Текст книги "Клодина в школе"
Автор книги: Сидони-Габриель Колетт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
– Здравствуйте, господин Салле.
Он глядит на меня, поправляет очки, прищуривается и всё равно не видит.
– Я Клодина, узнаёте?
– А… Вы здесь! Здравствуйте, милое дитя. Как здоровье вашего батюшки?
– Спасибо, очень хорошо.
– Как экзамены? Всё в порядке? Много ещё осталось?
– Много! У меня ещё физика и химия, литература в вашем лице, английский и музыка. Госпожа Салле хорошо себя чувствует?
– Жена? Она прохлаждается в Пуату. Ей следовало бы ухаживать за мной, но…
– Послушайте, господин Салле, раз уж мы с вами всё равно сидим и разговариваем, сняли бы вы с меня литературу.
– Но я ещё не дошёл до вашей фамилии, ещё далеко… Приходите потом…
– Но какая разница, господин Салле?
– Разница в том, что у меня выдалась минута отдыха, которую я вполне заслужил. И потом, так не положено, нельзя нарушать алфавитный порядок.
– Ну пожалуйста, господин Салле! Да и к чему вам меня спрашивать? Вы же знаете, что я знаю много больше, чем требуется по программе. Я целыми днями торчу в папиной библиотеке.
– Да… это так. Ладно, я пойду вам навстречу. Я намеревался спросить вас об аэдах, трубадурах, о «Романе Розы» и тому подобном.
– Отдыхайте, господин Салле. О трубадурах-то мне известно: я представляю их себе похожими на маленького флорентийского певца,[8]8
Вероятно, имеется в виду часто воспроизводившаяся статуя скульптора Поля Дюбуа. – Здесь и далее примечания переводчиков.
[Закрыть] такими вот…
Я встаю и принимаю соответствующую позу, перенеся вес тела на правую ногу, зелёный зонтик папаши Салле изображает мандолину. К счастью, мы одни в этом углу! Люс следит за мной издали, раскрыв от изумления рот. Бедного подагрика моя выходка немного развлекла, он смеётся.
– …на голове у них бархатная шапочка, волосы вьются, костюм часто двухцветный (наполовину синий, наполовину жёлтый – очень красиво), мандолина висит на шёлковом шнуре, они поют вещицу из «Прохожего»:[9]9
Одноактная комедия в стихах Франсуа Коппе.
[Закрыть] «Милая, вот и апрель». Так я себе представляю трубадуров, господин Салле. Есть, правда, ещё трубадуры времён Первой империи.[10]10
Речь идёт о стилизации под трубадуров, мода на которых возникла в первой трети XIX в.
[Закрыть]
– Дитя моё, вы изрядная сумасбродка, но я с вами отдыхаю душой. Однако кого вы называете «трубадурами времён Первой империи»? Только говорите тише, дорогая Клодина: если эти господа нас услышат…
– Я тихо! Трубадуров времён Первой империи я знаю по песням, которые пел папа. Вот послушайте… – И я шёпотом напеваю:
Горяч в любви, и что ему пушки,
Лира в руке, на голове шлем.
Уходя на войну, твердит пастушке,
Чтоб не забыла его совсем.
Мой меч отдаю отчизне.
Тебе же – остаток жизни.
Хотя умереть для любви и славы
Трубадур будет рад в борьбе кровавой.[11]11
Отрывок из романса Сована «Храбрый трубадур», написанного около 1815 г.
[Закрыть]
Папаша Салле смеётся от всей души:
– Да уж! Какие странные были люди! Знаю, лет через двадцать мы будем такими же… но этот образ трубадура с лирой и в шлеме! Бегите, дитя моё, я поставлю вам хорошую отметку, передайте наилучшие пожелания вашему отцу, скажите, что я его очень люблю и что он учит дочку славным песенкам!
– Спасибо, господин Салле, до свидания, ещё раз спасибо, что не стали меня спрашивать, я никому не скажу, будьте спокойны!
Какой славный человек! После этого я немного воспряла духом. Вид у меня такой весёлый, что Люс интересуется:
– Ты, наверно, хорошо ответила? Что он спрашивал? И зачем ты брала его зонтик?
– А, он задавал очень сложные вопросы про трубадуров, про то, как выглядят их инструменты. Хорошо, что я помнила все эти подробности!
– Как выглядят инструменты… Ужас, мне страшно от одной только мысли, что он мог меня об этом спросить. Как выглядят инструменты… но этого нет в программе. Я скажу мадемуазель…
– Вот именно, мы составим жалобу. А ты уже закончила?
– Да, спасибо, закончила. У меня словно сто пудов с плеч свалилось, честное слово. По-моему, отвечать осталось только Мари.
– Мадемуазель Клодина, – послышалось сзади. Ах, это Рубо! Я сажусь перед ним со сдержанным благопристойным видом. Рубо обращается ко мне очень любезно, он у нас считается человеком обходительным; я отвечаю, но вижу, что он ещё сердится на меня – вот злопамятный! – за то, что я так сразу отвергла его боттичеллиевский мадригал. Чуть ворчливым тоном он спрашивает:
– Сегодня вы не заснули под сенью листвы, мадемуазель?
– А этот вопрос тоже входит в программу, сударь? Он покашливает. Своей вопиющей бестактностью я лишь разозлила его. Ну да ладно!
– Скажите, пожалуйста, что бы вы сделали, если бы вам понадобились чернила?
– Ну-у, сударь, да мало ли что… Самое простое – пойти в ближайший магазин канцелярских товаров.
– Шутка остроумная, но на высокую оценку не потянет. Постарайтесь перечислить ингредиенты, из которых вы бы стали получать чернила…
– Чернильный орешек… танин… окись железа… камедь…
– В каких пропорциях?
– Не знаю.
– Тем хуже! А можете вы мне рассказать про слюду?
– Я видела её лишь в окошках комнатных печей.
– Правда? Очень плохо! А из чего делают карандашный грифель?
– Из графита мягкой породы, которую разрезают на палочки и помещают между двумя половинками деревянного цилиндра.
– Это единственное применение графита?
– Других я не знаю.
– Опять плохо! Выходит, из него изготовляют только карандаши!
– Да, но их изготовляют множество. По-моему, в России есть графитовые шахты. Во всём мире потребляют колоссальное количество карандашей, особенно экзаменаторы, которые набрасывают портреты экзаменующихся девушек в своих записных книжках. Рубо краснеет и ёрзает на стуле.
– Перейдём к английскому.
Он открывает сборничек сказок мисс Эджворт:
– Будьте добры, переведите несколько фраз.
– Перевести – пожалуйста, но читать… ни за что!
– Это почему же?
– Потому что у нашей учительницы английского смешное произношение. А я не умею произносить по-другому.
– Ну и что?
– А то, что я терпеть не могу, когда надо мной смеются.
– Всё же прочтите немного, я вас тут же остановлю. Я читаю, но совсем тихо, едва выговаривая слоги, и, не дочитав до конца, перехожу к переводу. Рубо, как ни старается не обращать внимания на моё плохое произношение, прыскает со смеху – так бы и расцарапала ему физиономию! Можно подумать, что это я виновата!
– Хорошо. А теперь назовите мне несколько неправильных глаголов с их перфектами и причастиями прошедшего времени.
– То see, видеть. I saw, seen. То be, быть. I was, been. То drink, пить. I drank, drunk. To…
– Достаточно, спасибо. Всего хорошего, мадемуазель.
– Благодарю, вы очень добры, сударь.
На следующий день я узнала, что этот изысканно одетый тартюф влепил мне очень плохую отметку – на три балла ниже средней – и засыпал бы меня напрочь, если бы мои оценки за письменный экзамен, особенно за сочинение, не перевесили. Вот и доверяй после этого притворщикам в вычурных галстуках – всем тем, кто приглаживает усы, рисует ваш портрет и украдкой бросает на вас взгляды. Правда, я его рассердила, но подумаешь… Откровенные бульдоги вроде Лакруа в сто раз лучше!
Скинув физику с химией, а заодно и английский, я сажусь и придаю своим волосам чуть более художественный вид. Разыскавшая меня Люс с довольным видом накручивает мои локоны на палец, ластится и трётся об меня, как кошка. Как только у неё хватает сил в такую жару…
– А где остальные, Люс?
– Остальные уже отстрелялись и спустились с мадемуазель во двор. Девчонки из других школ тоже там.
Зал действительно быстро пустеет.
Наконец толстуха Мишло называет мою фамилию. Красная, усталая – она разжалобила бы даже Анаис. Я сажусь, она молча смотрит на меня слегка ошалело, но доброжелательно:
– Мадемуазель Сержан сказала мне, что вы… музыкантша.
– Да, мадемуазель, я играю на пианино.
– Но тогда вы понимаете в музыке больше моего, – воздев руки, восклицает она.
Это вырвалось у неё так искренне, что я не могу удержаться от улыбки.
– Знаете, вы сейчас споёте с листа, и я вас отпущу. Я подышу вам что-нибудь посложнее, ведь вы всё равно справитесь.
Отрывок «посложнее», который она нашла, оказался довольно простеньким, но ей самой все эти шестнадцатые доли, семь бемолей у ключа показались «жутким» кошмаром. Я пою его allegro vivace перед обступившими меня девчонками, вздыхающими кто от зависти, кто от восхищения. Мадемуазель Мишло одобрительно кивает и к досаде присутствующих без дальнейших проволочек ставит мне двадцать.
Уф! Наконец всё позади! Теперь снова Монтиньи, школа, лес, любовные игры учительниц (бедная Эме, как она, наверное, истомилась в одиночестве!). Я сбегаю во двор. Ожидавшая меня мадемуазель Сержан поднимается.
– Ну что, всё?
– Да, наконец-то! По музыке у меня двадцать.
– Двадцать по музыке! – хором восклицают подружки, не веря своим ушам.
– Не хватало ещё, чтобы вы не получили двадцать по музыке, – с равнодушным видом говорит мадемуазель, но в душе она польщена.
– Какая разница, – с ревнивой досадой бросает Анаис. – Двадцать по музыке, девятнадцать по сочинению… если у тебя много таких оценок!
– Успокойся, лапочка. Красавчик Рубо на меня не расщедрился.
– Это почему? – тут же всполошилась мадемуазель.
– Потому что я отвечала ему не очень. Он спросил, из какого дерева делают флейты… нет, карандаши… что-то вроде этого. Потом пристал с чернилами… с Боттичелли – в общем, мы с ним не столковались.
Директриса помрачнела.
– Не удивлюсь, если вы сделали какую-нибудь глупость! Если вы провалились, пенять будет не на кого, только на себя.
– Не скажите. Во всём виноват Антонен Рабастан. Он возбудил во мне такую неистовую страсть, что я забросила занятия.
На это Мари Белом, сложив свои руки акушерки, говорит, что, будь у неё возлюбленный, она ни за что не объявила бы об этом с таким бесстыдством. Анаис косится, пытаясь определить, шучу я или нет, а мадемуазель, пожав плечами, ведёт нас обратно в гостиницу. Мы плетёмся едва волоча ноги и то и дело отстаём, так что мадемуазель приходится без конца кого-нибудь поджидать на повороте. Мы ужинаем, зеваем от усталости, но едва пробило девять, как нас охватывает лихорадочное возбуждение: надо пойти прочитать на двери сего неказистого рая имена тех, кто «выдержал экзамены.
– Я никого не возьму, – заявляет мадемуазель. – Пойду одна, а вы подождите.
Но раздаются такие стенания, что она смягчается и разрешает нам идти.
Мы вновь предусмотрительно запаслись свечами, но они на этот раз оказались лишними: чья-то доброжелательная рука прицепила над белым листом с нашими фамилиями большой фонарь. Я немного опережаю события, говоря «нашими», – вдруг моей в списке не будет? Анаис от радости лишится чувств! Не обращая внимания на выкрики, толчки, хлопанье в ладоши, я читаю, довольная: «Анаис, Клодина и т. д.» – значит, все? Увы, кроме Мари.
– Мари срезалась, – шепчет Люс.
– Мари в списке нет, – бормочет Анаис, с трудом сдерживая злорадную усмешку.
Бедняжка Мари, бледная как смерть, стоит не шелохнувшись перед треклятым листком, не сводя с него расширенных, круглых, блестящих, как у птицы, глаз. Потом уголки её губ вытягиваются, и она начинает громко рыдать… Огорчённая мадемуазель уводит её. Мы идём следом, не обращая внимания на прохожих, которые на нас оглядываются. Мари жалобно голосит.
– Мари, будьте же благоразумны, – успокаивает её мадемуазель. – В октябре вам повезёт больше. Подумаешь, поработать два лишних месяца…
Но Мари безутешно заливается слезами.
– Говорю вам, вы всё сдадите! Я обещаю! Вы довольны?
Такое уверение действительно производит своё счастливое действие. Мари теперь лишь скулит, как крошечный щенок, оторванный от матери, и вытирает слёзы.
Платок у неё хоть выжимай, недолго думая она действительно выжимает его на мосту. Стервозина Анаис говорит вполголоса:
– Газеты предсказывают паводок на Лиссе.
При этих словах на Мари нападает безудержный хохот, время от времени прерываемый всхлипываниями, мы все тоже прыскаем. Ну вот, переменчивый ум нашей чудачки вновь видит всё в розовом свете. Она уже представляет, как в октябре сдаст экзамены, и веселится. В этот тяжкий вечер мы не находим более подходящего занятия, как до десяти часов прыгать на площади под луной через верёвочку (прыгают все, даже сёстры Жобер).
На следующий день мадемуазель расталкивает нас в шесть, хотя поезд отходит лишь в десять.
– Вставайте, блошки, пора, надо собирать вещи, позавтракать, времени у нас немного!
Мадемуазель в необычайном возбуждении и вся дрожит, её проницательные глаза блестят, искрятся. Она смеётся и пихает Люс, которая пошатывается, не в силах проснуться, потом колотит Мари Белом: та сидит в одной рубашке, засунув ноги в шлёпанцы, протирает глаза и никак не может толком понять, что происходит. Мы все так умаялись. Но кто бы сейчас узнал в мадемуазель дуэнью, что присматривала за нами эти три дня? Радость преобразила её: скоро она увидит свою малышку Эме! Ликующая блаженная улыбка не сходит с её лица даже в омнибусе, везущем нас на вокзал. Мари, кажется, немного взгрустнула, вспомнив о своей неудаче, но, сдаётся мне, удручённый вид она принимает скорее по необходимости. Мы болтаем без умолку, все разом, как ненормальные, каждая рассказывает пяти другим, как она сдавала экзамены, но слушать никто не слушает.
– Представляешь, старушка, – восклицает Анаис, – как он начал спрашивать у меня даты…
– Я сто раз запрещала вам говорить «старушка», – перебивает её мадемуазель.
– Представляешь, старушка, – шёпотом повторяет Анаис, – я еле успела открыть свою книжечку на ладони. Но самое поразительное, что он видел, честное слово, видел и промолчал.
– Враки! – выкрикивает, выпучив глаза, правдолюбивая Мари Белом. – Я там была и смотрела, он ничего не заметил. Он бы отобрал у тебя шпаргалку, отобрал же он складную линейку у девчонки из Вильнёва.
– Ишь разговорилась! Поди лучше расскажи Рубо, что в Собачьем Гроте полным-полно серной кислоты!
Мари опускает голову, краснеет и снова заливается слезами, вспомнив о своих невзгодах. Я делаю вид, что хочу раскрыть зонтик, а мадемуазель внезапно отвлекается от своих «блаженных упований».
– Анаис, вы просто змея! Если вы будете мучить подружек, я отправлю вас в другой вагон.
– Самое лучшее – в вагон для курильщиков, – заверяю я.
– А вас не спрашивают. Берите чемоданы, вещи, ну что стоите как рохли!
Сев в поезд, она уже не обращает на нас внимания, словно нас не существует в природе. Люс засыпает, положив голову мне на плечо. Сёстры Жобер поглощены созерцанием бегущих за окном полей, белого неба в барашках. Анаис грызёт ногти. Мари дремлет наедине со своим горем.
В Бреле, последней станции перед Монтиньи, мы начинаем суетиться – ведь через десять минут мы будем дома. Мадемуазель вынимает карманное зеркальце и проверяет, прямо ли сидит шляпка, достаточно ли живописно лежат её жёсткие рыжие волосы, проверяет яркий пурпур губ – вид у неё сосредоточенный, трепетный, чуть ли не безумный. Анаис щиплет себя за щёки в безрассудной надежде придать им розовый оттенок, я напяливаю свою обалденную огромную шляпу. Для кого мы так стараемся? Разумеется, не для Эме, нам-то она что… Значит, ни для кого – для служащих вокзала, водителя омнибуса папаши Ракалена, шестидесятилетнего пьяницы, для идиота, торгующего газетами, для собак на дороге.
Вот и ельник, леса Бель-Эр, общинные луга, товарная станция – наконец раздаётся визг тормозов. Мы соскакиваем на землю следом за мадемуазель, которая уже бежит к малышке Эме, от радости подпрыгивающей на перроне. Директриса так крепко сжимает её в своих объятиях, что хрупкая Эме, побагровев, хватает ртом воздух. Мы подбегаем к Эме и, как подобает скромным ученицам, здороваемся: «…асьте, ммзель, как аше зровье, ммзель?»
Погода хорошая, и спешить нам некуда – мы засовываем чемоданы в омнибус, а сами не спеша возвращаемся пешком по дороге, вьющейся между живых изгородей, за которыми цветут синие и винно-розовые полигалии и Ave Maria с белыми крестообразными цветочками. Рады-радёшеньки, что нас оставили в покое, что нам не надо ни повторять историю Франции, ни раскрашивать карты, мы носимся вокруг своих учительниц, которые идут рука об руку, нога в ногу. Сестру Эме чмокнула, потрепала по щеке и сказала: «Ну видишь, дурочка, всё хорошо». И теперь она никого не видит и не слышит, кроме директрисы.
Лишний раз испытав разочарование, бедняжка Люс цепляется за меня и следует за мной, словно тень, источая шёпотом насмешки и угрозы:
– Стоит, право же, напрягать мозги ради таких похвал! Хороши они обе, нечего сказать. Сестра виснет на руке мадемуазель Сержан, как корзина. Как только прохожих не стыдится – впрочем, их это не больно волнует.
Они и впрямь плевать хотят на прохожих.
Мы возвращаемся с триумфом! Все знают, откуда мы вернулись, и знают результаты экзаменов – мадемуазель заранее телеграфировала. Люди стоят у дверей и дружески нас приветствуют. Мари ещё больше сокрушается и втягивает голову в плечи.
Мы несколько дней не видели школы, и теперь по возвращении она кажется нам ещё лучше: красивая, как игрушка, вся вылизанная, белая – посередине мэрия, по бокам корпуса для мальчиков и девочек, просторный двор, в котором, к счастью, сохранились кедры, небольшие правильные клумбы во французском стиле, тяжёлые железные ворота – слишком тяжёлые и мрачные, – уборная с шестью кабинками, тремя для больших, тремя для маленьких (из трогательной стыдливости кабинки для больших снабжены сплошными дверями, в то время как кабинки для маленьких – половинными), отличные спальни на втором этаже, на светлые окна и белые занавески которых обращаешь внимание уже с улицы. Долго ещё её оплачивать несчастным налогоплательщикам. Уж такая красивая – вылитая казарма!
Ученицы встречают нас невероятным гвалтом: Эме на время отлучки доверила своих подопечных, как и старшеклассниц, убогой мадемуазель Гризе, и в результате классы закиданы бумажками, башмаками, огрызками яблок… Мадемуазель Сержан хмурит рыжие брови, и тут же воцаряется порядок, чьи-то руки услужливо подбирают огрызки, чьи-то ноги вытягиваются и вновь напяливают на себя разбросанные башмаки.
В животе у меня урчит от голода, и я отправляюсь завтракать, предвкушая встречу с Фаншеттой, садом, папой: беленькая Фаншетта жарится и худеет на солнце, она встречает меня пронзительным удивлённым мяуканьем; зелёный запущенный сад зарос травой, трава лезет, тянется вверх к солнцу, которое загораживают ей высокие деревья. А вот и папа, встречающий меня ласковым хлопком по плечу:
– Что с тобой случилось? Давно тебя не видел!
– Но папа, я сдавала экзамены.
– Какие экзамены?
Говорю вам, второго такого, как папа, нет. Я с готовностью пересказываю ему события последних дней, меж тем как он пощипывает рыжую с проседью бородищу. Вид у него довольный. Скрещивание слизняков явно принесло небывалые результаты.
Я позволяю себе четыре-пять дней отдохнуть, побродить по Матиньону, где опять встречаю свою сводную сестру Клер, на сей раз она заливается слезами: её возлюбленный покинул Монтиньи, даже не удосужившись её предупредить. Через неделю Клер обзаведётся новым ухажёром, который бросит её спустя три месяца; она недостаточно хитра, чтобы удержать парня, и недостаточно практична, чтобы женить его на себе; а так как она упрямо сохраняет благоразумие… подобное положение дел может затянуться.
А пока она пасёт своих двадцать пять баранов, немного похожая на пастушку из комической оперы, немного смешная в своей большой шляпе колоколом, которая сохраняет лицо от загара, а волосы – от выгорания (от солнца волосы желтеют, дорогая!), в синем с белым узором фартучке и с романом (красными буквами на белой обложке заглавие: «На празднике»), засунутым в корзину. (Это я дала Клер почитать Огюста Жермена, чтобы приобщить её к жизни взрослых! Увы! Будет, наверно, и моя вина во всех тех диких глупостях, которые она натворит.) Уверена, что она считает себя несчастной, в самом поэтическом смысле слова, печальной покинутой невестой, и, когда остаётся одна, ей нравится принимать ностальгические позы: «откидывать руки, как ненужное орудие»[12]12
Искаженная цитата из Бодлера.
[Закрыть] или сидеть понурив голову, наполовину скрытую распущенными волосами. Пока она пересказывает мне скудные события последних четырёх дней вкупе со своими невзгодами, я забочусь о её овцах, посылая за ними собаку: «Приведи их, Лизетта! Приведи сюда!», – и раскатисто произношу «бррр… зараза!», чтобы отогнать их от овсов, – я к этому привыкла.
– …когда я узнала, каким поездом он уезжает, – вздыхает Клер, – я оставила овец на Лизетту и спустилась к шлагбауму. Я дождалась поезда, он шёл медленно, потому что там подъём. Я увидела его, замахала платком, послала ему воздушные поцелуи, думаю, он меня заметил. Послушай, точно не скажу, но, по-моему, глаза у него были красные. Может, его заставили вернуться родители. Может, он мне напишет…
Давай, давай, сочиняй, романтическая натура, надеяться не запрещено. Да и потом, вздумай я тебя разубеждать, ты всё равно не поверишь.
После того как я пять дней бродила по лесу, царапая руки и ноги о колючие кусты, собирая охапки диких гвоздик, васильков и смолёвок, лакомясь горькими лесными вишнями и крыжовником, меня снова одолевают любопытство и тоска по школе. И вот я туда возвращаюсь.
Вхожу во двор и вижу: старшеклассницы сидят в тени на скамьях и лениво готовят работы к выставке; младшие плещутся на крытой площадке возле колонки. Мадемуазель расположилась в плетёном кресле, а Эме – у её ног на перевёрнутом цветочном ящике; наши красотки предаются безделью и шушукаются. При моём появлении директриса подскакивает и поворачивается на сиденье:
– Ах, вот и вы! Наконец-то! Я смотрю, вы приятно проводите время! Мадемуазель Клодина скачет по полям, не думая о том, что на носу раздача школьных наград, а ученицы не знают ни одной ноты из песни, которую будут петь хором на празднике!
– А что… мадемуазель Эме уже не преподаёт пение? И господин Рабастан?
– Не говорите глупостей! Вы прекрасно знаете, что мадемуазель Лантене не в состоянии петь, у неё слишком нежный голос. Что же до господина Рабастана, в городе было столько пересудов о его визитах к нам и о его уроках пения! Край сплетников, что поделать! Господин Рабастан сюда больше не придёт. Так что без вас хор обойтись не может, и вы этим злоупотребляете. Сегодня в четыре мы распределим партии, вы напишете на доске куплеты, а остальные их спишут себе.
– Хорошо. А что мы в этом году будем петь?
– Гимн Природе. Мари, подите принесите его, он лежит у меня на столе. Клодина начнёт его разучивать.
Эта рассчитанная на три партии песенка – в самый раз для школьного хора. Сопрано уверенно пищат:
Колокольный тихий звон,
Издали приходит он.
Гимн тот утро возвещает…
А в это время меццо-сопрано, вторя рифмам, повторяют «дон-дон-дон», имитируя колокольный звон к вечерней молитве. Это должно очень понравиться.
Начинается безмятежная жизнь, я буду драть горло, триста раз петь одно и то же, возвращаться домой безголосой и злиться, когда кто-нибудь сбивается с ритма. Хоть бы меня наградили чем-нибудь!
К счастью, Анаис, Люс, кое-кто ещё хорошо запоминают мелодию на слух и поют за мной уже с третьего раза. Мы кончаем, когда мадемуазель говорит: «На сегодня хватит!» – жестоко было бы заставлять нас долго петь, когда жара стоит, как в Сенегале.
– И учтите, – добавляет мадемуазель, – я запрещаю распевать «Гимн Природе» на перемене! Иначе вы его переврёте, исказите и не сможете правильно пропеть во время раздачи наград. Теперь за работу, и чтобы громко не разговаривали.
Нас, старшеклассников, выпускают во двор, здесь дам сподручнее готовить свои чудесные работы для «Выставки рукоделий» (ясное дело, «рукоделий», – не «ногоделий» же!). После раздачи наград весь город приходит восхищаться плодами наших трудов, заполняющими аж два класса. На учебных столах – кружева, вышивки, ришелье, отделанное лентами бельё. На стенах – ажурные занавески, вязаные покрывала, подбитые цветной тканью, коврики из пушистой зелёной шерсти (из распущенного вязанья), усыпанные красными и розовыми цветами из шерсти, каминные дорожки и салфетки из расшитого плюша… Взрослые девочки кокетливо выставляют нижнее бельё: особенно много роскошных комбинаций, рубашек из бумажного батиста в цветочек, искусно выполненных вставок, коротких, с раструбом, панталон, подвязанных лентами, лифчиков, сверху и снизу украшенных фестонами, – всё это на синей, красной, сиреневой бумаге и с табличками, где прекрасным рондо выведены фамилии авторов. Вдоль стен расставлены скамеечки, на них красуются вышивки – ужасный кот, чьи глаза вышиты четырьмя зелёными крестиками, обрамляющими чёрную серединку, или собака с красной спиной и лиловатыми ногами, изо рта у которой торчит кумачового цвета язык.
Парней, которые, как и все, приходят на выставку, прежде всего, разумеется, интересует дамское бельё; они задерживаются около рубашек в цветочек, панталон с лентами, подталкивая друг друга плечом, смеются и нашёптывают друг другу всякие пакости.
Справедливости ради надо упомянуть, что у мальчишек тоже своя выставка, соперничающая с нашей. Соблазнительное бельё они на всеобщее обозрение не выставляют, зато демонстрируют свои диковинные поделки: изящно выточенные ножки столов, витые консоли (это самое трудное, дорогая!), деревянные штуковины с соединениями «ласточкин хвост», тщательно проклеенные картонные коробки и особенно муляжи из гончарной глины – гордость учителя, который скромно нарёк этот зал «отделом скульптуры», – муляжи, якобы воспроизводящие фризы Парфенона и другие барельефы, оплывшие, грубые, жалкие. «Отдел рисунка» представляет собой зрелище ничуть не более отрадное: разбойники из Абруццо косят, у римского первосвященника флюс, Нерон ужасно гримасничает, а президента Лубе в трёхцветной рамочке из дерева и картона как будто вот-вот стошнит. («Это потому, что он думает о своём кабинете министров», – объясняет Дютертр, который злится, что никак не станет депутатом.) На стенах – тусклые рисунки, архитектурные композиции и «предварительный (именно так!) общий вид Всемирной выставки 1900 года» – акварель, заслуживающая почётного приза.
На всё время, оставшееся до каникул, мы уберём с глаз долой книги и будем лениво работать в тенёчке, то и дело бегая мыть руки – замечательный предлог, чтобы послоняться по двору, – якобы чтобы не замусолить светлую шерсть и белое бельё; я выставляю лишь три розовые батистовые распашонки, как у младенцев, соединённые с такими же панталонами—что-то вроде комбинезона. Это шокирует моих подружек, единодушно находящих их «неприличными», надо же!
Я располагаюсь между Люс и Анаис, которая, в свою очередь, соседствует с Мари Белом, – мы по обыкновению держимся своей компанией. Бедняжка Мари! Ей приходится снова готовиться к экзамену – теперь к октябрьскому… В классе ей до смерти скучно, и мадемуазель из жалости разрешает ей сидеть вместе с нами. Она смотрит атлас, читает «Историю Франции»– я говорю «читает», но книга просто лежит у неё на коленях; Мари наклоняет голову, переводит взгляд на нас, прислушивается к нашим разговорам. Я заранее знаю, чем кончится для неё октябрьский экзамен.
– У меня во рту пересохло. Ты принесла бутылку? – спрашивает у меня Анаис.
– Нет, я как-то не подумала, но Мари наверняка принесла.
Эти бутылки – ещё одна наша непременная причуда. Как только устанавливается жара, мы решаем, что воду из колодца пить нельзя (её нельзя пить в любую погоду), и каждая из нас приносит на дне корзины – иногда в кожаном портфеле или полотняной сумке – бутылку с холодным питьём. Мы соревнуемся, кто придумает самую оригинальную смесь, самые фантастические напитки. Никакой кока-колы – кока-кола для малышни. Нам больше пристало пить воду с добавками уксуса, от которой белеют губы и пощипывает в желудке, кислый лимонад, мятный напиток, который мы готовим сами из свежих листьев мяты, украденное из дома жутко сладкое вино, вяжущий сок из недозрелой красной смородины. Дылда Анаис горько сожалеет о том, что уехала дочь аптекаря, достававшая нам прежде пузырьки с мятным спиртом, чуть разбавленным водой, и сладкий зубной эликсир «Бото». Я человек неприхотливый, пью белое вино, разведённое сельтерской водой, подслащённое и с небольшим количеством лимона. Анаис злоупотребляет уксусом, а Мари – солодовым настоем, таким густым, что он отливает чёрным. Бутылками пользоваться запрещается, но каждая девочка, как я уже говорила, приносит свою – с пробкой, проткнутой трубочкой из птичьего пера; нагнувшись якобы за катушкой, мы пьём из торчащего носика, не вынимая бутылки из корзины. На маленькой пятнадцатиминутной переменке (в девять часов ив три) все мчатся к колонке, чтобы немного охладить бутылки. Три года назад одна девочка упала с бутылкой и выбила себе глаз – он теперь у неё весь белый. После этого случая у нас отобрали все бутылки… мы обходились без них неделю, а потом кто-то принёс новую, на следующий день ещё кто-то, и спустя месяц все уже опять были с бутылками. Мадемуазель, возможно, ничего не знает об этом случае, произошедшем ещё до неё, – или же она предпочитает закрывать на это глаза, лишь бы мы оставили её в покое.
Жизнь замерла. От жары настроение у всех вялое. Люс меньше докучает мне своими ласками; ссоры, едва вспыхнув, тут же затихают. Всех одолевает непроходимая лень. Внезапные июльские грозы застигают нас во дворе и молотят градом – а через час, глянь, на небе снова ни облачка.
Мы сыграли злую шутку с Мари Белом, похвалявшейся, что из-за жары она пришла в школу без панталон. И вот после обеда мы вчетвером сидим на скамейке в следующем порядке: Мари—Анаис—Люс—Клодина.
Я шёпотом объясняю двум соседкам свой план, и те отправляются мыть руки; середина скамейки оказывается пустой, на одном её краю сидит Мари, на другом – я. Мари дремлет над математикой. Я быстро встаю, и скамейка опрокидывается. Внезапно пробудившаяся Мари падает задрав ноги и визжит как резаная – только она умеет так визжать, – показывая нам, что панталон на ней действительно нет. Раздаются протестующие возгласы, хохот. Директриса хочет возвысить голос и не может – её тоже душит приступ смеха. Эме Лантене предпочитает удалиться, чтобы не корчиться отравленной кошкой перед своими ученицами.
Дютертр давно нас не посещает. Говорят, он греется на солнышке и занимается флиртом на морском курорте (откуда у него деньги?). Я так и вижу его в белой фланели, мягкой рубашке, со слишком широким поясом и в ядовито-жёлтых ботинках. Он обожает одеваться немного вульгарно да и сам выглядит вульгарно со своим светлым цветом лица при сильном загаре, с чересчур блестящими глазами, острыми зубами и чёрно-рыжими, словно подпалёнными усами. Я почти не вспоминаю о его неожиданной атаке в стеклянном коридоре – впечатление было ярким, но коротким. И потом, имея дело с ним, прекрасно понимаешь, что последствий не будет. Я, наверно, трёхсотая девчонка, которую он пытался заманить к себе, это происшествие ни для него, ни для меня уже не представляет интереса. Вот если бы его уловка удалась, а так что говорить!