила в ужас, а минуту спустя хохотала до упаду, всплескивая длинными узкими руками, «руками акушерки», как говорит дылда Анаис. У Мари матово-чёрные волосы, удлинённые, влажные и тоже чёрные глаза; со своим круглым мягким носиком Мари походит на хорошенького пугливого зайца. Наша пятёрка и составляет в этом году на зависть остальным некое избранное общество; мы уже обогнали «старших» и прямиком движемся к аттестату. Все прочие в наших глазах – мелюзга, жалкие людишки! В своём дневнике я представлю и других подружек – ведь я начинаю вести дневник или что-то в этом роде…
Мадам X., получив уведомление о переводе на другое место, плакала, бедняжка, весь день, и мы тоже – так что я была сильно настроена против новой учительницы. И вот одновременно с рабочими, разбирающими старую школу, в школьном дворе появляется и она, мадемуазель Сержан, в сопровождении матери, толстухи в чепчике, которая прислуживает дочери и души в ней не чает, – мать производит впечатление хитроватой, но не злой зажиточной крестьянки. Сама же мадемуазель Сержан мне вовсе не кажется доброй, и я не жду ничего хорошего от этой ладно скроенной рыжей тётки с округлыми талией и бёдрами. Она отнюдь не красавица – лицо у неё одутловатое, красное, нос курносый, а глубоко посаженные глазки – маленькие и недоверчивые. Она занимает в старой школе комнату, которую пока не трогают, вместе со своей миловидной помощницей Эме Лантене. Та нравится мне так же сильно, как не нравится её начальница. С захватившей чужое место мадемуазель Сержан я держусь замкнуто и вызывающе. Она уже пыталась меня приручить, но я заартачилась. После нескольких перепалок я убедилась, что учительница она властная, прямая до резкости, проницательная и волевая, но не в меру вспыльчивая. Владей она собой получше, ей не было бы равных. Стоит ей, однако, натолкнуться на сопротивление, глаза тут же загораются, на рыжих волосах появляется пот… Позавчера она выскочила вон из класса, только чтобы не запустить мне в лоб чернильницей.
В эту скверную осень из-за холода и сырости играть не тянет, и на переменках я беседую с мадемуазель Эме. Мы быстро подружились. Она похожа на нежную, мягкую, зябкую и невероятно ласковую кошечку. Как приятно смотреть на её розовую мордашку, обрамлённую белокурыми волосами, любоваться улыбчивыми золотистыми глазами с загнутыми кверху ресницами. Глаза у неё до того хороши, что парни оборачиваются. Иной раз, когда мы разговариваем на пороге малышового класса, мадемуазель Сержан молча проходит мимо нас к себе, сверля нас обеих ревнивым взглядом. Мы с моей новой подружкой чувствуем, что она злится из-за того, что мы так близко сошлись.
Малышке Эме уже девятнадцать, но она на полголовы ниже меня. Она ужасная говорунья, как всякая пансионерка, каковой она и была всего три месяца назад. Ещё она страшно любит ластиться, так и жмётся ко мне. Жмётся, как котёнок! И всё же она сдерживается – её душит непроизвольный страх перед мадемуазель Сержан – и прячет свои замёрзшие ручки под воротник из искусственного меха (бедняжка, как и тысячи ей подобных, едва сводит концы с концами). Чтобы привлечь Эме к себе, я строю из себя паиньку, простушку и засыпаю её вопросами, радуясь, что могу ею любоваться. Она рассказывает о себе; и до чего же она хороша, несмотря на неправильные черты лица, а может, как раз благодаря им. Скулы у Эме выступают чуть больше, чем надо, носик короткий, а слегка припухшие губы странно выгибаются влево, когда она смеётся, зато какие чудесные золотистые глаза, а какая нежная ровная кожа, кажется, совсем прозрачная, но не посинеет ни на каком холоде. Эме говорит без умолку – про отца-каменотёса, про скорую на руку мать, про сестру и трёх братьев, про годы, проведённые в департаментской Эколь Нормаль,[2]2
Эколь Нормаль – педагогическое училище. (Прим. перев.)
[Закрыть] где вода замерзала в кувшинах и где Эме всегда валилась с ног от недосыпа, ведь вставать приходилось в пять (хорошо ещё, учительница английского была к ней добра), и про каникулы в кругу семьи, где её заставляли заниматься хозяйством, приговаривая, что лучше быть при деле, чем строить из себя белоручку, – Эме перескакивает с пятого на десятое, делясь своими детскими невзгодами, которые она с трудом терпела и о которых вспоминает теперь с ужасом.
Ах, малышка Лантене, ваше гибкое тело ищет и ждёт не дождётся неведомых радостей. Не будь вы младшим преподавателем в Монтиньи, может, вы стали бы… не скажу кем. Но как приятно слышать и видеть вас. Вы четырьмя годами старше меня, но рядом с вами я неизменно чувствую себя старшей сестрой.
Моя новая наперсница обмолвилась как-то, что неплохо знает английский, и мне приходит в голову великолепная идея. Я спрашиваю папу (он у меня вместо мамы), не станет ли он возражать против того, чтобы мадемуазель Лантене давала мне уроки английской грамматики. Папа находит эту мысль, как, впрочем, и большинство моих мыслей, превосходной и, чтобы, по его словам, «не откладывать дело в долгий ящик», ведёт меня к мадемуазель Сержан. Та принимает нас с вежливой невозмутимостью и, пока папа излагает свой план, одобрительно кивает; но я испытываю смутное беспокойство, так как не вижу её глаз (я очень скоро заметила, что по глазам мадемуазель Сержан всегда можно узнать её мысли, та не в состоянии этому помешать, и теперь я с тревогой отмечаю, что она упорно не поднимает взгляда). Посылают за мадемуазель Эме, которая тут же спускается, вся красная, и знай себе тупо повторяет: «Да, сударь», «Конечно, сударь»: я тем временем гляжу на неё, очень довольная своей уловкой, и радуюсь, что теперь мы сойдёмся куда ближе, нежели беседуя на пороге младшего класса. Плата за уроки – пятнадцать франков в месяц; два занятия в неделю; для бедной младшей учительницы, которая зарабатывает семьдесят пять франков в месяц и ещё платит за стол и жильё, – это неожиданная удача. И потом, я думаю, ей приятно видеться со мной чаще. На сей раз мы обмениваемся с Эме лишь двумя-тремя фразами.
Итак, первый день занятий! Подождав после уроков, пока она соберёт учебники английского, я веду её к себе домой. Для наших занятий я приготовила укромный уголок в папиной библиотеке: большой стол с тетрадями, перьями и настольной лампой. Эме в смущении заливается краской (с чего бы это?) и запинаясь спрашивает:
– Думаю, Клодина, алфавит вы уже знаете?
– Разумеется, мадемуазель, я и грамматику немного знаю, например, я вполне могла бы справиться с этим небольшим переводом… Вам здесь нравится?
– Да, очень.
Немного понизив голос, тем же тоном, каким мы обычно вели наши беседы, я интересуюсь:
– Мадемуазель Сержан говорила вам ещё что-нибудь о наших занятиях?
– Нет, почти ничего. Только сказала, что мне повезло и что вы не доставите мне много хлопот – ведь стоит вам чуть-чуть постараться, и учение дастся вам легко.
– И всё? Не густо. Она явно рассчитывала, что вы передадите её слова.
– Клодина, давайте всё-таки начнём заниматься. В английском языке только один артикль…
И пошло-поехало…
После десяти минут серьёзных занятий я снова задаю вопрос:
– А вы заметили, какой у неё был недовольный вид, когда я пришла с папой просить, чтобы вы давали мне уроки?
– Нет… то есть заметила… может быть. Но вечером мы с ней почти не разговаривали.
– Снимите жакет, здесь у папы всегда такая парилка. Ах, какая вы тоненькая, того и гляди переломитесь. У вас такие красивые глаза! Сейчас при свете лампы это хорошо видно.
Я действительно так думаю, и мне приятно говорить ей комплименты, приятнее, чем получать их самой. Я любопытствую:
– А спите вы по-прежнему в одной комнате с мадемуазель Сержан?
Столь близкое соседство кажется мне отвратительным, но что делать, если из других комнат мебель уже вынесли и рабочие начинают разбирать крышу. Бедняжка вздыхает.
– Ничего не попишешь, но скука смертная. В девять вечера я раз-раз и ложусь, потом приходит она и тоже в кровать. Приятного мало жить вместе, когда отношения такие натянутые.
– Мне ужасно за вас обидно! Как вам, должно быть, тягостно каждое утро перед ней одеваться. Мне было бы противно показываться в одной рубашке людям, которые мне неприятны.
Вытащив часы, мадемуазель Лантене вздрогнула.
– Клодина, мы же с вами бездельничаем! Давайте за работу!
– Кстати… Вы слышали, что скоро должны приехать новые младшие преподаватели?
– Слышала, двое. Они будут здесь завтра.
– Вот забавно! У вас появятся сразу два поклонника.
– Замолчите! И потом, все, кого я до сих пор видела, меня не прельщали. А у этих ещё и имена смешные: Антонен Рабастан и Арман Дюплесси.
– Бьюсь об заклад, что эти балбесы раз двадцать на дню будут шастать по нашему двору под тем предлогом, что у мальчиков вход завален обломками.
– Как стыдно, Клодина, мы сегодня весь урок пролодырничали.
– В первый раз всегда так. В следующую пятницу работа пойдёт куда лучше. Чтобы раскачаться, нужно время.
Мадемуазель Лантене, коря себя за лень, пропускает мимо ушей мои умозаключения и заставляет хорошенько потрудиться до конца занятия, после чего я провожаю её до угла улицы. Смеркается, холодает, и мне больно видеть, как её изящная фигурка ныряет в морозную тьму, возвращаясь к рыжей тётке с ревнивыми глазами.
На этой неделе мы сподобились настоящей радости: нам, большим, поручили разгрузить чердак – перетащить вниз наваленные на чердаке книги и старые вещи. Пришлось поторапливаться. Каменщики ждали, чтобы начать снос второго этажа. Мы как бешеные носились по чердакам и лестницам. Рискуя нарваться на наказание, мы с Анаис добрались до лестницы, ведущей к комнатам преподавателей, в надежде увидеть наконец двух приехавших младших учителей, которых ещё никто не видел.
Анаис толкнула меня прямо на отворённую дверь, я споткнулась и распахнула её своей башкой. Мы прыснули со смеху и замерли на пороге комнаты. То была комната новых учителей – хорошо ещё, там никого не было. Мы быстренько всё осмотрели. На столе и на камине – большие литографии в простеньких рамках: итальянка с огромной копной волос, зубы прямо ослепительные, а рот крошечный, раза в три меньше глаз: тут же рядом изображение томной белокурой женщины, прижимающей спаниеля к блузке с голубыми лентами. Над кроватью Антонена Рабастана (четырьмя кнопками он пришпилил к стене табличку со своим именем) были прикреплены два скрещенных флажка – русский и французский. Что ещё? Умывальник, два стула, бабочки, приколотые булавками к пробкам, неряшливая кипа романсов на камине – и всё. Мы молча озираемся и пулей вылетаем на чердак: вдруг этот Антонен (ну и имечко!) возьмёт сейчас и поднимется по лестнице, вот ужас-то будет! Мы так громко топаем по запретным ступенькам, что на первом этаже кто-то появляется в дверях класса, где учатся мальчишки, и спрашивает со смешным марсельским акцентом: «Что там, эй? Вот уже полчаса я слышу гроход копыд на лестнице». Мы мельком видим толстого черноволосого крепыша… Наверху, когда все опасности позади, моя сообщница говорит, едва переводя дух:
– Знал бы он, что мы бежали из его комнаты!
– Локти бы себе искусал, что не застукал.
– Не застукал? – с невозмутимой серьёзностью подхватывает Анаис. – Ничего, этот детина ещё до тебя доберётся.
– Да иди ты со своими грязными намёками.
И мы продолжаем разбирать чердак. Что за наслаждение – рыться в куче книг и газет мадемуазель Сержан, которые нам поручено перетаскать. Разумеется, мы их пролистываем, прежде чем унести вниз, и я нахожу там «Афродиту» Пьера Луи и уйму номеров «Журналь амюзан». Мы упиваемся рисунком Жербо «Шум за кулисами», где господа в чёрном занимаются тем, что щекочут затянутых в трико смазливых танцовщиц в коротких юбочках, а девицы отбиваются и визжат. Другие ученицы уже спустились, на чердаке стемнело, а мы никак не оторвёмся от потешных рисунков Альбера Гийома.
Вдруг мы вздрагиваем – дверь открывается и раздаётся сердитый голос: «Кто там растопался на лестнице?» Мы встаём, напустив на себя серьёзный вид, в руках – охапки книг, и степенно говорим: «Здравствуйте, сударь!», нас душит смех, мы едва сдерживаемся. Это толстяк-учитель с весёлой физиономией, мимо которого мы недавно проскочили. Сообразив, что мы – старшие ученицы с виду лет шестнадцати, не меньше, он поворачивается и уходит, пробормотав: «Тысяча извинений, барышни!» Но стоит ему повернуться спиной, как мы пускаемся в пляс, строя дьявольские рожи. Мы так замешкались на чердаке, что, когда спустились, нам изрядно влетело. Мадемуазель Сержан осведомилась: «Чем это вы там наверху занимались?» – «Складывали книги в кучу, чтобы сподручнее было выносить». И я вызывающе сую ей под нос кипу книг с рискованной «Афродитой» и номера «Журналь амюзан», сложенные картинками вверх. Она мгновенно всё понимает, её и без того красные щёки становятся пунцовыми, однако она быстро спохватывается и говорит: «Ах, вот оно что! Вы притащили и книги моего коллеги, который ведёт уроки у мальчишек. На чердаке всё лежало вперемешку. Я ему отдам». Нахлобучка отменяется, мы обе выходим сухими из воды. За дверью я толкаю Анаис в бок, а та вся скукожилась от смеха:
– Нашла на кого свалить!
– Разве этот младенец похож на человека, который коллекционирует «глупости»?[3]3
Т. е. «непристойное» на местном наречии. Например, вечером во Фредонском лесу можно встретить парней и девушек, занимающихся «глупостями». (Прим. автора.)
[Закрыть] Хорошо ещё, если он знает, что детей не в капусте находят!
Коллега, на которого грешит мадемуазель Сержан, – унылый бесцветный вдовец, что называется, пустое место. Всё своё время он проводит либо в классе, либо запершись у себя в комнате.
В следующую пятницу у меня второй урок с мадемуазель Лантене. Я интересуюсь:
– Ну как, младшие учителя уже ухаживают за вами?
– Они и правда вчера приходили «засвидетельствовать нам своё почтение». Рубаха-парень, что ходит гоголем, – Антонен Рабастан.
– По прозвищу Жемчужина Канебьера,[4]4
Канебьер – улица в Марселе, выходящая к Старому порту. Клодина намекает на то, что Рабастан – марселец. (Прим. перев.)
[Закрыть] а каков из себя второй?
– Худой, красивый, интересный мужчина, его зовут Арман Дюплесси.
– Грех не прозвать такого Ришелье. Эме смеётся:
– Ну вы и злюка, Клодина, ведь такое прозвище непременно к нему прилипнет. Он настоящий бирюк! Кроме «да» и «нет», ни слова из него не вытянешь!
Сегодня вечером моя учительница английского выглядит очаровательно. Я не могу не залюбоваться её лукавыми, ласковыми глазами с золотистыми, как у кошки, блёстками, но я понимаю, что в них не видать ни доброты, ни чистосердечия, ни верности. Но личико у неё свежее, глаза так и сияют. Здесь, в тёплой уединённой комнате, ей так хорошо, что я готова влюбиться до беспамятства всем своим неразумным сердцем. А что оно у меня неразумное, для меня давно не секрет, но это меня не останавливает.
– А эта рыжая тётка разговаривает с вами в последние дни?
– Как же, она ведёт себя очень любезно. По-моему, она вовсе не сердится из-за того, что мы подружились.
– Ну конечно! Поглядите, какие у неё глаза! Совсем не красивые, не то что у вас, и такие злые… Ах, как вы прелестны, милочка!
Покраснев до ушей, Эме неуверенно отвечает:
– Какая же вы сумасбродка, Клодина! Теперь я готова в это поверить, тем более что мне об этом все уши прожужжали.
– Знаю, знаю, пусть себе болтают, мне-то что? Мне приятно ваше общество, расскажите лучше о своих поклонниках.
– Нет у меня поклонников! А двух младших учителей мы, по-моему, будем видеть часто. Рабастан, судя по всему, человек компанейский и всегда таскает с собой своего приятеля Дюплесси. Да, кстати, я, скорее всего, вызову сюда свою младшую сестрёнку, она будет жить здесь на полном пансионе.
– Ваша сестра мне до лампочки. Сколько ей лет?
– Ваша ровесница, на несколько месяцев младше. На днях ей исполнится пятнадцать.
– Хорошенькая?
– Да нет, не очень, сами увидите. Немного робкая и дичится.
– Шут с ней, с вашей сестрой. Лучше расскажите о Рабастане, я видела его на чердаке, он поднялся туда нарочно. У этого толстяка Антонена ужасный марсельский выговор.
– Да, но мужчина он видный. Послушайте, Клодина, вы будете наконец работать? Как вам не стыдно! Прочтите-ка вот это и переведите.
Но сколько Эме ни возмущается, работа не движется. На прощание я её целую.
На следующий день на перемене Анаис дразнит меня: скачет, выплясывает как ненормальная, а лицо застыло, как маска, и тут во дворе у ворот появляются Рабастан и Дюплесси. Эти господа здороваются, и мы трое. Мари Белом, дылда Анаис и я, со сдержанной корректностью отвечаем на их приветствие. Они входят в большую комнату, где учительницы проверяют тетради, и мы видим, как они говорят и смеются. Тут я чувствую внезапную неодолимую потребность забрать оставленное на парте пальто и, толкнув дверь, влетаю в класс, словно не подозревая, что эти господа могут оказаться там. И мгновенно замираю на пороге, разыгрывая смущение. Мадемуазель с металлом в голосе бросает: «Угомонитесь наконец, Клодина», и я бесшумно удаляюсь, но успеваю заметить, что Эме Лантене хихикает с Дюплесси и строит ему глазки. Ну погоди, рыцарь печального образа, не сегодня-завтра пойдёт гулять песенка о тебе, каламбур или прозвище – будешь знать, как клеиться к мадемуазель Эме. Но что это? Меня зовут? Вот здорово! Я с послушным видом возвращаюсь.
– Клодина, – обращается ко мне мадемуазель Сержан, – разберите вот это. Господин Рабастан – музыкант, но до вас ему далеко.
Какая любезность! Сменила гнев на милость! Разбирать мне приходится унылую до слёз мелодию из «Домика в Альпах». Кроме того, у меня всегда срывается голос, когда я пою перед чужими. И сейчас я аккуратно воспроизвожу мелодию, но голос у меня смешно дрожит и лишь к концу, к счастью, крепнет.
– Ах, мадемуазель, примите мои поздравления, плистящее пение!
Я протестую и показываю ему в кармане гугиш, как бы выразился сам он. И возвращаюсь к потрушкам (у него такой заразительный акцент!), которые встречают меня с кислыми физиономиями.
– Надеюсь, дорогуша, – цедит сквозь зубы дылда Анаис, – что теперь ты выбьешься в любимицы. Ты наверняка произвела на этих господ сногсшибательное впечатление, так что впредь мы частенько будем видеть их у себя.
Двойняшки Жобер завистливо посмеиваются.
– Да отвяжитесь вы от меня. Было бы из-за чего огород городить, я лишь напела одну мелодию. Рабастан – южанин, южанин-каторжанин, а я эту породу на дух не выношу. Что же до Ришелье, если он зачастит сюда, то не из-за меня.
– А из-за кого?
– Из-за мадемуазель Эме, вот из-за кого! Он так и пожирает её глазами.
– Скажешь тоже, – шепчет Анаис, – да и потом, ты ведь не его будешь ревновать к ней, а её к нему.
Ну и язва эта Анаис, всё подмечает, а чего не подметит, то выдумает!
Учителя возвращаются во двор: Антонен Рабастан, общительный и доброжелательный, и его приятель – застенчивый, почти нелюдимый. Им пора в класс, сейчас прозвенит звонок, а их питомцы так галдят в соседнем дворе, словно их всех скопом бросили в котёл с кипящей водой. Нам тоже надо в класс, и по дороге я говорю Анаис:
– Что-то давно к нам не заглядывал кантональный уполномоченный. Будет удивительно, если мы не увидим его на этой неделе.
– Он вчера приехал и, конечно, сунется к нам.
Дютертр, кантональный уполномоченный, кроме того, ещё и пользует детей из приюта, которые в большинстве своём ходят в нашу школу. В этом двойном качестве Дютертр получает к нам доступ, и уж он этой возможностью не пренебрегает. Говорят, мадемуазель Сержан – его любовница, но чего не знаю, того не знаю. А что он ей задолжал – голову даю на отсечение; выборная кампания стоит немало, а Дютертр, будучи без гроша в кармане, упорно желает представлять избирателей Френуа в палате депутатов вместо старого молчаливого кретина, у которого денег куры не клюют, но каждый раз терпит неудачу. При этом я уверена, что пылкая рыжая мадемуазель Сержан от него без ума. Она так и заходится в ревнивой злобе, когда видит, что он щупает нас чересчур откровенно.
Итак, он частенько оказывает нам честь своим посещением, рассаживается прямо на столах, чуть что, застревает возле старших учениц, особенно около меня: проверяет мои задания, тычется усами мне в ухо, поглаживает шею – он со всеми нами на «ты» (ведь он знавал нас ещё крохами!), – скалится, а чёрные глаза так и горят! Мы находим его очень любезным, но я-то знаю, какой он проказник, и не испытываю перед ним ни тени робости, чем шокирую своих приятельниц.
Сегодня у нас урок шитья, мы нехотя вытаскиваем иголки и еле слышно переговариваемся. Гляди-ка, уже и снег хлопьями валит. Вот здорово! Будем, то и дело шлёпаясь, скользить по льду и бросаться снежками. Мадемуазель Сержан смотрит на нас невидящими глазами, витая мыслями в облаках.
Тук-тук. Кто-то стучит в окно. За кружащимися снежинками виднеется лицо Дютертра. Он стучит в стекло, с головы до ног укутанный в меха, этакий красавчик с масляно блестящими глазами и зубастой улыбкой. На первой скамье (где сидим я, Мари Белом и дылда Анаис) шевеленье. Я поправляю волосы на висках, Анаис покусывает губы, чтобы они покраснели, а Мари потуже затягивает пояс. Двойняшки Жобер складывают руки, как на святом причастии: «Я храм Духа Святого».
Мадемуазель Сержан стремительно вскакивает, опрокинув стул и подставку для ног, и бежит открывать. Поднимается потешная кутерьма. Пользуясь суматохой, Анаис щиплет меня и делает зверские рожи, грызя угольный карандаш и ластик. (Сколько ей ни запрещали есть столь необычную пищу, всё без толку: её карманы и рот весь день забиты огрызками карандашей, вонючими чёрными резинками, углём для рисования и розовыми промокашками. Мел и грифели скапливаются кучами у неё в животе, недаром у неё такой жуткий цвет лица – грязно-серый, как штукатурка. Я вот, к примеру, ем только папиросную бумагу, да и то определённой марки. А эта дылда разоряет коммуну, оплачивающую нам писчебумажные товары, и каждую неделю требует себе всё новые «школьные принадлежности»; в начале учебного года муниципальный совет даже выразил протест.)
Дютертр трясёт припорошенными снегом мехами – кажется, что это его собственная шкура; мадемуазель Сержан так сияет от радости, что забывает посмотреть, не слежу ли я за ней. Дютертр шутит с мадемуазель Сержан, и от его звучного голоса – Дютертр говорит быстро, с горским выговором – в комнате делается теплее. Я проверяю ногти и поправляю причёску: Дютертр всё чаще поглядывает в нашу сторону – ещё бы, ведь мы взрослые пятнадцатилетние девушки, и если на лицо я выгляжу моложе, то фигура у меня как у восемнадцатилетней. На мои волосы тоже стоит посмотреть – настоящая спадающая локонами грива, цвет которой в зависимости от освещения меняется от каштанового до тёмно-золотистого, что неплохо сочетается с кофейным цветом моих глаз. Локоны спускаются почти до талии, я никогда не собирала волосы в косы или пучок; от пучков у меня мигрень, а косы недостаточно пышно обрамляют лицо. Когда мы играем в салки, я связываю волосы в конский хвост, чтобы не стать лёгкой добычей для водящего. И потом, разве не красивее, когда волосы распущены?